Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
аша объяснил мне - буквально на
следующий день после своего побега - что они обсуждали такую возможность
неоднократно. Тем не менее в последние дни в Нью-Йорке она не выразила
готовности; хотя в другом случае она такую готовность, видимо, выражала. Мне
кажется, это нормальная супружеская история, когда сегодня ты говоришь "нет",
потому что знаешь, что завтра скажешь "да". Или наоборот. Думаю, что и у Саши в
голове не было полной ясности. Потому что, пока ты в самом деле не бежишь,
непонятно, о чем и речь идет. Продумать все до деталей Саша просто не мог. Да
детали эти и вообразить себе невозможно! Видимо, он исходил из предположения,
что все как-нибудь образуется. Годунов догадывался, что после Нью-Йорка его
собираются отправлять обрат-
188 Диалоги с Иосифом Бродским
но в Москву. Он понял, что времени нет. Что разговоры с Милой будут длиться
бесконечно. Он, может быть, ее и уговорил бы в конце концов, но момент был бы
потерян. Потому что одно дело - строить планы побега в Советском Союзе, а другое
- в городе Нью-Йорке. Вот Саша и решил выполнить по крайней мере одну часть
плана, главную для него. Потому что для него главное было - самореализация в
качестве артиста. Все-таки Годунов был в первую очередь - артист, а уж потом -
муж. Думаю, для всякого художника главное - это то, что ты делаешь, а не то, как
ты при этом главном живешь. Женщина, когда надо выбирать между известным и
неизвестным, - предпочитает известное. Отбросим романтическую, эмоциональную
сторону, которая могла бы побудить Милу остаться. С практической точки зрения,
чисто профессионально, ход рассуждений Милы мог быть таков. Годунов звезда. Ей,
по качеству ее таланта, особой малины не предвиделось. Она была на семь лет
старше Годунова. У Саши, если к нему придет успех на Западе, не останется
никаких - если мы опять-таки отбросим романтические чувства - сдерживающих
обстоятельств. Поэтому Мила вполне могла предположить, что ее жизнь на Западе
обернется не самым счастливым образом. Ее итоговое решение зависело бы от
степени привязанности к Годунову. Но в том контексте, который возник в аэропорту
Кеннеди, привязанность и прочие романтические эмоции отступили на задний план, а
на первый план выступил страх. Саша, при всем напряжении, при всей необычности и
ненормальности ситуации, был в человеческом окружении, среди людей, ему
сочувствовавших. Для него любовь к жене не отступила на задний план. Наоборот,
все прочее отступило. У Милы произошел, видимо, обратный процесс. Если бы она и
хотела сказать советскому начальнику, что остается, то не смогла бы. Просто не
смогла! Американцам не вообразить тот психологический нажим, ту волну, которая в
такие моменты обрушивается на человека... Из аэропорта мы возвращались в
чрезвычайно подавленном настроении. На другой день была объявлена
пресс-конференция. В эту ночь мы спали всего два или три часа. Потому что нас
пытались заставить отказаться от этой пресс-конференции. До сих пор не могу
понять, почему. Мне аргументы американцев, нас уговаривавших, казались полным
вздором. Но давление было такое, которому я никогда в жизни - даже на допросах в
КГБ - не подвергался... Тем не менее Саша выстоял. На пресс-конференции (на
которую собралось человек триста репортеров) он давал чрезвычайно внятные
ответы. Это было впечатляющее зрелище. Не только пресс-конференция, но все
поведение Годунова в эти дни. Потому что я увидел человека, который расцветает в
кризисных ситуациях. И это стало для меня довольно-таки памятным переживанием...
Волков: За время нашего житья в Нью-Йорке мы стали свидетелями любопытного
процесса адаптации метрополией русской зарубежной культуры. Шаляпин, Рахманинов
или Бунин были частично адаптиро-
Жизнь в Нью-Йорке. Побег Александра Годунова: осень 1978-зима 1990 189
ваны довольно давно, то есть они пребывали в ранге классиков, хотя и ущербных,
еще тогда, когда мы жили в Союзе. Затем пришла очередь Стравинского и Дягилева.
