Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
й степени
обманчивы! Как! Внешние предметы не являются источником наших
представлений! Более того - мы даже не можем по своей воле составить себе
их!
Прочитав второй том, он уже не был так доволен и решил, что легче
разрушать, чем строить.
Его товарищ, удивленный тем, что молодой невежда высказал мысль,
доступную лишь искушенным умам, возымел самое высокое мнение о его
рассудке и привязался к нему еще сильнее.
- Ваш Мальбранш, - сказал однажды Простодушный, - одну половину своей
книги написал по внушению разума, а другую - по внушению воображения и
предрассудков.
Несколько дней спустя Гордон спросил его:
- Что же думаете вы о душе, о том, как складываются у нас
представления, о нашей воле, о благодати и о свободе выбора?
- Ничего не думаю, - ответил Простодушный. - Если и были у меня
какие-нибудь мысли, так только о том, что все мы, подобно небесным
светилам и стихиям, подвластны Вечному Существу, что наши помыслы исходят
от него, что мы - лишь мелкие колесики огромного механизма, душа которого
- это Существо, что воля его проявляется не в частных намерениях, а в
общих законах. Только это кажется мне понятным, остальное- темная бездна.
- Но, сын мой, по-вашему выходит, что и грех - от бога.
- Но, отец мой, по вашему учению об искупительной благодати выходит то
же самое, ибо все, кому отказано в ней, не могут не грешить; а разве тот,
кто отдает нас во власть злу, не есть исток зла?
Его наивность сильно смущала доброго старика; тщетно пытаясь выбраться
из трясины, он нагромождал столько слов, казалось бы, осмысленных, а на
самом деле лишенных смысла (вроде физической премоции), что Простодушный
даже проникся жалостью к нему. Так как все, очевидно, сводилось к
происхождению добра и зла, то бедному Гордону пришлось пустить в ход и
ларчик Пандоры, и яйцо Оромазда, продавленное Ариманом, и нелады Тифона с
Озирисом, и, наконец, первородный грех; оба друга блуждали в этом
непроглядном мраке и так и не смогли сойтись. Тем не менее эта повесть о
похождениях души отвлекла их взоры от лицезрения собственных несчастий, и
мысль о множестве бедствий, излитых на вселенную, по какой-то непонятной
причине умалила их скорбь: раз кругом все страждет, они уже не смели
жаловаться на собственные страдания.
Но в ночной тишине образ прекрасной Сент-Ив изгонял из сознания ее
возлюбленного все метафизические и нравственные идеи. Он просыпался в
слезах, и старый янсенист, забыв об искупительной благодати, и о
СенСиранском аббате, и Янсениусе, утешал молодого человека, находившегося,
по его мнению, в состоянии смертного греха.
После чтения, после отвлеченных рассуждений они начинали вспоминать
все, что с ними случилось, а после этих бесцельных разговоров снова
принимались за чтение, совместное или раздельное. Ум молодого человека все
более развивался. Он особенно преуспел бы в математике, если бы его все
время не отвлекал от занятий образ м-ль де Сент-Ив.
Он начал читать исторические книги, и они опечалили его. Мир
представлялся ему слишком уж ничтожным и злым. В самом деле, история - это
не что иное, как картина преступлений и несчастий. Толпа людей, невинных и
кротких, неизменно теряется в безвестности на обширной сцене. Действующими
лицами оказываются лишь порочные честолюбцы. История, по-видимому, только
тогда и нравится, когда представляет собой трагедию, которая становится
томительной, если ее не оживляют страсти, злодейства и великие невзгоды.
Клио надо вооружать кинжалом, как Мельпомену.
Хотя история Франции, подобно истории всех прочих стран, полна ужасов,
тем не менее она показалась ему такой отвратительной вначале, такой сухой
в середине, напоследок же, даже во времена Генриха IV, такой мелкой и
скудной по части великих свершений, такой чуждой тем прекрасным открытиям,
какими прославили себя другие народы, что Простодушному приходилось
перебарывать скуку, одолевая подробное повествование о мрачных событиях,
происходивших в одном из закоулков нашего мира.
