Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
гие помню до сих
пор наизусть, как это ни странно.
Волков: А Набоков?
Бродский: Его "Камеру обскуру" я прочел, когда мне было, думаю, года двадцать
два-двадцать три. Это было первое произведение Набокова, с которым я
познакомился. А года через два-три я уж прочел все, что только можно было из
Набокова об ту пору в Советском Союзе получить. Все-таки Набоков, как и
Ходасевич, был эмигрантом. С эмигрантской литературой в Советском Союзе всегда
было немного сложнее.
Волков: А "Другие берега" Набокова вы тоже прочли еще в Ленинграде?
Бродский: "Другие берега", как и англоязычный вариант этой книги - "Speak,
Memory" - я прочел, как это ни странно, только на Западе. И на меня это не
произвело того впечатления, которое эта книжка производит на большинство
читателей.
Волков: Неужели чтение Набокова не вызвало в вас никаких ностальгических эмоций?
Бродский: Точно - нет. Для меня Набоков - как это, опять же, ни странно - вообще
писатель не из Петербурга, а из какого-то другого места. Я его воспринимаю
скорее как какого-то московско-берлинского писателя. Не знаю, как это вам
объяснить. Думаю, что меня до известной степени отпугивает аппетит Набокова к
реальности. Этот господин весьма повязан материальным миром. И именно в этом
смыс-
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 291
ле он для меня слишком "современный", что ли. Хотя я понимаю, что это мое
ощущение может быть чисто субъективным.
Волков: Помните, вы как-то говорили мне, что воспринимаете всю жизнь и
творчество Набокова как некую гигантскую рифму. То есть внутренне рифмуются две
его "Лолиты" - русская и англоязычная, два варианта его мемуарной книги, еще
шире - его русские и англоязычные романы, и даже то, что Набоков писал и прозу,
и стихи. И объясняли вы это тем, что Набоков всю жизнь хотел быть именно поэтом,
хотя стихи у него, как мы знаем, не очень-то, с прозой не сравнить. Вот он
бессознательно и зарифмовал все свое существование. И отсюда же - столь любимая
Набоковым литературная фигура двойника.
Бродский: Да, принцип рифмы пронизывает все творчество Набокова. И тут,
противореча себе, я мог бы сказать, что в этом нетрудно усмотреть влияние
Петербурга, поскольку именно в родном городе идея отражения всегда была,
натуральным образом, чрезвычайно сильна.
Волков: Ну конечно - вспомним Достоевского! Недаром существовало такое понятие -
"петербургская гофманиада". Невозможно себе представить "московскую гофманиаду".
И еще одно соображение. Я ведь не зря спрашиваю о ваших юношеских реакциях на
Ходасевича или Набокова. Помните, мы в свое время говорили о том, что я называю
"зарубежной ветвью" петербургского модернизма, - а точнее, о Стравинском,
Набокове и Баланчине? Последние годы я работал над историей культуры Петербурга.
И для меня со все большей ясностью вырисовывается следующая картина.
Стравинский, Набоков и Баланчин - не только они, но главным образом эти трое -
поддерживали на Западе легенду о Петербурге в то время, когда в Советском Союзе
эта легенда всячески искоренялась и загонялась в подполье. И, на мой взгляд,
произошла такая любопытная вещь: этот сохраненный на Западе имидж Петербурга с
помощью западного радио, нелегально поступавших в Советский Союз книг, а также
гастролей Стравинского и танцевальной труппы Баланчина, вновь вернулся в Россию
и помог там выжить этой самой петербургской легенде. Так мне сейчас кажется.
Совпадают ли наши ощущения?
Бродский: Вы знаете, Соломон, мне трудно рассуждать в столь общих категориях. Но
я думаю что конечно же что-то в этом роде имело место. Хотя, как мне кажется,
этот возврат, о котором вы говорите, начался несколько раньше гастролей
Стравинского и театра Баланчина. Правда, здесь я могу говорить только о самом
себе. В возрасте между двадцатью и тридцатью годами я прочел довольно много
произведений будущих эмигрантов - и того же Ходасевича, и Георгия Адамовича, и
Георгия Иванова - изданных или до революции, или же в первые послереволюционные
годы. Вы же помните, какие у нас в Ленинграде были замечательные букинистические
магазины.
