Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
ой стороны, это не поощрялось властями. То
есть блокада была полузапретной темой.
Бродский: У меня такого ощущения не было. Помню, как мать говорила, кто как умер
из знакомых, кого и как находили в квартирах - уже мертвыми. Когда отец вернулся
с фронта, мать с ним часто говорила об этом. Обсуждали, кто где был в блокаду.
Волков: А о людоедстве в осажденном Ленинграде говорили? Эта тема была, пожалуй,
самой страшной и запретной; о ней говорить боялись, - но, с другой стороны,
трудно было ее обойти...
Бродский: Да, говорили и о людоедстве. Нормально. А отец вспоминал прорыв
блокады в начале 1943 года - он ведь в нем участвовал. А полностью блокаду сняли
еще через год.
Волков: Вы ведь были эвакуированы из Ленинграда?
Бродский: На короткий срок, меньше года, в Череповец.
20 Диалоги с Иосифам Бродским
Волков: А возвращение из эвакуации в Ленинград вы помните?
Бродский: Очень хорошо помню. С возвращением из Череповца связано одно из самых
ужасных воспоминаний детства. На железнодорожной станции толпа осаждала поезд.
Когда он уже тронулся, какой-то старик-инвалид ковылял за составом, все еще
пытаясь влезть в вагон. А его оттуда поливали кипятком. Такая вот сцена из
спектакля "Великое переселение народов".
Волков: А ваши эмоции по поводу Дня Победы в 1945 году вы помните?
Бродский: Мы с мамой пошли смотреть праздничный салют. Стояли в огромной толпе
на берегу Невы у Литейного моста. Но эмоций своих абсолютно не помню. Ну какие
там эмоции? Мне ведь было всего пять лет.
Волков: В каком районе Ленинграда вы родились?
Бродский: Кажется, на Петроградской стороне. А рос главным образом на улице
Рылеева. Во время войны отец был в армии. Мать, между прочим, тоже была в армии
- переводчицей в лагере для немецких военнопленных. А в конце войны мы уехали в
Череповец.
Волков: И вернулись потом на то же место?
Бродский: Да, в ту же комнату. Поначалу мы нашли ее опечатанной. Пошли всякие
склоки, война с начальством, оперуполномоченным. Потом нам эту комнату вернули.
Собственно говоря, у нас было две комнаты. Одна у матери на улице Рылеева, а
другая у отца на проспекте Газа, на углу этого проспекта и Обводного канала. И,
собственно, детство я провел между этими двумя точками.
Волков: В ваших стихах, практически с самого начала, очень нетрадиционный взгляд
на Петербург. Это как-то связано с географией вашего детства?
Бродский: Что вы имеете в виду?
Волков: Уже в ваших ранних стихах Петербург - не музей, а город рабочих окраин.
Бродский: Где вы нашли такое?
Волков: Да хотя бы, к примеру, ваше стихотворение "От окраины к центру",
написанное, когда вам было чуть больше двадцати. Вы там описываете Ленинград как
"полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик".
Бродский: Да, это Малая Охта! Действительно, есть у меня стихотворение, которое
описывает индустриальный Ленинград! Это поразительно, но я совершенно забыл об
этом! Вы знаете, я не в состоянии говорить про свои собственные стихи, потому
что не очень хорошо их помню.
Волков: Это стихотворение для своего времени было, пожалуй, революционным.
Потому что оно заново открывало официально как бы несуществующую - про крайней
мере, в поэзии - сторону Ленинграда. Кстати, как вы предпочитали называть этот
город -Ленинградом, Петербургом?
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима 1992 21
Бродский: Пожалуй, Питером. И для меня Питер - это и дворцы, и каналы. Но,
конечно, мое детство предрасположило меня к острому восприятию индустриального
пейзажа. Я помню ощущение этого огромного пространства, открытого, заполненного
какими-то не очень значительными, но все же торчащими сооружениями...
Волков: Трубы...
Бродский: Да, трубы, все эти только еще начинающиеся новостройки, зрелище
Охтинского химкомбината. Вся эта поэтика нового времени...
Волков: Как раз можно сказать, что это, скорее, против поэтики нового, то есть
советского, времени. Потому что задворки Петербурга тогда просто перестали
изображать. Когда-то это делал Мстислав Добужинский...
