Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
й в цветастом капоре, завязанном лентами
под подбородком, темно-зеленом пальто и короткой черной пелерине;
маленькая пушистая муфта висела, сдвинутая на кисть одной руки. Заслышав
мои шаги, она взглянула в мою сторону и улыбнулась мне; она была
восхитительна, я поневоле вернул ей улыбку и восторженно покачал
головой.
Боже милостивый, чего только Нью-Йорк не лишился за эти годы! Мы
пошли на север к Двадцать третьей улице, потом повернули к Мэдисонсквер.
Для меня, человека, живущего и работающего в Нью-Йорке, Мэдисон-сквер
никогда не значил ничего особенного: летом - иссушенное солнцем,
устланное пожухлой травой уныние стандартных скамеек, заполненное лишь в
полдень, когда служащие понуро жуют здесь свои бутерброды, а в остальное
время пустынное, если не считать каких-нибудь древних стариков и старух;
зимой - еще грязнее, еще заброшеннее, а ночью во все времена города
Мэдисон-сквер - пространство, старательно избегаемое людьми, как и все
другие нью-йоркские скверы и парки. Бесцветное, безрадостное место без
какого-либо понятного назначения.
Но теперь я просто не смог удержаться от восторженного возгласа -
сквер впереди радостно бурлил. Под зимними деревьями, под еще не
потушенными газовыми фонарями собралось бесчисленное множество детей.
Они были в странных, непривычных для меня зимних одеждах, но это были
дети, они бегали, падали, кидались снежками, таскали друг друга на
санках, с разбегу кидались на них животом. По аллеям ходили няньки,
одетые словно сестры милосердия, толкая перед собой коляски на высоких
колесах с деревянными спицами. А взрослые - взрослые пригуливались,
просто прогуливались по скверу, по снегу, по морозу, будто пребывание на
свежем воздухе было для них развлечением само по себе. Лаяли, бегали,
прыгали, кувыркались собаки. И вокруг бурлящего сквера, наполненного
жизнью и движением, невиданным парадом катились экипажи всевозможных
расцветок и форм.
Скромных черненьких среди них не было совсем. Были густо-вишневые,
сочно-оливковые, а одна роскошная карета сочетала в себе
канареечно-желтый кузов и ослепительно черные колеса и крылья. Были
экипажи закрытые и открытые, и Джулия назвала мне некоторые их
разновидности: виктории, ландо пятиоконные и ландо обыкновенные,
фаэтоны, дрожки. Кучера были в ливреях, в блестящих цилиндрах,
сверкающих сапогах и пальто с серебряными пуговицами - иные пальто по
цвету точно соответствовали окраске экипажа. И позади карет - не одной,
а довольно многих - восседали ливрейные лакеи, один, а то и два,
скрестив руки на груди в величавом безделье.
А лошади, стройные, горячие, гарцевали, высоко вскидывая ноги и
блистая упряжью; головы их были взнузданы высоко, спины выскоблены,
гривы заплетены. Выезды, как правило, подбирались одной масти: вороные,
гнедые, каурые, белые. А в самих экипажах сидели самые стильные, самые
роскошные, самые притягательные женщины из всех, каких я когда-либо
видел. Сделав несколько кругов возле Мэдисон-сквера, пояснила мне
Джулия, они поедут по магазинам, растянувшимся вдоль "Женской мили" на
юг по Бродвею. Нет, эти явно не принадлежали к числу тех, кто, чураясь
взоров, откидывается на подушки, почти что прячется в своих дорогих
автомобилях с неприметно одетыми шоферами. Эти сидели горделиво
выпрямившись, эти смеялись, выставляли себя напоказ из-за сверкающих
стекол, эти были царственны и абсолютно довольны собой...
И вообще все тут так не походило на Нью-Йорк, каким я его знал, что я
улыбнулся Джулии и воскликнул:
- Париж!..
Она тоже улыбнулась, лицо ее отразило мое волнение, и она ответила
горделиво:
- Нет, это не Париж! Это Нью-Йорк!
- И далеко тянется "Женская миля"? - кивнул я в сторону Бродвея.