Тех же взглядов держался и Гордон: обоих разбирал презрительный смех,
когда речь шла о государях фезансакских, фезансагетских и астаракских. Да
и впрямь, такое исследование пришлось бы по душе разве что потомкам этих
государей, если бы таковые нашлись. Прекрасные века Римской республики
сделали гурона на время равнодушным к прочим странам земли. Победоносный
Рим, законодатель народов, - это зрелище поглотило всю его душу. Он
воспламенялся, любуясь народом, которым в течение целых семи столетий
владела восторженная страсть к свободе и славе.
Так проходили дни, недели, месяцы, и он почитал бы себя счастливым в
этом приюте отчаянья, если бы не любил.
По своей природной доброте он горевал, вспоминая о приоре храма Горной
богоматери и о чувствительной м-ль де Керкабон.
"Что подумают они, - часто размышлял он, - не получая от меня известий?
Разумеется, сочтут меня неблагодарным!"
Эта мысль тревожила Простодушного: тех, кто его любил, он жалел гораздо
больше, чем самого себя.
"Глава одиннадцатая. КАК ПРОСТОДУШНЫЙ РАЗВИВАЕТ СВОИ ДАРОВАНИЯ"
Чтение возвышает душу, а просвещенный друг доставляет ей утешение. Наш
узник пользовался обоими этими благами, о существовании которых раньше и
не подозревал.
- Я склонен уверовать в метаморфозы, - говорил он, - ибо из животного
превратился в человека.
На те деньги, которыми ему позволили располагать, он составил себе
отборную библиотеку. Гордон побуждал его записывать свои мысли. Вот что
написал Простодушный о древней истории:
"Мне кажется, что народы долгое время были такими, как я, что лишь
очень поздно они достигли образованности, что в продолжение многих веков
их занимал только текущий день, прошедшее же очень мало, а будущее было
совсем безразлично. Я обошел всю Канаду, углублялся в эту страну на
пятьсот - шестьсот лье ц не набрел ни на один памятник прошлого: никто не
знает, что делал его прадед. Не таково ли естественное состояние человека?
Порода, населяющая этот материк, более развита, на мой взгляд, чем та,
которая населяет Новый Свет. Уже в течение нескольких столетий расширяет
она пределы своего бытия с помощью искусств и наук. Не оттою ли это, что
подбородки у европейцев обросли волосами, тогда как американцам бог не дал
бороды? Думаю, что не оттого, так как вижу, что китайцы, будучи почти
безбородыми, упражняются в искусствах уже более пяти тысяч лет. В самом
деле, если их летописи насчитывают не менее четырех тысячелетий, стало
быть, этот народ около пятидесяти веков назад уже был един и процветал.
В древней истории Китая особенно поражает меня то обстоятельство, что
почти все в ней правдоподобно и естественно, что в ней нет ничего
чудесного.
Почему же все прочие народы приписывают себе сказочное происхождение?
Древние французские летописцы, не такие уж, впрочем, древние, производят
французов от некоего Франка, сына Гектора; римляне утверждают, что
происходят от какого-то фригийца, невзирая на то, что в их языке нет ни
единого слова, которое имело бы хоть какое-нибудь отношение к фригийскому
наречию; в Египте десять тысяч лет обитали боги, а в Скифии - бесы,
породившие гуннов. До Фукидида я не нахожу ничего, кроме романов, которые
напоминают "Амадисов", только гораздо менее увлекательны. Всюду
привидения, прорицания, чудеса, волхвования, превращения, истолкованные
сны, которые решают участь как величайших империй, так и мельчайших
племен: тут говорящие звери, там звери обожествленные, боги, преображенные
в людей, и люди, преображенные в богов.
Если уж нам так нужны басни, пусть они будут, по крайней мере,
символами истины! Я люблю басни философские, смеюсь над ребяческими и
ненавижу придуманные обманщиками".
Однажды ему попалась в руки история императора Юстиниана. Там было
сказано, что константинопольские апедевты издали на очень дурном греческом
языке направленны против величашего полководца того века, ссылаясь на то,
что герой этот произнес как-то в пылу разговора такие слова: "Истина сияет
собственным светом, и не подобает просвещать умы пламенем костров".
