Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
приехал в Америку, меня пригласили выступить в Куинс-колледже. Причем
инициатива эта принадлежала не славянскому департаменту, а департаменту
сравнительного литературоведения. Потому что глава этого департамента, поэт Пол
Цвайг, читал меня когда-то в переводах на французский. А славянский департамент
- куда же им было деваться... И мы приехали - мой переводчик Джордж Клайн и я -
сидим на сцене, а представляет нас почтенной публике глава славянского
департамента Берт Тодд. А он был самый большой друг Евтуха, такое американское
alter ego Евтуха. Во всех отношениях. И вот Берт Тодд говорит обо мне: "Вот
каким-то странным образом этот человек появился в Соединенных Штатах..." То есть
гонит всю эту чернуху. Я думаю: ну ладно. Потом читаю стихи. Все нормально.
"Нормальный успех, стандартный успех" - кто это говорил? После этого на
коктейль-парти ко мне подходит Берт Тодд:
- Я большой приятель Жени Евтушенко.
- Ну вы знаете, Берт, приятель ваш говнецо, да и от вас воняет! И пересказал ему
в двух или трех словах всю эту московскую историю. И забыл об этом.
Проходит некоторое время. Я живу в Нью-Йорке, преподаю, между прочим, в
Куинс-колледже. Утром раздается телефонный звонок, человек говорит:
- Иосиф, здравствуй!
- Это кто говорит?
- Ты уже забыл звук моего голоса?! Это Евтушенко ! Мне хотелось бы с тобой
поговорить!
130 Диалоги с Иосифом Бродским
Я говорю:
- Знаешь, Женя, в следующие три дня я не смогу - улетаю в Бостон. А вот когда
вернусь...
Через три дня Евтушенко звонит и мы договариваемся встретиться у него в
гостинице, где-то около Коламбус Серкл. Подъезжаю я на такси, смотрю - Евтух
идет к гостинице. Замечательное зрелище вообще-то. Театр одного актера! На нем
то ли лиловый, то ли розовый пиджак из джинсы, на груди фотоаппарат, на голове
большая голубая кепка, а в обеих руках по пакету. Мальчик откуда-то из Джорджии
приехал в большой город! Но, главное, это все на публику! Ну это неважно...
Входим мы в лифт, я помогаю ему с этими пакетами. В номере я его спрашиваю:
- Ну чего ты меня хотел видеть?
- Вот, Иосиф, люди здесь, которые раньше работали на мой имидж, теперь начинают
работать против моего имиджа. Что ты думаешь о статье Роберта Конквеста в
"Нью-Йорк Тайме"?
А я таких статей не читаю и говорю:
- Не читал, понятия не имею.
Но Евтушенко продолжает жаловаться:
- Я в жутко сложном положении. В Москве Максимов меня спрашивает, получил ли я
уже звание подполковника КГБ, а сталинисты заявляют, что еще увидят меня с
бубновым тузом между лопаток.
Я ему на это говорю:
- Ну, Женя, в конце концов, эти проблемы - это твои проблемы, ты сам виноват. Ты
- как подводная лодка: один отсек пробьют...
Ну такие тонкости до него не доходят. Он продолжает рассказывать как они там в
Москве затеяли издавать журнал "Мастерская" или "Лестница", я уж не помню, как
он там назывался, - и уж сам Брежнев дал "добро", а потом все застопорилось.
Я ему:
- Меня, Женя, эти тайны мадридского двора совершенно не интересуют, поскольку
для меня все это неактуально, как ты сам понимаешь... Тут Евтух меняет
пластинку:
- А помнишь, Иосиф, как в Москве, когда мы с тобой прощались, ты подошел ко мне
и меня поцеловал?
- Ну, Женя, я вообще-то все хорошо помню. И если говорить о том, кто кого
собирался поцеловать...
И тут он вскакивает, всплескивает руками и начинается такой нормальный Федор
Михайлович Достоевский:
- Как! Как ты мог это сказать: кто кого собирался поцеловать! Мне страшно за
твою душу!
- Ну, Женя, о своей душе я как-нибудь позабочусь. Или Бог позаботится. А ты уж
уволь... Тут Евтушенко говорит:
- Слушай, ты рассказал Берту Тодду о нашем московском разговоре... Уверяю тебя,
ты меня неправильно понял!