Бродский: Да, арт нуво!
Волков. - А потом эта традиция практически прервалась. Ленинград - и в
изобразительном искусстве, и в стихах - стал очень условным местом. А читающий
ваше стихотворение тут же вспоминает реальный город, реальный пейзаж - его
краски, запахи.
Бродский: Вы знаете, в этом стихотворении, насколько я сейчас помню, так много
всего наложилось, что мне трудно об этом говорить. Одним словом или одной фразой
этого ни в коем случае не выразить. На самом деле это стихи о пятидесятых годах
в Ленинграде, о том времени, на которое выпала наша молодость. Там даже есть,
буквально, отклик на появление узких брюк.
Волков: "... Возле брюк твоих вечношироких"?
Бродский: Да, совершенно верно. То есть это как бы попытка сохранить эстетику
пятидесятых годов. Тут многое намешано, в том числе и современное кино - или то,
что нам тогда представлялось современным кино.
Волков: Это стихотворение воспринимается как полемика с пушкинским "... Вновь я
посетил...".
Бродский: Нет, это скорее перифраза. Но с первой же строчки все как бы ставится
под сомнение, да? Я всегда торчал от индустриального пейзажа. В Ленинграде это
как бы антитеза центра. Про этот мир, про эту часть города, про окраины,
действительно, никто в то время не писал.
Волков: Ни вы, ни я, Питер уже много лет не видели. И для меня лично Питер - вот
эти стихи...
Бродский: Это очень трогательно с вашей стороны, но у меня эти стихи вызывают
совершенно другие ассоциации.
Волков: Какие?
Бродский: Прежде всего, воспоминания об общежитии Ленинградского университета,
где я "пас" девушку в то время. Это и была Малая Охта. Я все время ходил туда
пешком, а это далеко, между прочим. И вообще в этом стихотворении главное -
музыка, то есть тенденция к та-
22 Диалоги с Иосифом Бродским
кому метафизическому решению: есть ли в том, что ты видишь, что-либо важное,
центральное? И я сейчас вспоминаю конец этого стихотворения - там есть одна
мысль... Да ладно, неважно...
Волков: Вы имеете в виду строчку "Слава Богу, что я на земле без отчизны
остался"?
Бродский: Ну да...
Волков: Эти слова оказались пророческими. Как они у вас выскочили тогда, в 196 2
году?
Бродский: Ну, это мысль об одиночестве... о непривязанности. Ведь в той,
ленинградской топографии - это все-таки очень сильный развод, колоссальная
разница между центром и окраиной. И вдруг я понял, что окраина - это начало
мира, а не его конец. Это конец привычного мира, но это начало непривычного
мира, который, конечно, гораздо больше, огромней, да? И идея была в принципе
такая: уходя на окраину, ты отдаляешься от всего на свете и выходишь в настоящий
мир.
Волков: В этом я чувствую какое-то отталкивание от традиционного декоративного
Петербурга.
Бродский: Я понимаю, что вы имеете в виду. Ну, во-первых, в Петербурге вся эта
декоративность носит несколько безумный оттенок. И тем она интересна. А
во-вторых, окраины тем больше мне по душе, что они дают ощущение простора. Мне
кажется, в Петербурге самые сильные детские или юношеские впечатления связаны с
этим необыкновенным небом и с какой-то идеей бесконечности. Когда эта
перспектива открывается - она же сводит с ума. Кажется, что на том берегу
происходит что-то совершенно замечательное.
Волков: Та же история с перспективами петербургских проспектов - кажется, что в
конце этой длинной улицы...
Бродский: Да! И хотя ты знаешь всех, кто там живет, и все тебе известно заранее
- все равно, когда ты смотришь, ничего не можешь с этим ощущением поделать. И
особенно это впечатление сильно, когда смотришь, скажем, с Трубецкого бастиона
Петропавловской крепости в сторону Новой Голландии вниз по течению и на тот
берег. Там все эти краны, вся эта чертовщина.
Волков: Страна Александра Блока...