Постепенно из страшного бяки превратился в хорошего человека Марк Шагал. То же
произошло с Джорджем Баланчиным. Наконец, дело дошло до Набокова и поэтов
"парижской ноты". Напечатали даже живых эмигрантов, среди них - Бродского и
Солженицына. Теперь начинается повторный процесс адаптации - более полной, более
благожелательной и объективной - тех же эмигрантских классиков: Шаляпина,
Рахманинова, Бунина, Стравинского...
Бродский: Я бы сказал, что их не адаптируют, а кооптируют. Того же Шаляпина -
Господи, куда дальше ехать...
Волков: Мне кажется, что введение в постоянный обиход какой-либо культурной
ценности, пусть даже обкорнанной и вырванной из контекста, есть все-таки более
плюс, чем минус.
Бродский: В общем, да. Видимо, да. Я не знаю: То есть живи я, скажем, в Питере,
я бы занял более максималистскую позицию. И когда я говорю - "в общем, да", то
говорю это не потому, что действительно так считаю, а потому, что мне уже
неохота спорить. На самом-то деле я как раз с этим не согласен. Когда я вижу,
как в метрополии препарируют эмигрантскую культуру, эмигрантское искусство,
когда я листаю обкорнанные публикации или узнаю о какой-то выборочной
выставке... То есть, может быть, в отношении живописи, изобразительного
искусства такой подход и приносит какие-то плоды, но для литературы - нет.
Конечно, можно по какому-то куску материала восстановить или, еще лучше,
вообразить массу всего остального - того, что могло предшествовать появлению,
скажем, этой дикции и так далее. И, конечно, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не
плакало. Но в общем-то мне подобное отношение не очень нравится. Разумеется, мне
не очень нравится и, так сказать, обратный вариант этого моего максимализма.
Например, я еще по Ленинграду помню поколение людей, душевный базис которых,
главное их "я" зиждилось на том, скажем, что где-то существует Матисс, который в
Союзе запрещен. И когда Матисса разрешили, то на территории его легенды
произошел колоссальный крах. Я такие происшествия прекрасно помню. Но мне, в
общем, больше все-таки нравится ситуация "или-или". Я именно подобную ситуацию
всегда предпочитал - и не только в искусстве, но и в политике, и в жизни. Вот,
например, эта история с Польшей, да? Конечно, замечательно, что советские туда
не вторгаются. И для поляков это хорошо. Но хорошо ли это для России? Я не
уверен, хотя и грех, конечно, говорить так, да? Потому что это советское
невмешательство свидетельствует о том, что имперское мышление становится более
утонченным, более гибким. Что естественно предполагает увеличение
жизнеспособности империи. И, с одной стороны, я невероятно рад за поляков, но с
другой - для России это не очень хороший симптом. И если вернуться к разговору
об искусстве, то, конечно, прелестно, что разрешают Стравинс-
190 Диалоги с Иосифом Бродским
кого, и Шагал с Баланчиным уже хорошие люди. Но это также означает, что империя
в состоянии позволить себе определенную гибкость. В каком-то смысле это не
уступка, а признак самоуверенности, жизнеспособности империи. И вместо того,
чтобы радоваться по этому поводу, следовало бы, в общем, призадуматься... И
предпринять какие-то следующие шаги.
Волков: Когда я приехал на Запад, то с огромным интересом прочел изданные здесь
записки Лидии Корнеевны Чуковской об Ахматовой. Я их воспринимаю как чрезвычайно
ценный документ, характеризующий мышление не только и не столько Ахматовой,
сколько самой Чуковской и всего слоя русской интеллигенции, ею представляемого.
И я запомнил одну поразившую меня запись Чуковской шестидесятого года. Она пишет
о Георгии Адамовиче, живущем в Париже. До нее дошла, кажется, книга его
критической прозы. И вот Чуковской представляется, что это весточка из какого-то
запредельного мира: оказывается, что-то где-то происходит и помимо метрополии.
Кто-то еще пишет и печатается по-русски где-то там, в Париже. И я помню, как,
прочтя это, вдруг перенесся в шестидесятый год и с содроганием представил себе
реальную ситуацию тех лет. Ведь действительно, для тогдашней интеллигентской
среды даже понятия такого, как русская зарубежная культура, не существовало. То
есть был полностью отрезан огромнейший культурный пласт, и это чрезвычайно
негативно влияло на культурный баланс внутри страны.