Преследования. Высылка на Запад: осень 1981-лето 1983 131
- Ну если я тебя понял неправильно, то скажи, как звали человека, с которым ты
обо мне разговаривал в апреле 1972 года?
- Я не могу тебе этого сказать!
- Хочешь, на улицу выйдем? На улице скажешь?
-Нет, не могу.
- Чего ж я тебя неправильно понял? Ладно, Женя, давай оставим эту тему...
- Слушай, Иосиф! Сейчас за мной зайдет Берт и мы пойдем обедать в китайский
ресторан. Там будут мои друзья и я хочу, чтобы ты ради своей души сказал Берту,
что ты все-таки меня неправильно понял!
- Знаешь, Женя, не столько ради моей души, но для того, чтобы в мире было меньше
говна... почему бы и нет? Поскольку мне это все равно...
Мы все спускаемся в ресторан, садимся и Евтушенко начинает меня подталкивать:
-Ну начинай!
Это уж полный театр!
Я говорю:
- Ну, Женя, как же я начну? Ты уж как-нибудь наведи!
- Я не знаю, как навести!
Ладно, я стучу вилкой по стакану и говорю:
- Дамы и господа! Берт, помнишь наш с тобой разговор про Женино участие в моем
отъезде?
А он тупой еще, этот Тодд, помимо всего прочего. Он говорит: "Какой разговор?"
Ну тут я опять все вкратце пересказываю. И добавляю:
- Вполне возможно, что произошло недоразумение. Что я тогда в Москве Женю
неправильно понял. А теперь, дамы и господа, приятного аппетита, но я, к
сожалению, должен исчезнуть.
(А меня, действительно, ждала приятельница.) Встаю, собираюсь уходить. Тут Евтух
хватает меня за рукав:
- Иосиф, я слышал, ты родителей пытаешься пригласить в гости?
- Да, представь себе. А ты откуда знаешь?
- Ну это неважно, откуда я знаю.. Я посмотрю, чем я смогу помочь...
- Буду тебе очень признателен.
И ухожу. Но и на этом история не кончается! Проходит год или полтора, и до меня
из Москвы доходят разговоры, что Кома Иванов публично дал Евтуху в глаз. Потому
что Евтух в Москве трепался о том, что в Нью-Йорке к нему в отель прибежал этот
подонок Бродский и стал умолять помочь его родителям уехать в Штаты. Но он,
Евтушенко, предателям Родины не помогает. Что-то в таком роде. За что и получил
в глаз!
Глава 7
У.Х. Оден: осень 1978 - весна 1983
Волков: Ко второй вышедшей в переводе на английский книге ваших стихов,
опубликованной в 1973 году, предисловие написал знаменитый поэт Уистен Хью Оден.
Меня очень привлекает этот автор. В России Оден практически неизвестен. Я начал
читать его стихи и прозу после слушания ваших лекций в Колумбийском
университете. Теперь я хотел бы узнать больше об Одене-человеке. Опишите мне
лицо Одена.
Бродский: Его часто сравнивали с географической картой. Действительно, было
похоже на географическую карту с глазами посредине. Настолько оно было изрезано
морщинами во все стороны. Мне лицо Одена немножко напоминало кожицу ящерицы или
черепахи.
Волков: Стравинский жаловался, что для того, чтобы увидеть, что из себя
представляет Оден, его лицо надо бы разгладить. Генри Мур, напротив, с
восхищением говорил о "глубоких бороздах, схожих с пересекающими поле следами
плуга". Сам Оден с юмором сравнивал свое лицо со свадебным тортом после дождя.
Бродский: Поразительное лицо. Если бы я мог выбрать для себя физиономию, то
выбрал бы лицо либо Одена, либо Беккета. Но скорее Одена.
Волков: Когда Оден разговаривал, его лицо двигалось? Жило?
Бродский: Да, мимика его была чрезвычайно выразительна. Кроме того, по-английски
с неподвижным лицом говорить невозможно. Исключение - если вы ирландец, то есть
если вы говорите почти не раскрывая рта.
Волков: Быстро ли Оден говорил?