Апедевты утверждали, что это положение еретическое, отдающее ересью, и что
единственно правоверной, всеобъемлющей и греческой является обратная
аксиома: "Только пламенем костров просвещаются умы, ибо истина не способна
сиять собственным светом". Подобным же образом осудили линостолы и другие
речи полководца и издали эдикт.
- Как! - воскликнул Простодушный. - И такие-то вот люди издают эдикты?
- Это не эдикты, - возразил Гордон, - это контрэдикты, над которыми в
Константинополе издевались все, и в первую голову император; это был
мудрый государь, который сумел поставить апедевтов-линостолоз в такое
положение, что они имели право творить только добро. Он знал, что эти
господа и еще кое-кто из пастофоров истощали терпение предшествовавших
императоров контрэдиктами по более важным вопросам.
- Он правильно сделал, - сказал Простодушный. - Надо, поддерживая
пастофоров, сдерживать их.
Он записал еще много других своих мыслей, и они привели в ужас старого
Гордона.
"Как! - думал он, - я потратил пятьдесят лет на свое образование, но
боюсь, что этот полудикий мальчик далеко превосходит меня своим
прирожденным здравым смыслом. Страшно подумать, но, кажется, я укреплял
только предрассудки, а он внемлет одному лишь голосу природы".
У Гордона были кое-какие критические сочинения, периодические брошюры,
в которых люди, неспособные произвести что-либо свое, поносят чужие
произведения, в которых всякие Визе хулят Расинов, а Фэйди - Фенелонов.
Простодушный бегло прочитал их.
- Они подобны тем мошкам, - сказал он, - что откладывают яйца в заднем
проходе самых резвых скакунов; однако кони не становятся от этого менее
резвы.
Оба философа удостоили лишь мимолетным взглядом эти литературные
испражнения.
Вслед за тем они вместе прочитали начальный учебник астрономии.
Простодушный вычертил небесные полушария; его восхищало это величавое
зрелище.
- Как печально, - говорил он, - что я приступил к изучению неба как раз
в то время, когда у меня отняли право глядеть на него! Юпитер и Сатурн
катятся по необозримым просторам, миллионы солнц озаряют миллионы миров, а
в том уголке земли, куда я заброшен, есть существа, лишающие меня, зрячее
и мыслящее существо, и всех этих миров, которые я мог бы охватить взором,
и даже того мира, где, по промыслу божию, я родился! Свет, созданный на
потребу всей вселенной, мне не светит. Его не таили от меня под северным
небосклоном, где я провел детство и юность. Не будь здесь вас, мой дорогой
Гордон, я впал бы в ничтожество.
"Глава двенадцатая. ЧТО ДУМАЕТ ПРОСТОДУШНЫЙ О ТЕАТРАЛЬНЫХ ПЬЕСАХ"
Юноша Простодушный был похож на одно из тех выросших на бесплодной
земле могучих деревьев, чьи корни и ветви быстро развиваются, стоит их
пересадить на благоприятную почву. Как ни удивительно, такой почвой для
него оказалась тюрьма.
Среди книг, заполнявших досуг обоих узников, нашлись стихи, переводы
греческих трагедий и кое-какие французские театральные пьесы. Стихи, где
речь шла о любви, и радовали и печалили Простодушного. Все они говорили
ему о его бесценной Сент-Ив! Басня о двух голубях пронзила ему сердце:
он-то был лишен возможности вернуться в свою голубятню!
Мольер привел его в восторг: с его помощью гурон познакомился с нравами
парижан и одновременно всего рода человеческого.
- Какая из его комедий нравится вам всего более?
- "Тартюф", без сомнения.
- Мне тоже, - сказал Гордон. - В эту темницу вверг меня Тартюф, и
возможно, что виновниками вашего несчастья тоже были Тартюфы. А какого вы
мнения, о греческих трагедиях?
- Для греков они хороши, - ответил Простодушный.
Но когда он прочитал новую "Ифигению", "Федру", "Андромаху", "Гофолию",
он пришел в полное восхищение, вздыхал, лил слезы и, не заучивая, запомнил
их наизусть.
- Прочтите "Родогуну", - сказал Гордон. - Говорят, это верх
театрального совершенства; другие пьесы, доставившие вам столько
удовольствия, не идут с ней в сравнение.
После первой же страницы молодой человек вскричал:
- Это не того автора!
