Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
исключительно про ощущения. Прежде всего,
специфическая растительность. Она, в принципе, непривлекательна - все эти
елочки, болотца. Человеку там делать нечего ни в качестве движущегося тела в
пейзаже, ни в качестве зрителя. Потому что чего же он там увидит? И это
колоссальное однообразие в итоге сообщает вам нечто о мире и о жизни.
Волков: А белые ночи?
Бродский: Совершенно замечательные! Они вносили элемент полного абсурда,
поскольку проливали слишком много света на то, что этого освещения совершенно не
заслуживало. И тогда вы видели то, чего можно в принципе и вообще не видеть
дольше чем нужно.
Волков: Мне тоже знакомо это ощущение, когда белый ровный свет освещает серую
ровную поверхность.
Бродский: И постройки там соответствующие. Я говорю не о планировке домов, а
исключительно об их цвете. Дома деревянные, а дерево это - словно выцветшее.
Волков: А люди там какого цвета?
Бродский: Как правило, русоволосые. То есть того же самого цвета. И одеваются
они так же. В итоге цветовая гамма там абсолютно единая. Я всегда говорю, что
если представить себе цвет времени, то он скорее всего будет серым. Это и есть
главное зрительное впечатление и ощущение от Севера.
Волков: А как вы переносили холода?
Бродский: Когда зимой температура начинает падать - сначала до пятнадцати
градусов по Цельсию, потом до двадцати, потом до двадцати пяти - ты еще
замечаешь, что мороз крепчает, что становится все холоднее и холоднее. Но
температура продолжает падать и дальше, когда ты уже перестаешь замечать ее
изменения как качественные, перестаешь на них реагировать. То есть температуре
как бы уже и незачем падать. Тем не менее она продолжает падать. Нечто схожее,
но с обратным знаком, происходит на экваторе. Там - чудовищная жара, которая все
увеличивается, хотя ты это уже больше не воспринима-
84 Диалоги с Иосифом Бродским
ешь. Но в этой эскалации жары есть хоть какой-то смысл. Поскольку благодаря жаре
какие-то дополнительные формы жизни прорезаются на свет. В то время как при
холоде этого как раз не происходит.
Волков: Скорее наоборот!
Бродский: И у тебя словно появляется предысторическая память - об обледенении,
прочих подобных вещах. Но мне это как раз чрезвычайно нравилось, такой вот
неприкладной характер природы.
Волков: Расскажите подробнее, что это за земли.
Бродский: Довольно специфические. Это были так называемые суворовские дачи:
земля, которую Екатерина Великая подарила Суворову после каких-то его очередных
побед. Но он там никогда не бывал. И так получилось, что на землях этих никогда
не было помещиков. И единственный оброк, который крестьяне платили, была
десятина монастырям.
Волков: То есть это были крепкие хозяйства?
Бродский: Да, довольно зажиточные - постольку, поскольку позволял климат. И что
самое удивительное - климат действительно позволял. Потому что в Архангельске до
семнадцатого года, как это явствует из многих свидетельств, вода буквально
кипела от пароходов, вывозивших производившееся в этих краях зерно. В то время
как сейчас она кипит потому, что зерно туда привозят из-за границы. Я не хочу
сказать, что у меня тоска по дореволюционным временам, потому что я и не жил
тогда, и вообще мне все равно. Но факт, что до революции крестьяне там, на
Севере, горя особенного не хватили, да?
Волков: А после революции?
Бродский: Я об одной вещи могу сказать. С возникновением совхозов, с внедрением
механизации, культурный слой почвы (а там он очень незначительный, поскольку все
это сидит на камнях, на граните) был снят тракторами. Ведь в чем, собственно,
прелесть патриархального способа обработки почвы? Не в том, что лошадка - это
живое существо, с которым можно поговорить и за гриву подержаться. А в том, что
плуг глубоко не берет, то есть не разрушает культурный слой почвы.
Волков: Как же крестьяне там управлялись?