136 Диалоги с Иосифом Бродским
Бродский: Чрезвычайно быстро. Это был такой "Нью-Йорк инглиш":
не то чтобы он употреблял жаргон, но акценты смешивались. Если угодно, это был
"british английский", но сдобренный трансатлантическим соусом. Мне, особенно по
первости, было чрезвычайно трудно за Оденом следовать; я никогда такого не
слышал. Вообще встреча с чужим языком - это то, чего, я думаю, русский человек
понять не то что не может - не желает. Он обстоятельствами жизни к этому не
подготовлен. Вот вы знаете, как приятно услышать, скажем, петербургское
произношение. Столь же приятно, более того - захватывающе, ошеломительно было
для меня услышать оксфордский английский, "оксониан". Феноменальное благородство
звука! Это случилось, когда мы приехали с Оденом в Лондон, и я услышал
английский из уст близкого друга Одена, поэта Стивена Спендера. Я помню свою
реакцию - я чуть не обмер, я просто был потрясен! Физически потрясен! Мало что
на меня производило такое же впечатление. Ну, скажем, еще вид планеты с воздуха.
Мне тотчас понятно стало, почему английский - имперский язык. Все империи
существовали благодаря не столько политической организации, сколько языковой
связи. Ибо объединяет прежде всего - язык.
Волков: Был ли разговор Одена похож на его прозу? То есть говорил ли он просто,
логично, остроумно?
Бродский: По-английски невозможно говорить нелогично.
Волков: Почему же нет? Вполне возможно говорить напыщенно, иррационально...
Бродский: Я думаю, нет. Чем английский отличается от других языков? По-русски,
по-итальянски или по-немецки вы можете написать фразу - и она вам будет
нравиться. Да? То есть первое, что вам будет бросаться в глаза, это
привлекательность фразы, ее закрученность, элегантность. Есть ли в ней смысл -
это уже не столь важно и ясно, это отходит на второй план. В то время как в
английском языке вам тотчас же ясно, имеет ли написанное смысл. Смысл - это
первое, что интересует человека, на этом языке говорящего или пишущего. Разница
между английским и другими языками - это как разница между теннисом и шахматами.
Волков: Как вы разговаривали с Оденом?
Бродский: Он был монологичен. Он говорил чрезвычайно быстро. Прервать его было
совершенно невозможно, да у меня и не было к тому желания. Быть может, одна из
самых горьких для меня вещей в этой жизни - то, что в годы общения с Оденом
английский мой никуда не годился. То есть я все соображал, что он говорит, но
как та самая собака, сказать ничего не мог. Чего-то я там говорил, какие-то
мысли пытался изображать, но полагаю, что все это было настолько чудовищно...
Оден, тем не менее, не морщился. Дело в том, что в настоящих людях - я не имею в
виду Мересьева - в людях реализовавшихся есть особая мудрость... Назовите это
третьим оком или седьмым чувством. Когда вы понимаете, с
У.Х.Оден: осень 1978-весна 1983 137
кем или с чем имеете дело - независимо оттого, что человек, перед вами сидящий,
вякает. Без разговоров. Это чутье, этот последний, главный инстинкт связан с
самореализацией и, как это ни странно, с возрастом. То есть до этого доживаешь -
как до седых волос, до морщин.
Волков: Мы оба видели много людей старых и совсем глупых...
Бродский: Совершенно верно. Вот почему я подчеркиваю важность самореализации.
Есть некие ее ускорители, и литература - это один из них. То есть изящная
словесность этому содействует.
Волков: Если в ней участвуешь...
Бродский: Да, совершенно верно, именно если в ней участвуешь. Я думаю, что
читатель, как это ни грустно, всегда сильно отстает. Чего он там про себя ни
думает, как он того или иного поэта ни понимает, он все-таки, как это ни горько,
всего только читатель. Я не хочу сказать, что автор - существо высшего порядка.
Но все-таки психологические процессы...
Волков: Протекают на разных уровнях...
Бродский: Главное - с разной скоростью. Я, например, занялся изящной
словесностью по одной простой причине - она сообщает тебе чрезвычайное
ускорение. Когда сочиняешь стишок, в голову приходят такие вещи, которые тебе в
принципе приходить не должны были. Вот почему и надо заниматься литературой.
Почему в идеале все должны заниматься литературой. Это необходимость видовая,
биологическая. Долг индивидуума перед самим собой, перед своей ДНК... Во всяком
случае, следует говорить не о долге поэта по отношению к обществу, а о долге
общества по отношению к поэту или писателю. То есть обществу следовало бы просто
принять то, что говорит поэт, и стараться ему подражать; не то что следовать за
ним, а подражать ему. Например, не повторять уже однажды сказанного...