- Почему вы так думаете?
- Не знаю, но эти стихи ничего не говорят ни уму, ни сердцу.
- Ну, это из-за их качества.
- Зачем же писать стихи такого качества? - возразил Простодушный.
Прочитав внимательнейшим образом всю пьесу ради того лишь, чтобы
насладиться ею, Простодушный удивленно уставился на своего друга сухими
глазами и не знал, что сказать. Но так как тот требовал, чтобы гурон дал
отчет в своих чувствах, он сказал:
- Начала я не понял; середина меня возмутила; последняя сцена очень
взволновала, хотя и показалась малоправдоподобной; никто из действующих
лиц не возбудил во мне сочувствия; я не запомнил и двадцати стихов, хотя
запоминаю все до единого, когда они мне по душе.
- А между тем считается, что это лучшая наша пьеса.
- В таком случае, - ответил Простодушный, - она подобна людям,
недостойным мест, которые они занимают. В конце концов, это дело вкуса;
мой вкус, должно быть, еще не сложился; я могу и ошибиться; но вы же
знаете, я привык говорить все, что думаю, или, скорее, что чувствую.
Подозреваю, что людские суждения часто зависят от обманчивых
представлений, от моды, от прихоти. Я высказался сообразно своей природе;
она, мвжет быть, весьма несовершенна, но может быть и так, что большинство
людей недостаточно прислушивается к голосу своей природы.
После этого он произнес несколько стихов из "Ифигении", которых знал
множество, и хотя декламировал он неважно, однако вложил в свое чтение
столько искренности и задушевности, что вызвал у старого янсенпста слезы.
Затем Простодушный прочитал "Цинну"; тут он не плакал, но восхищался.
"Глава тринадцатая. ПРЕКРАСНАЯ СЕНТ-ИВ ЕДЕТ В ВЕРСАЛЬ"
Пока наш незадачливый гурон скорее просвещается, чем утешается, пока
его способности, долго находившиеся в пренебрежении, развиваются так
быстро и бурно, пока природа его, совершенствуясь, вознагражд?ет за обиды,
нанесенные ему судьбой, посмотрим, что тем временем происходит с г-ном
приором, с его доброй сестрой и с прекрасной затворницей Сент-Ив. Первый
месяц прошел в беспокойстве, а на третий месяц они погрузились в скорбь;
их пугали ложные догадки и неосновательные слухи; на исходе шестого месяца
все сочли, что гурон умер. Наконец г-н де Керкабон и его ссгтра узнали из
письма, давным-давно отправленного бретонским лейб-гвардейцем, что
какой-то молодой человек, похожий по описанию на Простодушного, прибыл
однажды вечером в Версаль, но что в ту же ночь его куда-то увезли и что с
тех пор никто ничего о нем не слыхал.
- Увы, - сказала м-ль де Керкабон, - наш племянник сделал, вероятно,
какую-нибудь глупость и попал в беду. Он молод, он из Нижней Бретани,
откуда же ему знать, как себя вести при дворе? Дорогой братец, я не бывала
ни в Версале, ни в Париже; вот отличный случай их посмотреть. Мы разыщем,
быть может, нашего бедного племянника, - он сын нашего брата, наш долг
помочь ему. Как знать, возможно, когда умерится в нем юношеский пыл, нам в
конце концов все же удастся сделать его иподьяконом. У него были большие
способности к наукам. Помните, как он рассуждал о Ветхом и Новом завете?
Мы отвечаем за его душу - ведь это мы "говорили его креститься. К тому же
его милая возлюбленная Сент-Ив целыми днями плачет о нем.
Нет, в Париж съездить необходимо. Если он застряА в одном из тех
мерзких веселых домов, о которых я столько наслушалась, мы вызволим его
оттуда.
Приора тронули речи сестры. Он отправился в СенМало к епископу, который
крестил гурона, и попросил у него покровительства и совета. Прелат одобрил
мысль о поездке. Он снабдил приора рекомендательными письмами к отцу де Ла
Шез, королевскому духовнику и высшему сановнику в королевстве, к
парижскому архиепископу Арле и к Боссюэ, епископу города Мо.
