Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
этого не знал. Мне это Мишель рассказал потом.
Оказывается, его девушка ему меня показывала. Моя-то Барышникова не знала. И
меня, по-моему, не знала тоже. Все это происходило в районе Мариинского театра.
В конце концов, Ленинград - это small town, поэтому там практически все всех
знали. И в этом смысле я, кстати, не думаю, что Шмаков в той среде как-то
выделялся, что он был на подозрении. Единственная причина, по которой он мог
казаться подозрительным, - эта та, что он виделся со слишком большим количеством
иностранцев. За что в Ленинграде легко можно было схлопотать срок. В остальном
же Шмаков чувствовал себя в Ленинграде в высшей степени дома - куда в большей
степени, чем у себя на родине, в Свердловске. И куда в большей степени, чем в
Нью-Йорке. В Ленинграде жили его учителя, друзья, коллеги. Он в этой среде
плавал как угорь в Балтийском море или корюшка в Финском заливе. Чужаком он в
Ленинграде не был. Хотя, разумеется, выделялся количеством своих знаний, да и
просто отношением к жизни. О Шмакове кто-то сказал недавно, что он был романтик.
Да, романтик, но одновременно он был таким счастливым гедонистом. Это был
человек, которого ничто в жизни не могло огорчить, кроме одной простой вещи -
отсутствия денег в кармане. И в тот момент, когда у него появлялись - в
Ленинграде шестьсот рублей, а в Нью-Йорке двести долларов - и он мог купить то,
что хотел, какую-нибудь дорогую вещь, в этот момент он был абсолютно счастлив,
забывая о том, что было вчера, и не думая о том, что может произойти завтра или
после-
298 Диалоги с Иосифом Бродским
завтра. То есть этот человек вел себя - по всем стандартам легкомысленно, а по
моим стандартам - как эллин. По крайней мере, я себе так эллинов представляю. И
даже когда он умирал и мы стали говорить с ним о степени серьезности его
болезни, он сказал мне: "Жозеф, я к смерти отношусь как французский аристократ к
гильотине. Она неизбежна, поэтому чего об этом толковать".
Волков: Боюсь, Иосиф, что вы несколько идеализируете - задним числом - ситуацию
с гомосексуалистами в Ленинграде. Конечно, официально никакой такой ситуации
вообще не существовало - как не существовало официально и других сложных
проблем. Но реальное положение гомосексуалистов в обществе - вспомните, Иосиф! Я
даже не говорю сейчас о работягах. Но вот я, например, жил в Ленинграде в
интернате, как он назывался, "для музыкально одаренных детей". Так вот, эти
милые "музыкально одаренные" дети регулярно целыми толпами отправлялись бить
"гомиков", "пидоров" - выслеживали их и жестоко избивали. А потом еще
похвалялись этим... И это были будущие музыканты, предположительно тонкие
натуры! Многие из них знали, что их любимый Чайковский был "пидором". И все
равно это их не останавливало... Мне еще один показательный эпизод запомнился,
это было, когда "гласность и перестройка" в Советском Союзе уже вовсю
раскручивались. Я поймал на коротковолновом приемнике передачу из Москвы на
английском языке. Это был такой "радиомост" в прямой трансляции: люди из Штатов
задавали вопросы, а советские эксперты в Москве, сидя в студии, им отвечали.
Тема была - life styles. И вдруг какой-то гей из Сан-Франциско задает вопрос:
"And what about gay life-style in the Soviet Union?" Что тут стряслось с
советскими экспертами, описать невозможно: они все начали нервно хихикать и
перебрасывать этот вопрос друг другу как горячую картошку. И никто из них не
осмелился объявить американцу, что в Советском Союзе гомосексуализм - уголовно
наказуемое деяние, даже между совершеннолетними и' по взаимному согласию. И так
дело обстоит, если я не ошибаюсь, до сих пор. Вот вам и весь советский gay
life-style...