Бродский: Да, это то, от чего балдел Блок. Ведь он балдел от петербургских
закатов, да? И предрекал то-се, пятое-десятое. На самом деле главное - не в
цвете заката, а в перспективе, в ощущении бесконечности, да? Бесконечности и, в
общем, какой-то неизвестности. И Блок, на мой взгляд, со всеми своими
апокалиптическими видениями пытался все это одомашнить. Я не хочу о Блоке
говорить ничего дурного, но это, в общем, банальное решение петербургского
феномена. Банальная интерпретация пространства.
Волков: Эта любовь к окраинам связана, быть может, и с вашим положением
аутсайдера в советском обществе? Ведь вы не пошли по протоптанному пути
интеллектуала: после школы - университет, потом
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима 1992 2 3
приличная служба и т.д. Почему так получилось? Почему вы ушли из школы,
недоучившись?
Бродский: Это получилось как-то само собой.
Волков: А где находилась ваша школа?
Бродский: О, их было столько!
Волков: Вы их меняли?
Бродский: Да, как перчатки.
Волков: А почему?
Бродский: Отчасти потому, что я жил то с отцом, то с матерью. Больше с матерью,
конечно. Я сейчас уже путаюсь во всех этих номерах, но сначала я учился в школе,
если не ошибаюсь, номер 203, бывшей "Петершуле". До революции это было немецкое
училище. И в числе воспитанников были многие довольно-таки замечательные люди.
Но в наше время это была обыкновенная советская школа. После четвертого класса
почему-то оказалось, что мне оттуда надо уходить - какое-то серафическое
перераспределение, связанное с тем, что я оказался принадлежащим к другому
микрорайону. И я перешел в 196 школу на Моховой. Там опять что-то произошло, я
уже не помню что, и после трех классов пришлось мне перейти в 181 школу. Там я
проучился год, это седьмой класс был. К сожалению, я остался на второй год. И,
оставшись на второй год, мне было как-то солоно ходить в ту же самую школу.
Поэтому я попросил родителей перевести меня в школу по месту жительства отца, на
Обводном канале. Тут для меня настали замечательные времена, потому что в этой
школе был совершенно другой контингент - действительно рабочий класс, дети
рабочих.
Волков: Вы почувствовали себя среди своих?
Бродский: Да, ощущение было совершенно другое. Потому что мне опротивела эта
полуинтеллигентная шпана. Не то чтобы у меня тогда были какие-то классовые
чувства, но в этой новой школе все было просто. А после седьмого класса я
попытался поступить во Второе Балтийское училище, где готовили подводников. Это
потому, что папаша был во флоте, и я, как всякий пацан, чрезвычайно торчал от
всех этих вещей - знаете?
Волков: Погоны, кителя, кортики?
Бродский: Вот-вот! Вообще у меня по отношению к морскому флоту довольно
замечательные чувства. Уж не знаю, откуда они взялись, но тут и детство, и отец,
и родной город. Тут уж ничего не поделаешь! Как вспомню Военно-морской музей,
андреевский флаг - голубой крест на белом полотнище... Лучшего флага на свете
вообще нет! Это я уже теперь точно говорю! Но ничего из этой моей попытки, к
сожалению, не вышло.
Волков: А что помешало?
Бродский: Национальность, пятый пункт. Я сдал экзамены и прошел медицинскую
комиссию. Но когда выяснилось, что я еврей - уж не знаю, почему они это так
долго выясняли - они меня перепроверили.
24 Диалоги с Иосифом Бродским
И вроде выяснилось, что с глазами лажа, астигматизм левого глаза. Хотя я не
думаю, что это чему бы то ни было мешало. При том, кого они туда брали... В
общем, погорел я на этом деле, ну это неважно. В итоге я вернулся в школу на
Моховую и проучился там год, но к тому времени мне все это порядком опротивело.
Волков: Ситуация в целом опротивела? Или сверстники? Или кто-нибудь из педагогов
вас особенно доставал?
Бродский: Да, там был один замечательный преподаватель - кажется, он вел
Сталинскую Конституцию. В школу он пришел из армии, армейский, бывший. То есть
рожа - карикатура полная. Ну, как на Западе изображают советских: шляпа, пиджак,
все квадратное и двубортное. Он меня действительно люто ненавидел. А все дело в
том, что в школе он был секретарем парторганизации. И сильно портил мне жизнь.
Тем и кончилось - я пошел работать фрезеровщиком на завод "Арсенал", почтовый
ящик 671. Мне бьшо тогда пятнадцать лет.