Наконец брат и сестра пустились в путь. Однако, приехав в Париж, они
потерялись в нем, словно в обширном лабиринте люди, не имеющие путеводной
нити.
Средства у них были скромные, между тем для розысков им каждый день
требовалась карета, а розыски ни к чему не приводили.
Приор отправился к преподобному отцу де Ла Шез, но у того сидела м-ль
дю Трон, и ему было не до приоров. Он толкнулся к архиепископу; прелат
заперся с прекрасной г-жой де Ледигьер и занимался с ней церковными
делами. Он помчался в загородный дом епископа города Мо, но тот в обществе
м-ль де Молеон подвергал разбору "Мистическую любовь" г-жи де Гюйон. Ему
удалось все же добиться, чтобы эти прелаты выслушали его; оба заявили, что
не могут заняться судьбой его племянника, так как он не иподьякон.
Напоследок он повидался с иезуитом; отец де Ла Шез принял его с
распростертыми объятиями, уверяя, что всегда питал к нему особое уважение,
хотя и не был с ним знаком. Он поклялся, что общество Иисуса всегда было
благорасположено к нижнебретонцам.
- Но, быть может, - спросил он, - ваш племянник имеет несчастье быть
гугенотом?
- Что вы, преподобный отец, разумеется, нет"
- А он случайно не янсенист?
- Смею заверить вас, ваше преподобие, что и христианин-то он совсем
новорожденный: мы крестили его всего одиннадцать месяцев назад.
- Вот и хорошо, вот и хорошо, мы о нем позаботимся. А богат ли ваш
приход?
- О нет, совсем бедный, а племянник обходится цам недешево.
- Нет ли у вас по соседству янсенистов? Будьте очень осторожны,
господин приор: они опаснее гугенотов и атеистов.
- Их у нас нет, преподобный отец: в приходе Горной богоматери не знают,
что такое янсенисты.
- Тем лучше. Поверьте, нет такой вещи, которой я не сделал бы для вас.
Он любезно проводил приора до дверей и мигом забыл о нем.
Время шло; приор и его сестра совсем уже отчаялись.
Между тем гнусный судья торопил свадьбу своего олуха-сына с прекрасной
Сент-Ив, которую ради этого выпустили из монастыря. Она по-прежнему любила
своего крестника так же сильно, как ненавидела навязанного ей жениха. От
обиды на то, что ее заточили в монастырь, страсть только возросла;
приказание выйти замуж за сына судьи довершило дело. Сожаление, нежность и
страх волновали ей душу. Девичья любовь, как известно, куда
изобретательнее, чем привязанность какого-нибудь старого приора или
тетушки, которой перевалило за сорок. К тому же молодая девушка очень
развилась за время пребывания в монастыре благодаря романам, которые
украдкой там прочла.
Она не забыла про письмо, отправленное в свое время лейб-гвардейцем в
Нижнюю Бретань и вызвавшее там толки, и решила, что сама разведает дело в
Версале, бросится к ногам министра, если верны слухи, что ее возлюбленный
в тюрьме, и добьется его оправдания. Какое-то тайное чувство подсказывало
ей, что при дворе красивой девушке не откажут ни в чем; но она не знала,
во что ей это обойдется.
Приняв решение, она утешилась; она спокойна, не отталкивает больше
болвана-жениха, приветливо встречает отвратительного свекра, ласкается к
брату, наполняет дом весельем; потом, в тот самый день, когда должна была
состояться брачная церемония, уезжает тайком в четыре часа утра, захватив
с собой мелкие свадебные подарки и все, что удалось собрать. Все было так
хорошо рассчитано, что, когда около полудня зашли к ней в комнату, она
была уже за десять лье от дома. Велико было общее изумление и
замешательство. Пытливый судья задал за этот день не меньше вопросов, чем
обычно задавал за целую неделю, нареченный же супруг превратился еще в
большего дурака, чем был раньше. Аббат де Сент-Ив решил в сердцах
пуститься в погоню за сестрой. Судья с сыном взялись его сопровождать.
Таким образом почти целый округ Нижней Бретани оказался волею судьбы в
Париже.
Прекрасная Сент-Ив понимала, что за ней погонятся.
Она ехала верхом и хитро выспрашивала обгонявших ее королевских гонцов,
не видели ли они на