Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
сборниках о Толстом в советское время. Но с огромным большинством статей и
репортажей наш читатель сможет познакомиться впервые. Отвергнуты и не
включены в текст книги явно недостоверные или малосодержательные интервью с
Толстым, вызывавшие возражения его самого или его близких, становившиеся
предметом полемики в печати.
Некоторые беседы с Толстым появлялись в дореволюционных журналах с
временным интервалом, иногда спустя несколько лет после имевшей место
встречи. Мы включили в книгу те из них, которые отличаются от мемуаров в
собственном смысле слова двумя признаками: опубликованы при жизни Толстого
(исключение - две последние беседы, напечатанные сразу же после его смерти)
и основаны на предварительной документальной записи.
В этой книге читатель познакомится с беседами и интервью, напечатанными в
русских газетах и журналах. Разысканные нами материалы этого рода,
появившиеся в газетах и журналах Америки, Англии, Франции, Италии, Испании,
Норвегии, Венгрии, Финляндии, Словакии, Польши, Германии, Японии и других
стран, могут составить еще одну книгу примерно такого же объема, как лежащая
сейчас перед читателями (*). В настоящее издание включены лишь те из
иностранных корреспонденции, которые перепечатывались в России и
становились, таким образом, приметой русской общественно-литературной жизни,
фактом сознания отечественного читателя.
(* Никоторые материалы этого рода предварительно опубликованы нами в
"Литературном наследстве", (М., 1965, т. 75, кн. 2) - "Вблизи Толстого".
Корреспонденции Андре Бонье в "Temps" - и журнале "Иностранная литература
(1978, No 8) - "Лев Толстой беседует с Америкой". Интервью с Толстым Эндрю
Д. Уайта, Джеймса Крилмена, Стивена Бонсла, Генри Джорджа-младшего. *)
Купюры, к которым мы прибегли в ряде случаев, всякий раз отмечая их
многоточием в угловых скобках, связаны с устранением повторов в описания
дороги к Толстому, его усадьбы и т. п., а также побочных мотивов, не
связанных непосредственно с интересующей нас темой.
Следует учесть, что корректура в газетах и журналах, конца XIX - начала XX
века, в частности провинциальных, велась весьма небрежно, в особенности
орфографии и пунктуации оставались на совести издателей. Мы не имели в виду
строго унифицировать этот разнобой и лишь исправили явные опечатки,
небрежности, обычные в газетном листе, страдающем отсутствием хорошей
корректуры. Когда произвол в способах передачи прямой речи, особенностях
грамматики и синтаксиса был слишком очевиден, мы позволили себе привести его
к современной удобочитаемой норме.
Мне остается выразить мою глубокую признательность Николаю Федоровичу
Кайдашу, помогавшему мне в библиографических и текстологических разысканиях.
Я благодарен также сотрудникам Государственного музея Л. Н. Толстого за их
неизменное благожелательство, а Лидии Дмитриевне Опульской и Артуру
Федоровичу Ермакову - за ценные советы и замечания на разных этапах этой
работы.
Владимир Лакшин
"1886"
""Исторический вестник". Г. Данилевский. Поездка в Ясную Поляну"
(Поместье графа Л. Н. Толстого)
Из письма к редактору: "Вы мне предложили рассказать для читателей
"Исторического Вестника" о моем недавнем посещении Ясной Поляны, поместья
графа Л. Н. Толстого. Охотно беру из моей записной книжки, относительно этой
поездки, то, что вправе был бы, не нарушая чужой скромности, рассказать
всякий, посетивший жилище знаменитого отечественного писателя".
Это было минувшею осенью. Стояла теплая, тихая погода. Легкие белые
облачка редели и таяли над зелеными холмами, долинами и желтеющими лесами
Крапивенского уезда. Тульской губернии. Солнце готовилось выглянуть. Был
полдень 22 сентября.
Скорый поезд курской дороги, не доезжая Тулы, остановился на две минуты у
станции Ясенки. Я вышел из вагона и пересел в тарантас.