Бродский: Факт "столь долгого отсутствия" русской зарубежной культуры в
метрополии можно объяснить не только эффективностью совершенного отрезания или
обрезания, но также простой географией. Потому что, когда вы думаете о Западе,
то все-таки вспоминаете в первую очередь не о живущих там русских эмигрантах.
Когда вы думаете о Париже, то первая мысль не о том, что там жили Ходасевич или
Адамович, а о Валери или Сартре, да? То есть имеет место нормальный
культурно-географический принцип, в связи с которым и не должно особенно
задумываться о существовании русского культурного островка на Западе. Это с
одной стороны. С другой же... Я, например, знал об Адамовиче. И что он живет в
Париже. Конечно, это был не шестидесятый год, но я помню, что году этак в
шестьдесят седьмом я, найдя первый сборник стихов Адамовича, вышедший в
Петербурге - не помню уж, в 1914 или 1916 году - передал с одной приятельницей
эту книжку Адамовичу в Париж. И потом эта приятельница вновь появилась в
Ленинграде с благодарностью от Адамовича. Это говоря конкретно об Адамовиче, да?
Что же до русской зарубежной культуры в целом, то, разумеется, мы не знали в
подробностях - кто сейчас жив, кого уже нет, что происходит в данный момент. Но
зато то, что до нас доходило, носило - и это замечательно, и в этом достоинство
железного занавеса - вневременной характер. То есть имело, на мой взгляд,
характер абсолюта, до известной степени.
Жизнь в Нью-Йорке. Побег Александра Годунова: осень 1978-зима 1990 191
Волков: Разница в том, что сейчас все это является частью повседневного опыта
гораздо более широкого круга людей. И, соответственно, сильнее влияет на
психологию, условно говоря, производителей культуры в метрополии. И я не думаю,
что проза Алданова или стихи того же Адамовича выглядели более вневременными,
говоря вашими словами, чем проза Солженицына и стихи Бродского. Восприятие
культуры не очень-то выигрывает, когда она к публике поступает, так сказать,
спазматически, а не в результате естественного, ровного процесса.
Бродский: Вы знаете, Соломон, это вполне возможно. Но то, о чем вы говорите,
произошло - я могу позволить себе сардоническое замечание - уже после нас. Я уже
об этом ничего не знаю. При мне и Солженицын был дома, и я сам был дома. И все
остальные были дома. Да и неважно это. Неважно... Просто я хотел сказать, что,
на мой взгляд, наиболее ценное в русской зарубежной культуре всегда в нашем
сознании присутствовало. В высшей степени. То есть чего я только не читал в
шестидесятые годы, особенно во второй их половине! Главным образом это был
Шестов, затем Бердяев, Лосский, Франк. И, между прочим, не позднее шестьдесят
пятого года я прочел "К определению понятия культуры" Элиота и "Портрет
художника в юности" Джойса. Это, конечно, не русская культура, но, с другой
стороны, все это было переведено на русский, хотя и издано на Западе.
Волков: Но заметьте опять-таки, каков хронологический разрыв! Вы читали то, что
было создано на Западе полвека тому назад, как в случае с тем же Джойсом. То,
что уже давным-давно отстоялось, откристаллизовалось и было признано всем миром.
Но ведь это ненормально! При нормальном кровообращении культуры вы получаете то,
что создано сегодня, а не пятьдесят лет тому назад!
Бродский: Вы знаете, я с этим тоже не согласен! Потому что это - взгляд даже не
из нашего времени, а из нашего места, что называется. Это взгляд современный и
западный. Если же вспомнить о том, как культура развивалась на протяжении
тысячелетий, то это был процесс далеко не единовременный. Нечто происходило в
Ассирии, нечто в Греции, или в Индии, или в Византии. И пока одно доходило до
другого, проходили века.