В старые добрые времена так оно и было. Литература поставляла обществу некие
стандарты, а общество этим стандартам - речевым, по крайней мере - подчинялось.
Но сегодня, я уж не знаю каким образом, выяснилось, что это литература должна
подчиняться стандартам общества.
Волков: Это не совсем так. Общество и сейчас очень часто принимает правила игры,
предложенные литературой, или, шире, культурой в целом.
Бродский: У вас довольно узкое представление об обществе.
Волков: Посмотрите на то, что происходит вокруг нас. Иногда кажется, что сейчас
как никогда общество подражает тем образам, которые предлагаются, иногда даже
навязываются ему искусством.
Бродский: Вы имеете в виду телевидение?
Волков: Для которого, не забудьте, работают и писатели, и поэты. Диккенс писал
свои романы для еженедельных газеток с картинками; сегодня он, вероятно, работал
бы на телевидении. И элитарная, и массовая культура- это части единого процесса.
138 Диалоги с Иосифом Бродским
Бродский: Соломон, вы живете в башне из слоновой кости. Страшно далеки вы от
народа.
Волков: С кем бы вы сравнили Одена-человека?
Бродский: Внешне, повадками своими он мне чрезвычайно напоминал Анну Андреевну
Ахматову. То есть в нем было нечто величественное, некий патрицианский элемент.
Я думаю, Ахматова и Оден были примерно одного роста; может быть, Оден пониже.
Волков: Ахматова никогда не казалась мне особенно высокой.
Бродский: О, она была грандиозная! Когда я с ней гулял, то всегда тянулся. Чтобы
комплекса не было.
Волков: Вы когда-нибудь обсуждали Одена с Анной Андреевной?
Бродский: Никогда. Я думаю, она едва ли догадывалась о его существовании.
Волков: Каковы были вкусы Ахматовой в области английской поэзии нового времени?
Бродский: Как следует Ахматова ее не знала. И знать не то чтобы не могла -
мочь-то она могла, потому что английским владела замечательно, Шекспира читала в
подлиннике. (Надо сказать, по части языков у Ахматовой дело обстояло в высшей
степени благополучно. Данте я услышал впервые- в ее чтении, по-итальянски. О
французском же и говорить не приходится.) Но помимо более чем полувековой
оторванности от мировой культуры, помимо отсутствия книг, дело еще и в том, что
в России, по традиции, представления об английской литературе были чрезвычайно
приблизительные. Об этом и сама Анна Андреевна говорила: что русские об
английской литературе судят по тем авторам, которые для литературы этой
решительно никакой роли не играют. И Ахматова приводила примеры - один не очень
удачный, а другой - удачный чрезвычайно. Неудачный пример - Байрон. Удачный -
какой-нибудь там Джеймс Олдридж, который вообще все писал, сидючи в Москве или
на Черном море. Если говорить серьезно, то представление об английской
литературе в России действительно превратное (я имею в виду не только XX век, но
и прошлые века). За исключением двух-трех фигур - скажем, того же Диккенса,
совершенно замечательного писателя. Но ведь мы говорим как раз о поэзии; о ней
вообще ничего неизвестно. Причины тому самые разнообразные, но прежде всего, я
думаю, географические (которые я больше всего на свете и уважаю). Вспомните: у
русских для всех народов, населяющих Европу, найдены презрительные клички, да?
Немцы - это "фрицы", итальянцы - "макаронники", французы - "жоржики", чехи -
"пепики". И так далее. Только с англосаксами как-то ничего не получается. Видно,
пролив существует недаром. Мы не очень терлись друг о друга (что и
замечательно). Другая причина - известная несовместимость того, что написано
по-английски (особенно в стихах) с русской поэзией или с традиционным русским
представлением об эстетическом. Англичан, прежде всего, трудно переводить. Но
когда они уже переведены, то не-
У.Х.Оден: осень 1978-весна 1983 139
понятно, что же перед нами возникает. Все мы в России знаем, что был великий
человек Шекспир, но воспринимаем его как бы в некоторой перекидке,
приноравливая, скорее всего, к Пушкину. Или возьмем переводы из Шекспира
Пастернака: они, конечно, замечательны, но с Шекспиром имеют чрезвычайно мало
общего. Очевидно, тональность английского стиха русской поэзии в сильной степени
чужда. Единственный период совпадения вкусов - и тона - имел место, я думаю, в
начале XIX века, в период романтизма. В тот момент вся мировая поэзия была
примерно на одно лицо. Да и то Байрона в России не очень поняли. Русский Байрон
- это сексуально озабоченный романтик, в то время как Байрон чрезвычайно
остроумен, просто смешон. И этим действительно напоминает Александра Сергеевича
Пушкина.