Бродский: Совершенно верно. Но в этом смысле любой life-style в Советском Союзе
был уголовно наказуемым преступлением. Объективно говоря, если вы интересуетесь
литературой - это уже девиация, отклонение от нормы. И каждый человек, который
занимается литературой более или менее всерьез, ощущает себя - в той или иной
степени - в подполье. Для меня это само собой разумеющийся факт. А в Советском
Союзе ситуация еще более обострялась по одной простой причине. Ведь на самом-то
деле литература, да вообще искусство - это, в конечном счете, частное
предпринимательство. И у русского человека, по крайней мере в то время, в
которое мы со Шмаковым воспитывались и воспитывали себя сами, существовало всего
несколько форм частного предпринимательства. Для меня таковым была изящная
словесность, для Шмакова - искусство, адюльтер, да еще вот -
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 299
пойти в кино. (Поскольку при всей ограниченности киноменю мы все-таки могли сами
выбрать: куда пойти и что посмотреть.) Поэтому вы неизбежно чувствовали себя в
несколько обостренных отношениях с системой, с государством. И не столько даже с
государством и системой, сколько с людьми, вас окружавшими. И хотел бы вот что
сказать, уточняя наши давешние рассуждения о том, кто и где ощущает себя
чужаком. Вы знаете, дело тут вот в чем. Я помню, что еще в Ленинграде, написав
стихотворение и выйдя после этого вечером на Литейный проспект, ощущал - и даже
не просто ощущал, а знал точно - что я нахожусь среди людей, с которыми имею
чрезвычайно мало общего. Потому что еще пятнадцать минут назад мою голову
занимало то, что им в голову по той или иной причине не приходит - и, видимо, не
скоро и придет. А это, между тем, были мои соотечественники. Поэтому когда
выходишь с тем же самым ощущением на улицу в Нью-Йорке, то тут, по крайней мере,
находишь оправдание, поскольку в данном случае у прохожих хотя бы родной язык
иной, да? Так что ощущение чуждости здесь - оно не столь болезненно, сколь
ощущение чуждости в отечестве. И это обстоятельство не следует упускать из виду,
когда слушаешь все эти бесконечные и набившие оскомину рассуждения о жуткой
драме писателей в изгнании. Потому что это, на самом деле, не совсем так. Я даже
думаю, что аудитория здесь, на Западе, у писателей, музыкантов, танцовщиков из
России или Восточной Европы - эта аудитория, в общем, более или менее адекватна,
а зачастую даже превосходит ту, которая у этих людей имелась на родине. Я часто
себя ловлю на этой мысли.
Волков: Это звучит логично даже с точки зрения простой арифметики. Помните, нам
в Союзе постоянно долдонили про "одну шестую часть света"? Все-таки в остатке -
пять шестых, не так уж мало. Кстати, вы знаете эту шутку: "что такое одна шестая
часть света?" Ответ: "тьма". Это, кажется, Юз Алешковский придумал...
Бродский: Я бы к этому вот что добавил. Нам на наши рассуждения по этому вопросу
могут возразить: да, у вас есть на Западе аудитория, но эти люди ничего не
понимают, потому что не говорят с вами на одном языке. А я на это вот что
отвечу: с человеком вообще на его языке никто не говорит! Даже когда с вами жена
разговаривает, она не на вашем языке говорит! Разговаривая с ней, вы
приспосабливаетесь к жене. И к другу вы себя приспособляете. В каждой подобной
ситуации вы пытаетесь создать особый жаргон. Почему существуют жаргоны? Почему
существуют всяческие профессиональные терминологии? Потому что люди знают, что
они все - разные животные, но от этого страшненького факта они пытаются
отгородиться, создав какую-то общую идиоматику, которая будет кодовым языком для
"своих". Вот таким-то образом и возникает иллюзия, что ты - среди "своих", что в
данной группе тебя понимают. Разумеется, когда ты, выступая, хохмишь, а в зале
начинают улыбаться и хихикать - то есть демонстриру-
300 Диалоги с Иосифом Бродским
ют, что "понимают" тебя, - то это вроде бы приятно. Но в общем это удовольствие,
без которого можно обойтись.
Волков: То, о чем вы говорите, имеет отношение и к Шмакову. Переехав из Питера в
Нью-Йорк, он, конечно, многое потерял. Но многое и приобрел. В частности, в
Нью-Йорке ему больше не нужно было скрывать свою гомосексуальность. Причем
выигрыш здесь был как бы двойной. С одной стороны, полностью исчезла висевшая
над Шмаковым в Ленинграде постоянная угроза тюрьмы или лагеря. С другой, он
все-таки ощущал себя принадлежавшим к некоему ордену, братству. Мне кажется, он
в этой ситуации наслаждался.