Бродский: Я туда приехал как раз весной, это был март-апрель, и у них начиналась
посевная. Снег сошел, но этого мало, потому что с этих полей надо еще выворотить
огромнейшие валуны. То есть половина времени этой посевной у населения уходила
на выворачивание валунов и камней с полей. Чтоб там хоть что-то росло. Про это
говорить - смех и слезы. Потому что если меня на свете что-нибудь действительно
выводит из себя или возмущает, так это то, что в России творится именно с
землей, с крестьянами. Меня это буквально сводило с ума! Потому что нам,
интеллигентам, что - нам книжку почитать, и обо всем забыл, да? А эти люди ведь
на земле живут. У них ничего другого нет. И для них это - настоящее горе. Не
только горе - у них и выхода никакого нет. В город их не пустят, да если и
пустят, то что они там делать
Ссылка на север: весна 1986 85
станут? И что же им остается? Вот они и пьют, спиваются, дерутся, режутся. То
есть просто происходит разрушение личности. Потому что и земля разрушена. Просто
отнята.
Волков: А эти люди верующие?
Бродский: Нет, на самом-то деле народ там совершенно не церковный. Церковь в
этой деревне была разрушена еще в восемнадцатом году. Крестьяне мне
рассказывали, что советская власть учинила у них с церковью. В мое время кое у
кого по углам еще висели иконы, но это скорее было соблюдение старины и попытка
сохранить какую-то культуру, нежели действительно вера в Бога. То есть по одному
тому, как они себя вели и как грешили - ни о какой вере и речи быть не могло.
Иногда чувствовался такой как бы вздох, что вот - жить тяжело и, в общем, хорошо
бы помолиться. Но до ближайшей церкви им там канать было очень далеко. И потому
речь об этом почти и не заходила. Иногда они собирались, чтобы потрепаться, но
как правило все это в итоге выливалось в пьянство и драки. Несколько раз
хватались за ножи. Но в основном это были драки - с крупным мордобитием, кровью.
В общем, хрестоматийная сельская жизнь.
Волков: И как же вы там обжились?
Бродский: А замечательно! Это, конечно, грех говорить так, и, может быть, это
даже и неверно, но мне гораздо легче было общаться с населением этой деревни,
нежели с большинством своих друзей и знакомых в родном городе. Не говоря уж об
общении с начальством. Во всяком случае, так мне это тогда представлялось.
Волков: У кого же вы там, в деревне поселились?
Бродский: Сначала - у Анисьи Пестеревой. Как же ее по отчеству? Боже правый,
совершенно забываю. А потом - у Константина Борисовича Пестерева и его жены
Афанасьи Михайловны. Они жили в двух избах: летом в летней, а когда зима
наступала, они переселялись в зимнюю избу. И, поскольку мне не так уж много
пространства и надо было, я снимал у них зимой летнюю избу, а летом - зимнюю.
Волков: И сколько вы им платили за это?
Бродский: Ну, гроши: рублей сто, то есть десятку новыми. Константин Борисович у
меня все равно забирал эти деньги вперед - на бутылку, да? Замечательный человек
был. Вообще вся эта деревенская публика - за исключением одного
дегенерата-бригадира - была совершенно замечательная. А бригадир этот, кстати,
не в этой деревне и жил.
Волков: А деревня была большая?
Бродский: Нет, там четырнадцать дворов всего и было. Но я вот что скажу. Когда я
там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление,
то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле
русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою
принадлежность к этому народу. И это было колоссальное ощущение! Если с птичьего
полета на эту картину взглянуть, то дух захватывает. Хрестоматийная Россия!
86 Диалоги с Иосифом Бродским
Ну разумеется, работа эта тяжелая, никто работать не любит, но люди там, в
деревне, колоссально добрые и умные. То есть не то чтобы умные, но такие хитрые.
Вот что замечательно.
Волков: И как они к вам относились?
Бродский: Совершенно замечательно! Видите ли, у них там ни фельдшера не было,
ничего. А у меня лекарства с собой кое-какие были. И я как мог их подлечивал -
знаете, из старых своих медицинских амбиций. Давал им болеутоляющее, аспирин.
Ничего этого у них там не было. Или за этим добром надо было ехать километров
тридцать. Не всякий день поедешь. Потому что дороги, как полагается, чудовищные.
У них ведь там и электричества не было, никаких там "лампочек Ильича".
Волков: При керосиновых лампах сидели?
Бродский: Керосин, свечи... Красиво очень... Особенно зимой, по ночам.