Каждый, кому дорого имя любимейшего из русских писателей, творца "Войны и
мира" и "Анны Карениной", поймет, с каким чувством, получив на пути
пригласительную телеграмму (*1*), я ехал навестить хозяина Ясной Поляны.
Иностранцы, в особенности англичане, с особенною любовью встречают в
печати описания жилищ и домашней обстановки своих писателей, художников,
общественных и государственных деятелей. В "Grafic", "Ilustrated London
News" и других изданиях давно помещены превосходные фотогравюры и описания
деревенских жилищ Тенниссона, Диккенса, Гладстона, Вальтер-Скотта, Коллинза
и других. Здесь изображены не только "рабочие кабинеты", "приемные" и
"столовые" лучших слуг Англии, но и места их обычных сельских прогулок,
скамьи под любимыми деревьями, виды на поля и пруды и проч. Нельзя не
пожалеть, что наши художники еще не ознакомили русского общества с видами
поместьев Гоголя, Аксаковых, Островского, Хомякова, Григоровича, Фета, Л. Н.
Толстого и других. Это в особенности приходит в голову при посещении Ясной
Поляны.
Едучи в это поместье, я невольно вспомнил и другое обстоятельство, а
именно те странные и противоречивые толки и слухи, которые в последнее время
возникли о гр. Л. Н. Толстом, не только в обществе, но и в печати. Еще
недавно, в изданной весною 1884 года, в пользу литературного фонда,
переписке Тургенева, все с недоумением прочли трогательное, предсмертное
письмо карандашом автора "Дворянского гнезда" к графу Л. Н. Толстому.
Умирающий Тургенев обращался к последнему (в июне 1883 года, из Буживаля) с
такими загадочными, последними словами: "Милый и дорогой Лев Николаевич!
друг мой, вернитесь к литературной деятельности!.. Друг мой, великий
писатель Русской земли, внемлите моей просьбе..." Разнообразные толки и
пересуды о графе Л. Н. Толстом, как известно, выросли, наконец, в целые
легенды. Иностранная печать подхватила эти толки и пошла еще далее. В одном
из выпусков известного парижского журнала "Le Livre" (No 70, 1885 г., стр.
549) под заглавием "Россия" явилось даже такое чудовищное известие:
"Уверяют, что граф Лев Николаевич Толстой постигнут умопомешательством и что
его должны подвергнуть заключению". В этом известии удостоверяется, между
прочим, будто Л. Н. Толстой "бросил перо писателя, чтобы лично заняться
усовершенствованием обуви и одежды", и проч., и проч.
Нам, русским, не в диковину подобные разглашения о людях, с
самостоятельным, сильным умом, переживающих духовную борьбу. "Миллион
терзаний" Чацкого кончился известною сценою:
"С ума сошел? - А, знаю, помню, слышал!
Как мне не знать? Примерный случай вышел...
Схватили, в желтый дом и на цепь посадили!
- Помилуй! он сейчас здесь в комнате был, тут...
- Так с цепи, стало быть, спустили!"
Помню, что под впечатлением подобных же ложных толков я ехал когда-то с
покойным О. М. Бодянским впервые к Гоголю. Об этом свидании я расскажу в
другое время (*2*). Надо надеяться, что известный, острый эпизод с
отношениями русской критики пятидесятых годов к Гоголю, по поводу его
"Переписки с друзьями" будет когда-нибудь заново пересмотрен и решен другим,
более спокойным и беспристрастным составом "присяжных" ценителей. Былые
разглашения о Гоголе, как и о Чаадаеве, в сущности та же трагикомедия
Чацкого. Неудивительно, что злые пересуды коснулись и современного нам,
своеобразного русского писателя.
Резвые, сытые лошадки, погромыхивая бубенцами, весело неслись с холма на
холм, между жнивьем и свежих озимей, по которым паслись овцы и скот.
- Что это за поселок? - спросил я на пути возницу.
- Кочаки.
- Помещичий?
- Купцы.
- А та, вон, вдали, деревня, на взгорье? чей дом за лесом, с зеленою
крышей?