Волков: Это ушло, и навсегда. Культура нынче распространяется мгновенно. И, я
думаю, эта ситуация необратима. Конечно, все это теперь идет мощным потоком, в
котором масса шлака. Но я совершенно не согласен с жалобами на то, что сейчас
народ, дескать, потребляет одну только мерзость и пошлость, а раньше-то купался
в волнах исключительно высокой литературы. Народ в России в 1830 году жадно
читал творения Булгарина и Александра Анфимовича Орлова, а вовсе не Пушкина. А
сейчас читают и Пикуля, и Набокова, и Пушкина. И я уверен, что не только в
абсолютных, но даже, может быть, и в сравнительных, процентных соотношениях,
гораздо большее количество людей сталкивается с высокой, условно говоря,
культурой сейчас, чем двести или триста лет тому назад.
192 Диалоги с Иосифом Бродским
Бродский: То есть количество культурной продукции на душу населения сильно
возросло. Но это же технология, а не достоинство, не завоевание культуры как
таковой.
Волков: Конечно, технология. Так ведь и изобретение книгопечатания можно
рассматривать как сугубо технологическую новацию.
Бродский: Ну разумеется... Да нет! Я-то всей душой за то, чтобы все моментально
узнавали обо всем. Но, с другой стороны, будучи ретроградом, я испытываю
некоторые ностальгические эмоции. Потому что знаю по своему опыту, что чем
меньше информации получает твой мозг, тем сильнее работает воображение.
Волков: Да, подобный подход, насколько мне известно, вы использовали в работе
над переводами из английских и американских поэтов...
Бродский: Да и не только в этом случае. Возьмите эти знаменитые слова
Мандельштама о том, что акмеизм - это тоска по мировой культуре. Подобные же
идеи высказывал и Валери. И, на мой взгляд, тоска по мировой культуре - это
явление совершенно замечательное. Потому что, когда вы тоскуете по мировой
культуре, то спускаете свое воображение с поводка. И оно, что называется,
несется вскачь. И иногда при этом оно наверстывает то, что происходит в западной
культуре. Потому что мировая культура - это, естественно, культура Запада, да?
По крайней мере, по тем временам. Да и по нашим временам тоже. Это как на
стрельбище - иногда недолет, иногда точное попадание. А зачастую, как в случае с
Мандельштамом, имеет место перелет. И, в отличие от настоящего стрельбища, в
культуре такие перелеты - самое ценное.
Волков: Позволю себе с вами не согласиться, и вот по какой причине. Слова
Мандельштама очень красивы, но как бы скрывают одну вещь. А именно: когда
акмеисты провозглашали свою тоску по мировой культуре, у них была полная
возможность эту тоску, что называется, залить - потоком культурной информации с
Запада. Все эти люди - и Мандельштам, и Ахматова, и Цветаева, и Пастернак
полностью сформировались...
Бродский: ...в старые времена.
Волков: А тогда, в предреволюционные годы, русские переводы парижских
литературных новинок объявлялись чуть ли не мгновенно. То же происходило с
музыкой, живописью. И, кстати, начинал формироваться и встречный поток - из
Петербурга в Париж. И если бы все продолжалось нормальным образом, то сегодня
новая русская культура была бы подлинно интегрированной частью мировой, а не
какой-то ее экзотической провинцией. Весь наш знаменитый Серебряный век стал
возможным благодаря подобному нормальному культурному кровообращению. С другой
стороны, посмотрите, что случилось, когда это кровообращение нарушили. Какой
постепенно обнаруживается гигантский спад и в мышлении, и в поэтической культуре
людей, которые, быть может, обладали большими дарованиями. Но которые полностью
не реализовались. Я в таких случаях вспоминаю того же
Жизнь в Нью-Йорке. Побег Александра Годунова: осень 1978-зима 1990 193
Свиридова. Или Твардовского, если вам угодно. Полагаю, что у Твардовского было
огромное поэтическое дарование, незаурядный критический ум и эстетическое чутье.
И все это не реализовалось полностью из-за того, что Твардовский искусственно
был отрезан от современной западной культуры.
Бродский: Это вполне возможно, вполне возможно. Я про Твардовского ничего
сказать не могу. Но, с другой стороны, возьмите Заболоцкого и обэриутов. Они
сложились совершенно самостийным образом.