Волков: А крестьяне знали, за что вас сослали? Они знали, что вы пишете стихи?
Бродский: Знали. Сначала они думали, что я шпион. Потому что кто-то услышал по
Би-Би-Си передачу - их можно было поймать на приемнике "Родина", который работал
на батареях, знаете? И, значит, пустили слух, что я шпион. Но потом они поняли,
что нет, совсем не шпион. Тогда они решили, что я за веру пострадал. Ну это была
с их стороны ошибка, и я объяснил им, что это не совсем так. А потом они просто
привыкли ко мне, довольно быстро привыкли. В гости приглашали. И когда я оттуда
по освобождении уезжал, то прощались со мной, я должен сказать, довольно
трогательно.
Волков: А чем вы питались?
Бродский: Ну там существовал магазин, сельпо, где продавались хлеб, водка и
мыло, когда его привозили. Иногда появлялась мука, иногда - какие-то чудовищные
рыбные консервы. Которые я один раз попробовал и - какой я ни был голодный -
доесть никакие смог. Магазин этот, пока я там был, обновили. И вот я помню -
абсолютно пустые прилавки и полки, новенькие такие. И только в одном углу -
знаете, как в красном углу иконы? - сбились буханки хлеба и бутылки водки. И
больше ничего нет!
Волков: А что еще ели? Мясо бывало?
Бродский: Знаете, это ведь был животноводческий совхоз, они там выкармливали
телят. Но мяса этого они никогда не видели. Только если теленок сломает себе
ногу, то его, чем с ним возиться, прибивают. Тогда составляется официальный акт,
шкуру с теленка снимают, а мясо раздают населению. И еще, если кто кабана
держит, то кабана можно заколоть. Так и живут.
Волков: А письма вам в ссылку приходили?
Бродский: Да, и даже довольно много. И сам я писем писал довольно много.
Волков: И они доходили по назначению?
Ссылка на север: весна 1986 87
Бродский: Более или менее. Они, конечно, перлюстрировались, но мне это было
как-то все равно. Ну в ряде случаев я выражался обиняками, но это было даже
приятно, поскольку ускоряет развитие метафорических систем. Такие вещи всегда
полезны для языка, тем более для литератора.
Волков: Письма вам приносил почтальон или вы должны были за ними ездить?
Бродский: Нет, письма мне приходили на деревню, как и всем остальным.
Волков: А свои письма вы откуда отправляли?
Бродский: Обыкновенно с почты, но иногда, если возникала оказия, передавал
шоферу. Тогда он бросал на железнодорожной станции. Это вроде бы увеличивало
шансы, что письмо дойдет по назначению. Но районы-то эти - Каноша, Няндома,
Ерцево - традиционно лагерные. Так что там вся корреспонденция в той или иной
степени находилась под наблюдением.
Волков: А вы сами находились под наблюдением?
Бродский: Как же! Раз или два в месяц приезжали ко мне устраивать обыск из
местного отделения...
Волков: Из местного отделения КГБ или милиции?
Бродский: А там это совершенно одно и то же, никакой разницы нет. Два человека
приезжали на мотоцикле, входили ко мне в избу. Замечательная у меня изба была,
между прочим. Отношения - самые патриархальные. Я понимал, зачем они приехали.
Они: "Вот, Иосиф Александрович, в гости приехали". Я: "Да, очень рад вас
видеть". Они:
"Ну, как гостей надо приветствовать?" Ну я понимаю, что надо идти за бутылкой.
Возвращался я с бутылкой минут через сорок-пятьдесят, когда дело было уже
сделано. Они уже сидели всем довольные, поджидали меня. Да и что они могли
понять во всех этих книжках, которые там валялись? Тут мы садились и распивали
эту бутылку, после чего они уезжали. Он весьма примечателен, этот повальный
алкоголизм, в который все государственные программы и начинания в России в итоге
и упираются. Это, конечно, и грустно, и чудовищно. Но, с другой стороны, что ж с
этим поделаешь? И по крайней мере что-то человеческое все-таки в людях
оставалось благодаря этому.
Волков: Благодаря этой пьяни?
Бродский: Да, именно благодаря этой пьяни. И потому я в принципе предпочел бы,
чтобы начальники - там, наверху - были алкашами, а не трезвенниками.