Волков: Бросить школу - это довольно радикальное решение для ленинградского
еврейского юноши. Как реагировали на него ваши родители?
Бродский: Ну, во-первых, они видели, что толку из меня все равно не получается.
Во-вторых, я действительно хотел работать. А в семье просто не было башлей. Отец
то работал, то не работал.
Волков: Почему?
Бродский: Время было такое, смутное. Гуталин только что врезал дуба. При
Гуталине папашу выгнали из армии, потому что вышел ждановский указ, запрещавший
евреям выше какого-то определенного звания быть на политработе, а отец был уже
капитан третьего ранга, то есть майор.
Волков: А кто такой Гуталин?
Бродский: Гуталин - это Иосиф Виссарионович Сталин, он же Джугашвили. Ведь в
Ленинграде все сапожники были айсоры.
Волков: В первый раз слышу такую кличку.
Бродский: А где вы жили всю жизнь, Соломон? В какой стране?
Волков: Когда умер Сталин, я жил в Риге.
Бродский: Тогда понятно. В Риге так, конечно, не .говорили.
Волков: Кстати, разве в пятнадцать лет можно было работать? Разве это было
разрешено?
Бродский: В некотором роде это бьшо незаконно. Но вы должны понять, это был 1955
год, о какой бы то ни было законности речи не шло. А я вроде был
парень-здоровый.
Волков: А в школе вас не уговаривали остаться? Дескать, что же ты делаешь,
опомнись?
Бродский: Как же, весь класс пришел ко мне домой. А в то время я уже за какой-то
пионервожатой ухаживал, или мне так казалось. Помню, возвращаюсь я домой с этих
ухаживаний, совершенно раздерганный, вхожу в комнату - а у нас всего две комнаты
и было, одна
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима 1992 25
побольше, другая поменьше - и вижу, сидит почти весь класс. Это меня, надо
сказать, взбесило. То есть реакция была совершенно не такая, как положено в
советском кинофильме. Я нисколько не растрогался, а наоборот - вышел из себя. И
в школу, конечно, не вернулся.
Волков: И никогда об этом не жалели?
Бродский: Думаю, что в итоге я ничего не потерял. Хотя, конечно, жалко было, что
школу не закончил, в университет не пошел и так далее. Я потом пытался сдать
экзамены за десятилетку экстерном.
Волков: Я знал, что такая возможность - сдавать экзамены экстерном - в Советском
Союзе существовала, но в первый раз говорю с человеком, который этой
возможностью воспользовался. По-моему, власти к этой идее всегда относились
достаточно кисло.
Бродский: Да нет, если подготовиться, то можно сдать за десятилетку совершенно
спокойно. Я, в общем, как-то подготовился, по всему аттестату. Думал, что погорю
на физике или на химии, но это я как раз сдал. Как это ни комично, погорел я на
астрономии. По астрономии я решительно ничего не читал тем летом. Действительно,
руки не доходили. Чего-то они меня спросили, я походил вокруг доски. Но стало
совершенно ясно, что астрономию я завалил. Можно было попробовать пересдать, но
я уже как-то скис: надоело все это, эти детские игры. Да я уж и пристрастился к
работе: сначала был завод, потом морг в областной больнице. Потом геологические
экспедиции начались.
Волков: А что именно вы делали в морге? И как вы туда попали?
Бродский: Вы знаете, когда мне было шестнадцать лет, у меня возникла идея стать
врачом. Причем нейрохирургом. Ну нормальная такая мечта еврейского мальчика. И
вслед появилась опять-таки романтическая идея - начать с самого неприятного, с
самого непереносимого. То есть, с морга. У меня тетка работала в областной
больнице, я с ней поговорил на эту тему. И устроился туда, в морг. В качестве
помощника прозектора. То есть, я разрезал трупы, вынимал внутренности, потом
зашивал их назад. Снимал крышку черепа. А врач делал свои анализы, давал
заключение. Но все это продолжалось сравнительно недолго. Дело в том, что тем
летом у отца как раз был инфаркт. Когда он вышел из больницы и узнал, что я
работаю в морге, это ему, естественно, не понравилось. И тогда я ушел. Надо
сказать, ушел безо всяких сожалений. Не потому, что профессия врача мне так уж
разонравилась, но частично эта идея как бы улетучилась. Потому что я уже поносил
белый халат, да? А это, видимо, было как раз главное, что меня привлекало в этой
профессии.