Бродский: Нет, он был существом гораздо более сложным. Если уж мы говорим о том,
о чем говорить не следует, то есть об эротических предпочтениях индивидуума, да?
Хотя это, в конце концов, частное дело каждого человека. И я не понимаю, почему
это надо превращать в тему для обсуждения. Но тем не менее:
Волков: Иосиф, вы меня знаете, я не стал бы затевать этого разговора из чисто
скабрезного интереса. Но мы сейчас говорим о фигуре примечательной, имеющей, как
мне кажется, определенный символический интерес и значение - как в контексте
Ленинграда шестидесятых годов, так и в контексте Нью-Йорка
семидесятых-восьмидесятых годов. И его сексуальные предпочтения имели огромное
значение для его жизни...
Бродский: А также для его смерти. Ну вы знаете, я скажу так. Шмаков вовсе не
был, что называется, your average flaming homosexual. Ничего подобного. Он был,
если уж говорить об этом, бисексуален. Это для начала. Разумеется, здесь, в
Нью-Йорке, ему уже не нужно было всячески скрывать ту сторону его натуры,
которая была заинтересована и увлечена мужчинами. Но и это мое заявление тоже до
известной степени является преувеличением. Потому что все-таки дело не столько в
ограничениях, накладываемых социальной структурой, сколько в самоограничении
человека определенной культуры. А мы с ним, наше поколение, все были продуктами
в общем-то пуританской культуры. Соответственно, Шмаков был не тем человеком,
который на каждом углу кричал о своих предпочтениях и привязанностях. Не
забывайте, что он обожал Пруста, много переводил его. То есть он был пленником
культуры в первую очередь - и в последнюю тоже - а не пленником своих
эротических предпочтений, и эта культура, эта литература воспитывала его
совершенно определенным образом. В конце концов, тот же самый Пруст, когда он
писал свой роман, ведь он не зря Альберта превращал в Альбертину. Так и Шмакову
в вопросах пола была присуща скорее таинственность, то есть он был склонен
скорее покрывать свои любовные похождения некоторым налетом таинственности,
нежели на каждом углу заявлять о своей сексуальной свободе. Он так и не стал
одним из этих типичных местных геев, для которых существо их жизни состоит
именно в утверждении своей сексуальной identify. (Уж не знаю,
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 301
как это перевести на русский язык, хотя, наверное, перевод есть.) Другой
identify у этих людей нет. А у Шмакова - была.
Волков: Помню, мы встретились со Шмаковым перед его отъездом из России в
Нью-Йорк, дело было весной 1975 года. Он тогда подарил мне свою вышедшую в Тарту
работу об отношениях Блока и Михаила Кузмина, с надписью, которую я люблю
перечитывать - "Милому Соломону Волкову с надеждами на встречу в стране "цвета
времени и снов". Такими ему из России виделись Штаты. (Сейчас-то я в эту надпись
вкладываю совсем другой смысл.) А тогда Шмаков был радостно возбужден, говорил
мне, что в Нью-Йорке будет, видимо, преподавать в университете. Из этого,
однако, ничего не получилось...
Бродский: Вы знаете, я тоже предполагал, что как только Шмаков приедет в Штаты,
все сейчас же станет на свои места. И он начнет преподавать в каком-нибудь
университете - как я надеялся, в Колумбийском. Но тут обстоятельства сложились
крайне неблагополучно. Потому что ключевые позиции на славистских кафедрах в
нескольких из ведущих американских учебных заведений оказались занятыми теми
людьми, которые в прошлом Шмакова доили, в некотором роде. Когда они в свое
время приезжали в Советский Союз, Шмаков давал им разнообразные материалы, на
основании которых они в дальнейшем писали свои диссертации, при этом без всяких
ссылок на Шмакова или его консультации. И для них появление Шмакова в Нью-Йорке
было хуже второго пришествия. Мы оба знаем, о ком идет речь, поэтому можем
обойтись без фамилий. То, что они повели себя как подонки - это безусловно.