Волков: Еще бы! За трешку можно было купить и Ходасевича, и Кузмина.
Бродский: Да, все что угодно! И, конечно, огромную роль играло западное радио на
русском языке - вдруг услышишь, не знаю уж, како-
292 Диалоги с Иосифом Бродским
го-нибудь Владимира Вейдле, с его велеречивостью, вещающего о Серебряном веке...
С другой стороны, меня берет сомненье, когда вы говорите про Баланчина или про
того же Стравинского. Потому что для меня Баланчин - это явление, во-первых,
чисто визуальное (может быть, потому, что балет для меня никогда не был большой
реальностью), а во-вторых, - до известной степени заграничное, а не
петербургское. То же самое и Стравинский. Это не та музыка, которая в моем
сознании ассоциируется с родным городом. Правда, и Шостакович для меня с родным
городом не ассоциируется. Об этом немножко неловко говорить, потому что тут
возникает элемент снобизма, и не того снобизма, о котором я говорил в связи со
Шмаковым. С другой стороны, почему бы и нет? В конце концов, если нас обвинят в
снобизме, пусть их. Все равно нас в чем-нибудь обвинят. Мне вот самому
захотелось попробовать определить, что есть "петербургское" в данном контексте.
Это -ясность мысли и чувство ответственности за содержание и благородство формы.
Вот так. Нет, я попробую снова... Поскольку "благородство формы" -~ это как-то
не очень убедительно звучит... Если попробовать точнее, то это - трезвость
формы. Трезвость сознания и трезвость формы, если угодно. Это не стремление к
свободе ради свободы, а идея - вызванная духом места, архитектурой места - идея
порядка, сколько бы он ни был скомпрометирован. Это стремление к жанровому
порядку, в противовес размыванию границ жанра, размыванию формы. Если угодно,
это то, что греки называли "космос", то есть порядок. Ведь когда греки говорили
о космосе, то имелся в виду не только космос небесных тел, но и космос военных
построений, и космос мысли. И тут петербургское в культуре смыкается, по
Мандельштаму, с эллинизмом. Это идея о том, что порядок важнее, чем беспорядок,
сколько бы последний ни был конгениален нашему ощущению мира. Эстетический
эквивалент стоицизма - вот что такое Петербург и его культура.
Волков: А что вы скажете об имперской идее в петербургской культуре?
Бродский: Какая такая имперская идея?
Волков: Ведь Петербург с самого начала замысливался как имперская столица.
Отсюда и легенды эти - о том, что сам Петр Великий выкопал на месте основания
города первый ров, о том, что над ним при этом парил орел...
Бродский: Какие уж орлы в этой местности? Скорее уж над головой Петра парили
вороны...
Волков: Помните, испокон веку говорили: "Москва - третий Рим"? Поскольку вторым
Римом почитался Константинополь... Так вот, Петр Великий эту идею "третьего
Рима" начал проецировать на основанный им Петербург.
Бродский: Петр? Идею "третьего Рима"? На Петербург? Да вы что, Соломон? Вот чего
у Петра в мыслях не было, того не было!
Волков: Ну ведь не зря Петр из русского царя превратился в русского императора -
в чем, кстати, старообрядцы усмотрели лишнее дока-
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 293
зательство того, что Петр - Антихрист, поскольку Рим ими понимался как царство
Антихриста. В гербе Петербурга, как считают специалисты, содержатся
трансформированные мотивы герба города Рима. И таких символических деталей и
намеков можно насчитать множество...
Бродский: Лично мне чем Петр приятен? Чем он и хорош и ужасен? Тем, что он
действительно перенес столицу империи на край света. Какие у него для этого были
рациональные основания, я уж не знаю. Но он начисто отказался от этой утробной
московской идеи. То есть это был человек, по праву ощутивший себя...
Волков: Демиургом?