- До Восьмой улицы. - И Джулия продекламировала покраснев:
- "Вниз от Восьмой я нажил капиталы, вверх от Восьмой их жена
промотала..." Вот так и живет великий наш город - от Восьмой улицы вниз
и от Восьмой улицы вверх!..
В двойном потоке экипажей появился просвет, я схватил Джулию за руку,
мы перебежали Мэдисон-авеню и вошли в Мэдисон-сквер. И вдруг сквозь
резко очерченные голые ветви деревьев я увидел на дальней стороне
площади какое-то строение, или нет, не строение, что-то еще со странно
знакомыми очертаниями. Я как взял Джулию за руку, так и не выпускал, а
тут сразу остановился и непроизвольным рывком развернул ее к себе лицом.
Она замерла, удивленная и я замер, глядя вдаль во все глаза. Теперь я
наконец понял, что вижу, - и это было невероятно.
Там, за дорожками, за спешащими людьми, за скамейками, за снегом и
все еще горящими фонарями я видел то, чего там никак не могло быть - и
что тем не менее было.
- Рука, - сказал я, как дурачок, и повторил, почти выкрикнул;
какой-то прохожий даже оглянулся на меня:
- Бог мой, рука статуи Свободы!..
На секунду я отвел взгляд в сторону - и ничуть не удивился бы, если
бы за эту секунду она исчезла начисто, но нет, она стояла по-прежнему,
весьма зримо и совершенно неправдоподобно: там, на западной стороне
Мэдисон-сквер, среди деревьев, вздымалась вверх правая рука статуи
Свободы, держащая факел.
Я не верил своим глазам. Я ускорил шаг, почти бежал, а Джулия
семенила рядом, ухватив меня под руку, и никак не могла взять в толк,
что же вызвало у меня такой интерес. Наконец, мы приблизились к ней, к
гигантской руке, выраставшей из прямоугольного каменного основания, и я
задрал голову, чтобы рассмотреть ее целиком. Я и не подозревал, что она
так велика: она была чудовищной, исполинское предплечье заканчивалось
колоссальной сжатой кистью - каждый ноготь размером в газетный лист - и
огромным медным факелом высотой с трехэтажный дом. И оттуда, сверху,
перегнувшись через декоративную ограду, опоясывающую площадку вокруг
пламени факела, на нас глядели крошечные люди.
- Статуя Свободы, - бормотал я с недоверием. - Рука статуи Свободы!..
- Ну да, - воскликнула Джулия, смеясь над моим удивлением и поражаясь
ему. - Она здесь уже не первый день, ее привезли с Филадельфийской
выставки <Имеется в виду выставка 1876 года в честь столетия
независимости Соединенных Штатов Америки. Именно там впервые
экспонировался проект статуи Свободы работы французского скульптора
Огюста Бартольди и изваянная первой правая ее рука. Сама статуя была
закончена в 1881 году, но перевезена через океан и установлена на
острове Бедлоу только в 1886 году.>. - И Джулия в свою очередь окинула
руку взглядом, но без особого интереса. - Говорят, со временем ее
установят в бухте. Если, наконец, решат, в каком месте. И если умудрятся
собрать необходимую сумму. Никто не хочет за это платить, так что
некоторые считают, что ее вообще никогда не установят...
- Ну а я предсказываю, что установят! - заявил я пылко и необдуманно.
- И, пожалуй, лучшее место для нее - остров Бедлоу!..