Шмаков же, со своей стороны, когда его, по самому началу, приглашали на какие-то
славистские конференции, усугубил ситуацию тем, что, слыша несшуюся с трибуны
ахинею, таковой ее и называл. Такие номера он выкидывал несколько раз. Что ни в
коем случае не помогло ему в приобретении друзей в академической славистской
среде. Но Шмакова все это не особенно уязвило, как это ни странно. Поскольку он
был человек очень гордый, подачек бы не стал принимать все равно. И он, в
общем-то, действительно был равнодушен к успеху. То есть, конечно, ему было
приятно, когда к нему хорошо относились. Это нам всем приятно. Но когда к нам
относятся плохо, это нас ни в коем случае с толку не сбивает. В этом смысле
Шмаков был типичным представителем нашего поколения. Мы там, в Питере, все
выросли убежденными индивидуалистами - и потому, быть может, большими
американцами, чем многие настоящие американцы, в Штатах родившиеся. По крайней
мере, это так в философском и, может быть, психологическом плане. И Шмаков,
потерпев в Нью-Йорке неудачу на академическом поприще, совершил несколько
попыток реализации своих индивидуалистических устремлений. Помню, как он носился
с идеей русской кухни в Нью-Йорке -то, что здесь называется catering. Потому что
Шмаков, как вы знаете, бьш совершенно феноменальным кулинаром.
302 Диалоги с Иосифом Бродским
Волков: Да, шмаковские супы и котлеты я никогда не забуду!
Бродский: Я тоже второго такого волшебника в этой области не знал. За одним,
пожалуй, исключением: Честер Каллман, приятель покойного Одена. Каллман и Шмаков
во многом были существа конгениальные. Увы, ничего из этой затеи Шмакова не
вышло, прогорела его кулинарная антреприза. Тогда он стал пописывать в разные
журналы статьи о русском балете. Помните, вы как-то процитировали Слуцкого: "Его
кормили. Но кормили - плохо"? Так вот, кормили Шмакова не очень плохо, на самом
деле. То есть он сам кормился не очень плохо. Но вот платили ему особенно
поначалу, за его статьи - плохо. И тогда я познакомил его с Алексом Либерманом и
Татьяной Яковлевой, его женой. Либерман, как вы знаете, возглавлял американский
"Вог", для какового журнала Шмаков и стал более или менее стабильно поставлять
материалы.
Волков: Насколько я знаю, Шмаков также стал записывать воспоминания Яковлевой.
Она ведь прожила бурную жизнь - и в Европе, и в Америке. Великая любовь
Маяковского - чего уж более!
Бродский: Из этого тоже, к сожалению, ничего не вышло, по многим и сложным
причинам. Но Либерманы оказались для Шмакова новой семьей. Последние годы он
просто жил в их загородном доме в Коннектикуте, уже довольно редко наведываясь в
свою нью-йоркскую квартиру. В отношении Шмакова Либерманы были ангелами. И
вообще, они ужасно хорошие. Ты сюда приезжаешь, чего-то там залупаешься, с
кем-то сшибаешься из-за каких-то принципов. Но в том-то и прелесть жизни, что
вот она проходит, и самыми важными становятся чисто человеческие дела и
отношения, а не идеологическая или философская сторона дела. Я об этом в
последнее время стал задумываться именно в связи с общением с Либерманами. И я
рад, что они скрасили Шмакову его последние дни. Кроме того, они принимали
живейшее участие в книжных проектах Шмакова, из которых он успел осуществить
три. Первой вышла автобиография Натальи Макаровой, которую Шмаков фактически
написал, хотя в этом издании он значился только лишь как редактор. Затем
последовала биография Барышникова - на мой взгляд, чрезвычайно достойное
произведение, чьи достоинства оказались до известной степени причиной
финансового неуспеха этой биографии. Ибо в ней не было никаких сплетен, не
перебиралось грязное белье звезды и так далее. И, наконец, великолепно изданный
том под названием "The Great Russian dancers".
Волков: Извините, Иосиф, что я вас перебью, но мне хотелось бы высказаться по
поводу первых двух книг Шмакова - автобиографии Макаровой и биографии
Барышникова. Обе эти книги - как и "The Great Russian dancers", конечно, - стоят
у меня дома на полке. Они для меня довольно-таки важны по многим причинам.