- Ясная Поляна... дом графа Льва Николаевича.
Тарантас, свернув с шоссе, понесся большою дорогой.
Скажу несколько слов о моей первой встрече с графом Л. Н. Толстым. Я с ним
познакомился в Петербурге, в конце пятидесятых годов, в семействе одного
известного скульптора-художника (*3*). Тогда автор "Севастопольских
рассказов" только что приехал в Петербург и был молодым и статным
артиллерийским офицером. Его очень схожий портрет того времени помещен в
известной фотографической группе Левицкого, где вместе с ним изображены
Тургенев, Гончаров, Григорович, Островский и Дружинин. Граф Л. Н. Толстой,
как теперь помню, вошел тогда в гостиную хозяйки дома во время чтения вслух
нового произведения Герцена. Тихо став за креслом чтеца и дождавшись конца
чтения, он сперва мягко и сдержанно, а потом с такою горячностью и смелостью
напал на Герцена и на общее тогдашнее увлечение его сочинениями и говорил с
такою искренностью и доказательностью, что в этом семействе впоследствии я
уже не встречал изданий Герцена (*4*). Надо вспомнить, что это суждение было
высказано задолго до поры, когда русское общество, а под конец и сам Герцен,
разочаровались во многом, чему тогда так от души поклонялись.
Припоминается мне и другой случай разногласия графа Л. Н. Толстого с
признанными авторитетами былого времени, где он опять явился победителем.
Это было лет десять спустя.
В конце шестидесятых годов, сперва в отрывках - в "Русском вестнике", -
потом отдельным, полным изданием, вышел в свет знаменитый роман графа Л. Н.
Толстого "Война и мир". Вскоре затем в "Военном Сборнике" явился разбор
этого произведения А. С. Норова, под заглавием: "Война и мир, 1805-1812 гг.,
с исторической точки зрения и по воспоминаниям современника". Приехав с юга
в Петербург, я осенью 1868 года навестил в Павловске А. С. Норова, при
котором, незадолго перед тем, я служил в качестве его секретаря. Он прочел
мне свой отзыв о романе графа Л. Н. Толстого.
Увлеченный достоинствами романа, я с досадою слушал разбор А. С. Норова и
спорил с ним чуть не за каждое его замечание. На мои возражения Норов
отвечал одно: "Я сам был участником Бородинской битвы и близким очевидцем
картин, так неверно изображенных графом Толстым, и переубедить меня в том,
что я доказываю, никто не в силах. Оставшийся в живых свидетель
Отечественной войны, я без оскорбленного патриотического чувства не мог
дочитать этого романа, имеющего претензию быть историческим". На это я
ответил Норову, что не всегда отдельные участники и очевидцы крупных
исторических событий передают их вернее позднейших исследователей, хотя бы и
романистов, получающих доступ к более всесторонним и разнообразным
источникам, и что, между прочим, художественная правда произведения графа
Толстого вовсе не зависит только от того, стояла ли именно такая-то колонна,
во время описанного им боя, направо или налево от полководца и проч. и проч.
Более всего Норов нападал на одно место в романе.
- Граф Толстой, - говорил он мне, - рассказывает, как князь Кутузов,
принимая в Цареве-Займище армию, более был занят чтением романа Жанлис -
"Les chevaliers du Cygne" (*), чем докладом дежурного генерала. И есть ли
какое вероятие, чтобы Кутузов, видя перед собою все армии Наполеона и
готовясь принять решительный, ужасный с ним бой, имел время не только читать
роман Жанлис, но и думать о нем?
(* "Рыцари лебедя" (фр.). *)
Но что же тут невозможного? - возразил я критику, - быть может, это был
расчет со стороны Кутузова, чтобы видимым своим спокойствием ободрить
окружающих. Да притом так свойственно всякому человеку стремление, подчас
чем-либо совершенно посторонним, чтением книги или не идущим к делу
разговором, успокоить потрясенные свои чувства и, через это внешнее
отвлечение, хотя бы на миг оторваться от тяжелой и роковой действительности.