Бродский: Каким демиургом? Государем! В сознании Петра Великого существовало два
направления - Север и Запад. Больше никаких. Восток его не интересовал. Его даже
Юг особо не интересовал - может быть, исключительно как географическая
категория. Это был человек, который добрую половину своей жизни провел в общении
- то ли путешествуя, то ли воюя - именно с Западом и Севером. Вот в этих
направлениях он и двигался. И если взглянуть на жизнь и деятельность Петра
Великого из какого-то такого диковатого извне, то можно увидеть, что в своем
сознании (сам того, видимо, не понимая - хотя я уж не знаю, что там творилось в
его воображении) он двигался именно в сторону абсолюта. Именно потому что был в
первую очередь Государем, то есть политическим существом прежде всего. А вовсе
не неким демиургом или там наследователем римской идеи в каком бы то ни было
виде. Вот вы говорили об идее "третьего Рима" в России. Это ведь в первую
очередь православная идея. Я же думаю, что православие Петра Великого мало
занимало. Этого у него в голове, по-моему, начисто не было. Таким, по крайней
мере, Петр Великий мне представляется. Или таким я хотел бы, чтобы он был.
Волков: В свете вышесказанного - как вы относитесь к возвращению этому городу
его исторического имени Санкт-Петербург? Какие у вас были эмоции, когда вы об
этом узнали?
Бродский: Я был этому чрезвычайно рад. Чрезвычайно! Я это говорю совершенно без
дураков и безо всяких оговорок или сдерживающих соображений. Хотя на сегодняшний
день ситуация складывается парадоксальная: существует город Санкт-Петербург
Ленинградской области. Или я, например, получаю оттуда письмо с таким обратным
адресом: Санкт-Петербург, улица Косыгина. Это все несколько сводит с ума. Но в
данном случае следует думать не столько о нас самих, сколько о тех, кто будет
жить в этом городе, кто еще в нем родится. И лучше, если они будут жить в
городе, который носит имя святого, нежели дьявола.
Волков: Значит, вы согласны с тем, что все-таки есть такая вещь, как мистика
имени, которая оказывает воздействие на реалии?
Бродский: Безусловно, это так. Для меня всегда важно было то обстоятельство, что
народ - даже в те годы, когда город именовался Ленинградом, - упорно продолжал
именовать его Питером.
294 Диалоги с Иосифом Бродским
Волков: А когда вы и ваши друзья в те, молодые, годы называли этот город Питером
или Петербургом - это помогало вам занять какую-то независимую позицию по
отношению к советской власти?
Бродский: Вы знаете, это было последним соображением в ряду многих. Просто слово
"Петербург" нравилось нам больше. И я могу сказать, что употребление этого слова
было продиктовано не столько борьбой с советской властью, сколько определенным
очарованием, в этом имени содержащемся. Причем очарование это даже
внесемантического характера, оно чисто эвфоническое. Вы заметили, что в слове
"Петербург" - в этом "г", которое стоит в его конце, -для русского уха слышна
какая-то твердость, сродная твердости камня? И даже, может быть, в имени города
больше твердости, чем в имени и облике самого Петра, да? Я еще одно могу
сказать. Когда мы еще в советские годы настойчиво называли этот город
Петербургом, то в первую очередь думали, пожалуй, о какой-то преемственности
культуры. И это было средством если не установить, то по крайней мере намекнуть
на эту преемственность. Во всяком случае, таково было наше внутреннее ощущение.
Волков: Меня, признаюсь, удивило предложение Солженицына о переименовании
Ленинграда в Свято-Петроград. Я понимаю, что ему хотелось русифицировать имя
города. Но странно, что он - писатель, обыкновенно внимательно относящийся к
звучанию слова, - не почувствовал громоздкости и неуклюжести предложенного им
варианта...
Бродский: Да ну, про этого господина и говорить неохота...
Волков: Как вы считаете - та миссия, для которой был создан Петербург (если
согласиться с тем, что такая миссия имела место), - она уже осуществлена,
закончена? То есть может ли этот город претендовать на исторически значимое
будущее, сравнимое с его блестящим прошлым?