Волков: А вы думаете, они не алкаши?
Бродский: Думаю, что все-таки не алкаши, нет. Думаю, что они дело свое как-то
смекают. Если бы они были алкаши, их бы там не было. Но о них мне неохота
думать. Не такой уж это замечательный предмет для размышлений. Да и здоровье не
позволяет уже...
Волков: А вы-то сами там пили?
88 Диалоги с Иосифом Бродским.
Бродский: Вы знаете, не очень. Не очень. Потому что водка там была чудовищная,
няндомской выделки. То есть чистая табуретовка, поскольку делали ее из
древесного спирта. Ее если взболтнешь, она становилась белой как молоко. И вот
такую страшную водку народ там пил.
Волков: А сексуальная жизнь?
Бродский: Никакой.
Волков: Так все полтора года и просидели на воздержании?
Бродский: Более или менее да. Ну руки, конечно, шли в ход. Но в общем - главным
образом воздержание. Иногда хозяин мой мне говорил: "Иосиф Александрович,
поезжай в Каношу!" А я туда выезжать имел право только получив специальное
разрешение от милиции. Вот я ему и отвечаю: "Ну чего я туда поеду, Константин
Борисович?" - "Там клуб, девки... Поезжай, поезжай! Лучше будет!" А там в клубе
у местных, действительно происходило некоторое сексуальное движение: приезжали
шофера и все эти брошенные бабы находили себе применение. А вообще-то там шел
такой колоссальный инцест, inbreeding. Потому что там всего-то две или три
фамилии, все друг с другом находятся в какой-то родственной связи. Ну, у бабы
мужик в поле, а в это время к ней председатель сельсовета бежит. Все про это
знают, но приличия тем не менее соблюдаются. Мужик, например, идет в поле не
просто, а телефонограмму передать. Хотя в деревне телефона никакого нету, а есть
только вертушка такая.
Волков: А как вы там жили без воды?
Бродский: Почему ж без воды? Там были колодцы.
Волков: Нет, я другое имею в виду. Помните, вы говорили мне о своей
зачарованности петербургскими перспективами? А они ведь в Петербурге связаны с
водой, с горизонтом. Разве в ссылке где-нибудь рядом с вами была большая река?
Бродский: Нет, только маленькая речка - Норежка. Дом, в котором я жил большей
частью, стоял на самом краю деревни, на отшибе. И от меня до этой речки было
ближе всего. Речка-то эта была шириной с эту комнату, и даже поуже. Только и
дела, что мостик, И вы правы, конечно, - отсутствие горизонта сводило меня с
ума. Потому что там были только холмы, холмы бесконечные. Даже не холмы, а Такие
бугры, знаете? И ты посреди этих бугров. Есть отчего сойти с ума. И если
вернуться к нашему давешнему разговору, то родной город чем особо приятен - тем,
что там огромные просторы, да? Стоишь на Литейном мосту - и все, что творится за
Троицким мостом, это уже конец мира. Или наоборот - выход в новый мир. И,
конечно, солнце заходит за горизонт, а ты балдеешь от этого. Но в этом кроется
опасность банальной интерпретации. Ты смотришь на закат и видишь в нем знамение.
И тебе невдомек, что все эти невероятные краски связаны с пространством, с
преломлением света. Это, знаете ли, колоссально интересное явление.
Волков: А книги к вам в ссылку доходили?
Ссылка на север: весна. 1986 89
Бродский: Мне присылали книги, и довольно много. С книгами было все в порядке.
Когда я освободился, то увез с собой в Ленинград сто с лишним килограмм книг.
Волков: А стихи вы там писали?
Бродский: Довольно много. Но ведь там и делать было больше нечего. И вообще, это
был, как я сейчас вспоминаю, один из лучших периодов в моей жизни. Бывали и не
хуже, но лучше - пожалуй, не было.
Глава 5
Роберт Фрост: осень 1979 - зима 1982
Волков: Я знаю, вы считаете Фроста одним из самых крупных поэтов XX века. Но для
русского - и шире, для европейского - читателя, как правило, Фрост не такая уж
грандиозная фигура. Вы меня своим отношением к Фросту заставили взглянуть на
этого поэта по-новому. Давайте поговорим о Фросте, об англоязычной поэзии. Я
хотел бы, чтобы вы объяснили русскому читателю, в чем величие Фроста.