Волков: Когда вы впервые услышали об Одене? Когда прочли его?
Бродский: Услышал я о нем, наверное, лет двадцати пяти, когда впервые в какой-то
степени заинтересовался литературой. Тогда Оден был для меня всего лишь одним
именем среди многих. Первым всерьез об Одене заговорил со мной Андрей Сергеев -
мой приятель, переводчик с английского. Фрост (среди прочих поэтов) русскому
читателю представлен Сергеевым: если для меня существовал какой-нибудь там
высший или страшный суд в вопросах поэзии, то это было мнение Сергеева. Но по
тем временам я Сергеева еще таким образом не воспринимал. Мы с ним только-только
познакомились. После того как я освободился из ссылки, я ему принес какие-то
свои стишки. Он мне и говорит: "Очень похоже на Одена". Сказано это было,
по-моему, в связи со стихотворением "Два часа в резервуаре". Мне в ту пору
стишки эти чрезвычайно нравились; даже и сейчас я их не в состоянии оценивать
объективно. Вот почему я так заинтересовался Оденом. Тем более что я знал, что
Сергеев сделал русского Фроста.
Волков: Кажется, Сергеев встречался с Фростом, когда тот приезжал в Советский
Союз в 1962 году?
Бродский: Да. Сергеев много занимался англоамериканской поэзией, именно поэтому
я его мнение чрезвычайно ценю. Я, пожалуй, сказал бы, что мнение Сергеева о моих
стишках мне всегда было важнее всего на свете. Для меня Сергеев не только
переводчик. Он не столько переводит, сколько воссоздает для читателя
англоязычную литературу средствами нашей языковой культуры. Потому что
англоязычная и русская языковые культуры абсолютно полярны. Тем переводы, между
прочим, и интересны. В этом их, если угодно, метафизическая сущность.
Вот я, естественно, и заинтересовался Оденом, принялся читать, что можно было
достать. А достать можно было антологию новой английской поэзии, изданную в 1937
году и составленную Гутнером, первым мужем второй жены Жирмунского, Нины
Александровны. Насколько я знаю, все переводчики этой антологии либо были
расстреляны, либо сели. Мало кто из них выжил. Я знал только одного такого
выжившего - Ивана Алексеевича Лихачева. Большой, очень тонкий
140 Диалоги с Иосифом Бродским
человек, любитель одноногих. Царство ему небесное, замечательный был господин.
Вот эта антология и стала главным источником моих суждений об Одене об ту пору.
По качеству переводов это ни в какие ворота, конечно, не лезло. Но английского я
тогда не знал; так, что-то только начинал разбирать. Поэтому впечатление от
Одена было приблизительное, как и сами переводы. Чего-то я там просек, но не
особенно. Но чем дальше, тем больше... Начиная примерно с 1964 года, я почитывал
Одена, когда он попадался мне в руки, разбирая стишок за стишком. Где-то к концу
шестидесятых годов я уже начал что-то соображать. Я понял, не мог не понять его
- не столько поэтику, сколько метрику. То есть это и есть поэтика. То, что
по-русски называется дольник - дисциплинированный, очень хорошо организованный.
С замечательной цезурой внутри, гекзаметрического пошиба. И этот привкус
иронии... Я даже не знаю, откуда он. Этот иронический элемент - даже нс особенно
достижение Одена, а скорее самого английского языка. Вся эта техника английской
"недосказанности"... В общем, Оден нравился мне больше и больше. Я даже сочинил
некоторое количество стихотворений, которые, как мне кажется, были под его
влиянием (никто никогда не поймет этого, ну и слава Богу): "Конец прекрасной
эпохи", "Песня невинности, она же - опыта", потом еще "Письмо генералу" (до
известной степени), еще какие-то стихи. С таким немножечко расхлябанным ритмом.
По тем временам мне особенно нравились два поэта - Оден и Луи Макнис. Они и до
сих пор продолж