Бродский: Я бы все-таки еще не стал это место хоронить. Я уж не знаю - почему.
Существует, конечно, мнение, что город, который имел начало, должен иметь и
конец. И что в отличие от, скажем, Рима или Парижа Петербург - как говорят на
ипподроме - город "заделанный". То есть те столицы развивались естественно и
постепенно, в то время как застройка Петербурга была предопределена заранее. Это
определение Петербурга как "заделанного" города есть, как мне кажется,
современная перифраза слов Достоевского о Петербурге как самом "отвлеченном и
умышленном" месте на свете. Но я с подобными историческими перекидками был бы
более осторожен, особенно в отношении этого города. По самым разнообразным
соображениям. Разумеется, в какой-то момент он действительно скатился на статус
провинциального..
Волков: Ну, формально он превратился в провинциальный город в тот момент, когда
в марте 1918 года Ленин перенес столицу России вновь в Москву...
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 295
Бродский: Вы знаете - и да, и нет. Мне кажется, что даже после перенесения
столицы в Москву понадобилась смерть еще нескольких поколений, чтобы это
ощущение центра действительно испарилось из Петербурга. Сегодняшний Петербург -
это, разумеется, не Александрия. Но, я думаю, потребуется вторжение новых,
действительно uprooted, как здесь говорят, - то есть наглухо лишенных
исторической памяти - поколений, чтобы Петербург стал полностью провинциальным.
Хотя уже и сейчас он даже не "город-герой", как Ленинград именовали после Второй
мировой войны.
Волков: Зато он, как мне кажется, приобрел новый статус - "города-мученика". Это
случилось в результате тех ужасных потрясений, которые выпали на долю Петербурга
в XX веке как следствие русской истории.
Бродский: Вы знаете, русская история XX века представляется мне на нынешний
момент ужасно невнятной. Относительно же Петербурга я могу сказать одно: все мы,
все на свете становится жертвой демографии. Ни одно место на земле от влияния
демографических обстоятельств не избавлено, в том числе и родной город. И
полагаю, что его демографическая физиономия чрезвычайно сильно изменится в
сторону широких скул и невысокого роста. Что, по-видимому, неизбежно. Но,
поскольку останутся площади, и проспекты, и вода, и мосты над ней, и горизонт, и
небо...
Волков: То есть те декорации, которые диктуют актерам их поведение, их
реплики...
Бродский: Может быть, вы и правы... Может быть, действительно декорации как бы
детерминируют репертуар актера. Вероятно, такой эффект должен иметь место. Но
для нас самое важное заключается в том, что это за актер. И как он подготовлен к
тому, чтобы появиться на фоне этой самой декорации. И тут-то наступает полный
ужас, потому что нынешняя эпоха, с ее демографическим взрывом и тектоническими
перемещениями народов, подготавливает сознание к популистскому восприятию мира:
что все одинаковы, все равны. Что все более или менее движется на некоем среднем
уровне, что никаких высот нет. А соответственно, не нужно этих высот и
завоевывать. Для нас, для нашего поколения и город, и его декорации были очень
важны. Но еще более важным было то, на чем мы как актеры этого спектакля
воспитывались. Потому что мы воспитывались не просто этой декорацией, но тем,
.что в этой декорации было создано, когда она еще была реальной перспективой. И
в этой перспективе мы видели Ахматову, Мандельштама, затем Блока, Анненского. Но
и даже эти последние были, может быть, в меньшей степени насущны для сознания,
выросшего в Петербурге, нежели все что в этом городе произошло в первой четверти
XIX века. Когда там жили Пушкин, Крылов, Вяземский, Дельвиг. Когда туда приезжал
Баратынский. И я называю далеко не все значительные имена. Я что хочу сказать?