Волков: А немецкий экспрессионизм? В петроградских театрах ставились немецкие
экспрессионистские пьесы. Между прочим, с танцами в постановке Баланчина.
Приезжал Эрнст Толлер. Михаил Кузмин и прочие переводили новых немецких поэтов.
Поступала информация о дадаистах. А вот когда действительно опустился железный
занавес, тогда и началась эта анемия, результаты которой до сих пор сказываются.
Посмотрите - поколение за поколением талантливых безграмотных людей.
Бродский: Ну, это так, Господи. Вообще-то этот железный занавес недолго висел.
Какие-нибудь тридцать-сорок лет. И не надо все сваливать на Иосифа Виссарионыча,
потому что подобная изоляционистская политика была чрезвычайно на руку всем
отечественным бездарностям. С другой стороны, я помню свои ощущения, еще внутри
России, когда я начал получать западные почтовые открытки. Смотришь на
фотографию на такой открытке, и в первый момент не понимаешь, откуда это
послано. То ли из Каракаса, Венесуэла, то ли из Хельсинки, Финляндия. То есть в
некотором роде железный занавес, при всех его очевидных пороках, способствовал,
до известной степени, сохранению чистоты национальной культуры.
Волков: Это будет как раз аргумент апологетов творчества Свиридова и
Твардовского. Я все же думаю, что им, как и другим русским талантам, изоляция от
Запада принесла больше вреда, чем пользы.
Бродский: А теперь, когда я смотрю на открытки, приходящие из Москвы, - особенно
если фотографии изображают новые районы... Уже совершенно непонятно, где это
происходит: Бронкс ли это или наоборот, столица нашей родины?
Волков: Если бы события развивались цивилизованным порядком, то этот московский
Бронкс был бы отстроен значительно раньше, параллельно с нашим Бронксом,
нью-йоркским. И сейчас в Москве возводили бы, вполне возможно, здания и
качественные, и национально характерные. Вместо этого они там с запозданием
начинают копировать худшие стороны западной культуры, самое внешнее,
поверхностное в ней. И из-за этого в разных областях кучами нарождаются
головастики и уродцы.
Бродский: С этим я совершенно согласен.
Волков: Забывают, что в двадцатые годы уже существовал живой - и в некоторых
отношениях даже более устойчивый - культурный об-
194 Диалоги с Иосифом Бродским
мен с Западом. Люди приезжали, уезжали. А потом все это вымерло. Очень будет
горько, если в какой-то момент и нынешний поток вдруг прервется, и мы окажемся в
такой же изоляции, в какой себя ощущали Адамович, Георгий Иванов или Артур
Лурье.
Бродский: Это, я думаю, уже невозможно. И прежде всего - благодаря этой самой
технологии: радио, телевидению и так далее.
Волков: Когда стихи ваши стали появляться (или, может быть, точнее сказать -
вновь публиковаться) в отечестве, то оттуда начали доноситься вместе с
благожелательными также и недоброжелательные отклики. Их суть сводится, в общем,
к одной фразе, которая мне запомнилась еще по одному давнему эмигрантскому
отклику на ваше творчество. Тогда было заявлено, что Бродский - это человек, "по
ступеням русского языка поднимающийся к славе".
Бродский: По-моему, замечательно. Что может быть лучше?
Волков: И одновременно во многих стихах, которые сейчас печатаются в советских
журналах, особенно молодых поэтов, чувствуется влияние вашей поэтической манеры.
Здесь, в Нью-Йорке, это влияние стало сказываться, как это ни парадоксально, еще
раньше. Быть может, потому, что здесь вы уже давно преподаете. Я помню, как в
литературном журнале Колумбийского университета было помещено интервью с вами, и
один из вопросов был: что бы вы посоветовали читать молодым поэтам? И у меня, по
вашему ответу, создалось впечатление, что вы были даже ошарашены...
Бродский: Да, потому что я в этой категории - "молодые поэты" - сам находился
довольно долго. Думаю, если бы я остался в Советском Союзе, то пребывал бы в ней
до сих пор. Там до недавнего времени и Вознесенский с Евтушенко все еще
считались молодыми... Н