Главное - я на собственном опыте знаю, как трудно здесь, на Западе, пробиться в
книжный бизнес эмигранту из России, чья специализация - то, что у нас
Санкт-Петербург. Воспоминание о будущем: осень 1988-зима 1992 30 3
называлось "вед": то есть если он литературовед, музыковед, искусствовед, его
здесь рассматривают в первую очередь как "информанта", как источник сугубо
фактических сведений. Принес, как собака, в зубах свою информацию - и хорошо, а
твои выводы или обобщения никому здесь не нужны, можешь убираться на все четыре
стороны. Шмаков такого отношения нахлебался, как мы знаем, в Штатах вдоволь. И я
чрезвычайно уважаю его за настойчивость, которую он в данном случае, опубликовав
не одну (что уже само по себе - почти подвиг), а целых три книги по-английски,
проявил. Но тут я вынужден с горечью добавить, что герои книг Шмакова ему в этом
многотрудном деле не очень-то поспособствовали. Я об этом знаю со слов самого
Шмакова. Сколько крови попортила ему Наталья Макарова во время их совместной
работы над ее автобиографией!
Бродский: Ну, она - звезда с фанабериями, это всем известно!
Волков: Коли звезда, то не грех было бы и рассчитаться с братом - эмигрантом из
России - за выполненную им высокопрофессиональную работу пощедрее... А что
случилось с книгой Шмакова о Барышникове? Закончив рукопись, Шмаков дал ее
Барышникову на прочтение. И, как Шмаков мне рассказывал, Барышников вычеркнул из
этой рукописи все показавшиеся ему "излишними" или "неудобными" биографические
подробности. И вот этот кастрированный вариант Шмаков и опубликовал. Ясно, что у
подобной биографии было мало шансов на успех; я помню, как нью-йоркские критики
в своих рецензиях недоумевали: почему это Шмаков, многолетний и близкий друг
Барышникова, не сообщил в книге о нем ничего нового и интересного? Шмаков
оказался в глупом положении, но, в конце концов, это был его выбор, его дело.
Меня удивило другое. Какое-то время спустя в "Нью-Йорк Таймс Мэгэзин" появилось
интервью с Барышниковым, причем среди вопросов был и такой: "читали ли вы книгу
Шмакова?" Тут, казалось бы, Барышникову предоставлялся удобный случай сказать о
Шмакове и его работе хотя бы несколько теплых слов. Вместо этого он ответил, что
книги этой не читал. Опять-таки, говорит Барышников репортерам правду или нет -
это его личное дело. Но Шмакова он в данном случае уже во второй раз подставил.
Бродский: Ну да, в деловом смысле...
Волков: Поскольку он эту книгу не просто читал, но еще и выполнил по отношению к
ней роль, которую уважающий себя американский автор ему бы выполнить не дал, а
именно - роль цензора. В Штатах в принципе не положено нести биографию человека
ему на предварительный просмотр и одобрение, поскольку это ставит под сомнение
авторскую, как здесь говорят, integrity. Но Шмаков этим принципом поступился. В
данном случае я его не одобряю, но он, видимо, считал, что это его обязанность
по отношению к Барышникову как к другу, а не просто как к объекту исследования.
Но тогда, в свою очередь, и Барышников должен был вести себя как друг. И когда я
слушал такое теплое, прочувствованное выступление Барышникова на панихиде по
304 Диалоги с Иосифом Бродским
Шмакову, то не без грусти думал: а что мешало эти же красивые слова высказать
публично еще при жизни Шмакова?
Бродский: Ну вы знаете, в конце концов все мы совершаем ошибки. Все мы находимся
в тот или иной момент в какой-то диковатой ситуации.
Волков: Ведь когда Барышников сказал, что книги Шмакова не читал - это был
чистой воды выпендреж, за счет друга.
Бродский: Ну да, наверное это был выпендреж, а может быть - и не выпендреж, я не
знаю. Может быть, Барышников не хотел признаваться, что читал книгу Шмакова.
Может быть, он хотел создать впечатление, что книг о себе не читает. И надо
сказать, что зачастую так дело и обстоит. Например, я точно знаю, что он не
читал скандальной книжки Г