Что именно созерцание этой петербургс-
296 Диалоги с Иосифом Бродским
кой перспективы дает определенные основания для какой-то надежды, да? Поскольку
ты видишь, что в этом городе примерно каждые двадцать-тридцать лет происходит
некий творческий всплеск и нет никакой гарантии того, что этот всплеск не
произойдет и в будущем - разумеется, видоизмененным образом. И если даже мы
доживем до этого всплеска - а я думаю, что почти наверняка не доживем - то мы
этого всплеска, вполне вероятно, не признаем. Но он, я думаю, должен повториться
- хотя бы потому, что петербургский пейзаж не изменился. И экология не
изменилась. И еще я бы сказал следующее. Думаю, что у каждого такого всплеска
есть и будет также и нечто общее. Поскольку Петербург - это город у моря. И, как
следствие этого, в сознании человека, там живущего, начинает возникать - быть
может, фантасмагорическое, но чрезвычайно сильное - представление о свободе.
Личность в этом городе всегда будет стремиться куда-то в сторону, поскольку
пространство, пред ней предстающее, не ограничено и не разграничено землей.
Отсюда - мечта о неограниченной свободе. Вот почему я думаю, что в этом городе
естественнее сказать всему существующему миропорядку - "нет".
Волков: То есть вы считаете, что петербургская декорация делает из человека
аутсайдера. Это, кстати, верно и по отношению к Шмакову, которого вы признаете
quintessential петербуржцем. Ведь Шмаков, в сущности, был чужаком и в
Ленинграде, и в Нью-Йорке. В Ленинграде он был чужаком как переводчик с западных
языков - то есть как человек, пытающийся контрабандой протащить западные
ценности на советскую территорию. Затем, он был подозрителен как гомосексуалист.
И наконец, как балетоман. Поскольку балет в России всегда существовал скорее для
экспортного употребления. А внутри страны балетом увлекались очень немногие,
составляя при этом изолированный, а для многих невероятно эксцентричный
островок. Вот вы, скажем, - разве вы в Ленинграде ходили на балет, скажите
честно?
Бродский: Вы знаете, нет. Странно как-то получилось, да? Я знаю колоссальное
количество балетных - что балерин, что мужиков-солистов. Но, тем не менее, меня
балет никогда особенно не интересовал. И до сих пор не интересует. Хотя, надо
сказать, когда я вижу на сцене Барышникова, то это ощущение совершенно
потрясающее. Я даже думаю, что это вообще уже даже и не балет - то, чем он
занимается.
Волков: А что же это такое, если не балет?
Бродский: На мой взгляд, это чистая метафизика тела. Нечто, сильно вырывающееся
за рамки балета.
Волков: В годы вашей молодости в Ленинграде молодые поэты обсуждали балет как
нечто, заслуживающее уважения?
Бродский: В моем кругу - никогда. Мы все - то есть сколько нас всего и было? по
пальцам можно пересчитать - так вот, мы все к балету относились, если так можно
выразиться, по-офицерски. Балерины, цветы...
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 297
Волков: Вы что, сопротивлялись официальной ауре балета?
Бродский: Если уж говорить об официальной ауре, то она скорее относилось к тому,
к чему мы находились несколько ближе - к кинематографу. Поскольку главный
источник более или менее внятного заработка для нас был именно кинематограф -
научно-популярный или даже художественный. Вот почему люди из кино были для нас
важнее, чем балетные. Не говоря о том, что кино просто интересней для нас было,
- как для всякого русского человека. Ведь для русских всякое дидактическое
искусство куда интереснее просто чистого искусства. Так что к балету я никогда
всерьез не относился. Видел однажды "Спящую красавицу", видел "Щелкунчика" -
малышом, меня мать повела. И, конечно, бесчисленное количество "Лебединых" по
телевизору.
Волков: Чайковского любили в России и по радио передавать...
Бродский: Да, неслось из всех репродукторов, наравне с Краснознаменным ансамблем
песни и пляски Советской Армии и сюитами композитора Будашкина в исполнении
оркестра народных инструментов.
Волков: Как же вы, при таком отношении к балету, все-таки познакомились и
подружились с Барышниковым?
Бродский: А я и не помню, настолько это давно произошло. Дело в том, что в
Ленинграде у нас было несколько общих, довольно близких знакомых. Не говоря о
том, что мы просто ухаживали за девушками, жившими в одном доме, на одной и той
же лестнице. Я-то тогда