Бродский: Русскому человеку Фроста объяснить невозможно, совершенно невозможно.
Волков: Давайте попытаемся. Может быть, возможно найти какие-нибудь параллели с
русской поэзией?
Бродский: Единственная русская параллель Фросту, которая мне сейчас приходит в
голову, это белые стихи Ахматовой, ее "Северные элегии". И Ахматовой, и Фросту
до известной степени присуща общая черта - монотонность размера, монотонность
звучания.
Волков: Псевдонейтральность отношения...
Бродский: Да, псевдонейтральность, вот эта глухая нота. В "Северных элегиях" уже
никто не кричит, не задыхается. Мы слышим звук самого времени. Вот за что мы все
так любим пятистопный ямб. Вот за что любил пятистопный ямб Фрост. Фрост - это
колоссальная сдержанность:
никаких восклицательных знаков, никакого подъема голоса. Но "Северные элегии"
все-таки написаны урбанисткой. В то время как Фрост - поэт, теоретически,
пасторальный. Конечно, это черные пасторали, но по жанру все же пасторальная
поэзия. То есть когда кошмарная ситуация (между людьми, например) возникает на
лоне природы. И тогда в голову жертвам (или участникам) закрадывается
подозрение, что природа - на сто-
94 Диалоги с Иосифам Бродским
роне их оппонентов. Что ты споришь не с "ним" или с "ней", но с естественным
порядком вещей, и от этого тебе гораздо хуже, чем если бы все это происходило в
интерьере или в перспективе улицы.
Волков: А русские крестьянские поэты XX века: Клюев, Клычков, Орешин?
Бродский: Нет, эта параллель не годится. Иной пафос, совершенно другая
направленность воображения, сознания, мышления.
Волков: Как вы впервые столкнулись с поэзией Фроста?
Бродский: Это смешная история. Давным-давно, когда я еще жил в родном городе,
кто-то дал мне машинопись: переводы Андрея Сергеева из англоязычной поэзии.
Помню, там был перевод из Джойса, баллады из "Поминок по Финнегану" и еще другие
разнообразные вещи, которые меня невероятно завели. Тогда я пустился на розыски
остального, буде таковое существовало, и таким образом раздобыл стихи Фроста в
переводе Сергеева. Тогда они были еще на машинке, книжка вышла потом. Я прочел
стихотворение, которое по-русски называется "Сто воротничков", ужасно
интересное. И знаете, я просто не поверил, что есть такой американский поэт
Фрост. Я решил, что какой-то гениальный человек в Москве занимается этими
делами, создает нечто вроде апокрифа. Но я все понял, когда нашел эти "Сто
воротничков" по-английски. То был, я думаю, 1962 год.
Волков: Вам не кажется, что сергеевские переводы Фроста несколько суховаты?
Бродский: Все его переводы несколько суховаты. Дело в том, что Сергеев относится
к переводам чрезвычайно серьезно. Он работает сдержанно не потому, что
израсходовал внутренние средства, а из нежелания быть сочным. (К его работе над
Фростом это, впрочем, не относится. Фрост в принципе не сочен. Это Дилан Томас
сочен, а его Сергеев не так уж много и переводил.) С сочностью приходят красоты,
затемняющие суть оригинала. Сочность и красота суть комплимент русскому языку. И
они как бы вынуждают читателя ориентироваться на собственный язык, в данном
случае - русский. А это крадет читателя у оригинала. Или наоборот. Поэтому
Сергеев свои переводы засушивает - думаю, сознательно.
Волков: Мне кажется, в данном случае Сергеев прогадывает. Во взаимоотношении
русского и английского языков существует, как мне представляется, следующая
закономерность: при переводе с русского на английский отжимаешь, потому что
русский более патетичен. В английском восклицательный знак - событие. А при
переводе с английского на русский требуется какая-то дополнительная инъекция.
Очень уж английский язык сдержанный.
Бродский: На русский с английского переводить легче; просто легче. Хотя бы
потому, что грамматически русский язык гораздо более подвижен. По-русски всегда
можно наверстать упуще