Я приводил Норову примеры из жизни великих людей:
Цезаря, Петра I, Александра Македонского и других. При этом я ему напомнил,
что Александр Македонский в персидском походе не расставался с Гомером и,
среди столкновений с азиатскими кочевниками, переписывался с своими друзьями
в Греции, прося их о высылке ему произведений греческих драматургов.
Наконец, указывая Норову на описание последних дней приговоренных к смертной
казни, я просил его вспомнить, что иные из них, за несколько часов до
неминуемой смерти, искали беседы с тюремщиками о театре и других новостях
дня или с увлечением читали своих любимых поэтов.
- Все это так, мой милый, все это могло случиться, но с другими людьми и в
иные времена! - возражал мне Норов. - Мы же в двенадцатом году не были
искателями приключений, вроде Цезаря или македонского героя, а тем паче
производителями пышных, шарлатанских эффектов, наподобие гильотинированных
во время французской революции клубистов. До Бородина, под Бородиным и после
него мы все, от Кутузова до последнего подпоручика артиллерии, каким был я,
горели одним высоким и священным огнем любви к отечеству и, вопреки графу
Льву Толстому, смотрели на свое призвание, как на некое священнодействие. И
я не знаю, как посмотрели бы товарищи на того из нас, кто бы в числе своих
вещей дерзнул тогда иметь книгу для легкого чтения, да еще французскую,
вроде романов Жанлис.
А. С. Норов, через два месяца после напечатания своего отзыва о романе гр.
Толстого, скончался. В январе 1869 года, после его похорон, мне было
поручено составить для одной газеты его некролог. Каково же было мое
удивление, когда, собирая источники для некролога, я в семействе В. П.
Поливанова, родного племянника покойного, случайно увидел крошечную книжку
из библиотеки Норова "Похождения Родерика Рандома" ("Aventures de Roderik
Random, 1784") (*5*) и на ее внутренней обертке прочел следующую
собственноручную надпись А. С. Норова: "Читал в Москве, раненый и взятый в
плен французами, в сентябре 1812 г." ("Lu a Moscou, blesse et fait
prisonnier du guerre chez les francais, au mois du septembre, 1812").
To, что было с подпоручиком артиллерии в сентябре 1812 года, забылось
через сорок шесть лет престарелым сановником, в сентябре 1868 года, так как
не подходило под понятие, невольно составленное им, с течением времени, о
временах двенадцатого года. Нельзя, разумеется, утверждать, что роман о
Родерике Рандоме Норов держал под подушкой у Царева-Займища, где Кутузов
читал роман Жанлис. Но нельзя отвергать и предположения, что Норов мог
читать роман о Рандоме даже под самым Бородиным, как впоследствии раненый он
дочитал его, во время занятия Москвы французами, в голицынской больнице, из
окон которой он, по его же словам, с таким искренним презрением смотрел
потом воочию на уходившего из Москвы Наполеона.
Это обстоятельство я тогда же подробно записал и сообщил графу Л. Н.
Толстому.
Тарантас, миновав поселок Ясной Поляны, повернул между двух кирпичных
сторожевых башенок влево и въехал в широкую аллею из красивых развесистых
берез. На взгорье, в конце аллеи, обрисовалась графская усадьба.
Каменный в два этажа яснополянский дом, в котором теперь граф Л. Н.
Толстой живет почти безвыездно уже около двадцати пяти лет (с 1861 г.),
переделан им из отцовского флигеля. Большой же отцовский дом, в котором
родился автор "Войны и мира" (в 1828 г.), был им сломан. Место, где стоял
этот старый дом, левее и невдали от нового. Оно заросло липами, обозначаясь
в их гущине остатком нескольких камней былого фундамента. Здесь под липами
стоят простые скамьи и стол, за которыми в летнее время семья графа
собирается к обеду и чаю. Колокол, прицепленный к стволу старого вяза,
созывает сюда, под липы, из дома и сада, членов графской семьи.