Волков: Вас не воротило от работы в морге? Чисто физически?
Бродский: Вы знаете, сейчас я такое ни в коем случае не смог бы сдюжить. А в
юности ни о чем метафизическом не думаешь, просто довольно много неприятных
ощущений. Скажем, несешь на руках труп старухи, перекладываешь его. У нее желтая
кожа, очень дряблая, она прорывается, палец уходит в слой жира. Не говоря уже о
запахе. Пото-
26 Диалоги с Иосифом Бродским
му что масса людей умирает перед тем, как покакают, и все это остается внутри. И
поэтому присутствует не только запах разложения, но еще и вот этого добра. Так
что просто в смысле обоняния, это было одно из самых крепких испытаний.
Волков: Мне такое даже слушать - испытание.
Бродский: Ушел я из морга главным образом потому, что приключилась одна
неприятная сцена. Больница эта была областная. И летом очень много привозили
детей. Дело в том, что летом (а это был июль) детская смертность подскакивает.
По области гуляет бруцеллез, много случаев токсической диспепсии, маленькие дети
особенно страдают;
что-нибудь съедят или выпьют - молочко не такое, и все. Младенцы этому
чрезвычайно подвержены. И пришел к нам в морг цыган. Я выдал ему двух его детей
- двойняшек, если не ошибаюсь. Он когда увидел их разрезанными, то среагировал
на это довольно буйно: решил меня тут же на месте и пришить. И вот этот цыган с
ножом в руке стал носиться за мной по моргу. А я бегал от него между столами, на
которых лежали покрытые простынями трупы. То есть это такой сюрреализм, по
сравнению с которым Жан Кокто - просто сопля. Наконец, он поймал меня, схватил
за грудки, и я понял, что сейчас произойдет что-нибудь непоправимое. Тогда я
изловчился, взял хирургический молоток - такой, знаете, из нержавеющей стали - и
ударил цыгана по запястью. Рука его разжалась, он сел и заплакал. А мне стало
очень не по себе.
Волков: Ну и сцена...
Бродский: Да, сцена была совершенно замечательная. Самое смешное в том, что морг
находился стенка в стенку с "Крестами". И заключенные оттуда перекидывали к нам
записки на волю, посылали друг другу "коней"...
Волков: А что это такое - "конь"?
Бродский: "Конь" - это средство общения в тюрьме. Способ передачи разных
сообщений, а также хлеба, вещей. Например, вы - фраер. Вы попадаете в тюрьму, а
кто-то, наоборот, освобождается, и ему не в чем выйти. Тогда у вас берут пиджак,
затем связывают тряпки, или носки, или простыни в длинную веревку. Пиджак
свертывается в комок и привязывается к этой штуке. Затем рука высовывается за
оконную решетку и размахивает этой веревкой с пиджаком, пока он не попадает в
окно другой камеры. А в другой камере его ловят, высовывая руку или лапку. Это и
называется послать вещь "конем". Из морга я за всем этим мог наблюдать. Когда
позднее я сам попал в "Кресты", то видел все это с другой стороны.
Волков: После морга вы, кажется, работали истопником в котельной?
Бродский: Да. Но это продолжалось сравнительно недолго - может быть, несколько
месяцев. А потом началась работа в геологических экспедициях.
Волков: Как вы туда попали?
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 -зима 1992 27
Бродский: А очень просто. Я мечтал путешествовать по свету - ха-ха-ха, прошу
прощенья, да? Но я совершенно не представлял, как эту мечту осуществить. И вот
кто-то - не помню уж кто, может быть, даже знакомый родителей - сказал, что
существуют такие геологические экспедиции. Я страшно завелся на это дело и
узнал, что каждое лето в поле отправляются геологические партии. И что там
просто нужны руки. Это у меня было. И ноги. И спина, как потом выяснилось. Это
тоже у меня было. Я нашел Пятое геологическое управление и предложил свои
незатейливые услуги. И они меня взяли.
Волков: А здесь пятый пункт не имел значения?
Бродский: О нет! Геология была как та курица - брала под свое крыло кого хочешь,
кто туда заберется. Геология стала кормящ