У этого вяза обыкновенно, между прочим, собираются яснополянские и, другие
окрестные жители, имеющие надобность переговорить с графом о своих
деревенских нуждах. Он выходит сюда и охотно беседует с ними, помогая им
словом и делом. Не все, однако, соседи умеют, как слышно, ценить внимание и
щедрость графа. Он невдали от своего двора, лет пятнадцать назад, посадил
целую рощицу молодых елок. Елки поднялись, почти в два человеческих роста, и
немало утешали своего насадителя. Недавно граф вздумал пройти в поле,
полюбоваться елками, и возвратился оттуда сильно огорченный: более десятка
его любимых, красивых елок оказались безжалостно вырубленными под корень и
увезенными из рощи. Он досадовал и на происшествие, и на свое
неудовольствие. "Опять вернулось мое былое, старое чувство, досада за такую
потерю" - говорил он и, узнав, что, по домашним разведкам, виновником дела
оказался домашний вор, тайно свезший елки, под праздник, в город. Просил об
одном - чтобы этот случай не был доведен до сведения графини, его жены.
Тарантас, обогнув левый угол дома, остановился у небольшого крыльца,
ведущего в сени нижнего этажа. Не успел я здесь, внизу, войти в переднюю, в
нее отворилась дверь из смежного графского кабинета, и на ее пороге
показался граф Лев Николаевич. После первых приветствий он ввел меня в свой
кабинет.
Давно не видя графа, я тем не менее сразу узнал его - по живым
ласково-задумчивым глазам и по всей его сильной и своеобразной фигуре, так
художественно схоже изображенной на известном портрете Ив. Н. Крамского.
Помню, как на Парижской всемирной выставке, восемь лет назад, в отделе
русской живописи, все любовались этим портретом, где граф Л. Н. Толстой
написан с длинною темно-русою бородой и в темной, суконной рабочей блузе. С
такою же бородой и в такой же точно блузе я увидел графа и теперь. Ему в
настоящее время пятьдесят семь лет, но никто, несмотря на седину,
проступившую в его окладистой, красивой бороде, не дал бы ему этих годов.
Лицо графа свежо; его движения и походка живы, голос и речь звучат юношеским
жаром.
При входе в яснополянский дом невольно вспоминаются всем известные картины
"Детства" и "Отрочества" его владельца: его покойная мать, в голубой
косыночке, живший здесь когда-то его учитель Карл Иванович, с хлопушкой на
мух, дворецкий Фока, ключница Наталья Саввишна и ее сундуки, с картинками
внутри крышек, дядька Николай, с сапожною колодкой, учительница музыки Мими
и юродивый Гриша, за ночною трогательною молитвой которого дети, с испугом и
умилением, однажды наблюдали из темного чулана.
Граф провел меня, через переднюю часть своего кабинета, за перегородку из
книжных шкафов. Мы сели у его рабочего стола: он на своем обычном, рабочем
кресле, я - на другом кресле, против него, за столом, оба закурили папиросы
и стали беседовать.
Опишу вкратце кабинет графа.
Это светлая высокая и скромно убранная комната, аршин 12 длины и около
6-ти аршин ширины. Два больших книжных шкафа, из лакированной, белой березы,
разделяют эту комнату пополам - на нечто вроде приемной и уборной графа и на
его рабочий кабинет. Окна и стеклянная дверь этой комнаты выходят на
невысокое садовое, покрытое каменными плитами, крыльцо. Мебель в обеих
половинах - старинная и, очевидно, не только отцовская, но и дедовская.
В приемной - мягкий, широкий и длинный диван, покрытый зеленою клеенкой, с
зеленою сафьянною подушкой. Перед диваном - круглый стол, с грудою
разбросанных на нем английских, немецких и французских книг. У стола и возле
стен - с полдюжины кресел. На этажерке - опять книги. Между дверью в сад и
окном - умывальный стол. Вправо от окна, в углу, березовый комод, с
зеркалом. Над ним - оленьи рога, с брошенным на них полотенцем. На задних
стенах книжных шкафов висят разные вещи - верхнее платье, коса для кошения
травы и круглая мягкая шляпа графа. В углу