"Женская миля" производил впечатление: по тротуарам и у входов в
большие сверкающие магазины толпились женщины - такие, каких мы видели
на площади, чьи экипажи сейчас ожидали на мостовой, и попроще - женщины
всех общественных положений и возрастов. Витрины, как правило, были
низкие - нижний край сантиметрах в тридцати от земли, - огороженные
полированными медными поручнями. Защита эта оказывалась совершенно
необходимой: у иных витрин женщины глазели на выставленные товары, плечо
к плечу, и едва одна поворачивалась, чтобы уйти, ее место немедленно
занимала другая. Двигались мы медленно, да иначе и нельзя было в
заполняющей тротуар толпе; жизнь на улице кипела просто фантастическая -
мальчишки пробирались сквозь поток пешеходов, как рыбы претив течения, и
совали каждому встречному всякую рекламную ерунду, мужчины и женщины
сновали туда-сюда или стояли в подъездах и тоже продавали любые
мыслимые, а зачастую и немыслимые товары. У перекрестка возле
Юнион-сквера играл, как назвала его Джулия, "немецкий оркестр": кларнет,
труба, тромбон и еще каких-то два духовых инструмента. Играли они
хорошо, по-настоящему хорошо, я бросил несколько монет в фетровую шляпу,
лежавшую у ног одного из музыкантов, и повернулся к Джулии. Но она вдруг
смерила меня странным взглядом и спросила:
- А как вы догадались, что это такое?
- О чем вы?
- О руке статуи Свободы.
На секунду я замешкался: действительно, как я догадался?
- Видел фотографию.
- Да? Где?
Действительно, где бы я мог ее видеть?
- В "Иллюстрированной газете Фрэнка Лесли". Просто я не сразу
сообразил, что рука здесь, в Нью-Йорке.
Она кивнула, потом нахмурилась снова.
- Фотографию в газете?
- Ну конечно. Я уверен, что гравюра была сделана прямо с фотографии.
Теперь он была удовлетворена, и все же я на всякий случай решил
сменить тему. У витрины фотоателье небольшая кучка людей разглядывала
коричневатые снимки актеров и актрис в костюмах и трико, длинноволосых,
усатых и бородатых политиков, писателей, поэтов, генералов времен
гражданской войны. Но особое внимание привлекала, большая увеличенная
фотография, установленная на треноге, - рядом с треногой стояла ваза с
маргаритками.
Лицо на фотографии показалось мне явно знакомым: молодой человек с
непокрытой головой, длинными до плеч волосами и едва заметной улыбкой на
губах. На нем было длинное зимнее пальто с большим воротником шалью и
меховыми манжетами сантиметров в тридцать шириной, в руке он держал пару
белых перчаток.
- Оскар Уайлд! - воскликнул я. Джулия сказала самодовольно:
- А я была на его лекции...
- Какой лекции?
- Ох, и чудак же вы! Я думала, все знают. Он же лекцию читал недели
две назад в зале Чикеринг-холл.
- Оскар Уайлд читал здесь лекцию? И вы его слышали? О чем он
говорил?
- Тема у него называлась "Английский ренессанс". Но боюсь, я слушала
не так внимательно, как следовало бы. Джейк был раздражен чем-то, а я
была раздражена им...
На углу Бликер-стрит Джулия остановилась под фонарем у края тротуара,
где нас не толкали пешеходы, и показала вдаль, квартала за два, на новый
дом из красного кирпича, сообщив, что это и есть магазин Роджерса Пита и
что здесь она меня покинет, чтобы отправиться за своими покупками. Я не
знал, удобно ли подать ей на прощанье руку, но все-таки подал, и она
протянула мне свою.
- Джулия, - сказал я, - это была одна из самых приятных прогулок в
моей жизни.
Она улыбнулась - мои слова показались ей, вероятно, ужасным
преувеличением - и ответила, что ей тоже было приятно. При этом она
улыбнулась еще очаровательней. Ощутив какое-то подобие близости, на
мгновение возникшей между нами, я вдруг набрался смелости и спросил:
- Джулия, неужели вы серьезно думаете выйти замуж за Джейка?
Она пристально посмотрела на меня:
- А почему бы и нет?
По-видимому, она искренне удивилась самой постановке вопроса, но я
никак не мог поверить этому.
- Ну, почему... Он слишком стар для вас. И толстый, и неинтересный.
Наконец, просто смешной.
- Это вы смешной, - сказала она после долгой паузы. - Он мужчина хоть
куда. И вовсе не старый. И, кроме того, сможет обеспечить семью. - Она
протянула руку, положила ее мне на локоть и опять улыбнулась. - Женщина
должна думать о таких вещах, чудак вы. Лучше прослыть расчетливой, чем
остаться в старых девах...
Быстро повернувшись, она пошла вверх по Бродвею. Я стоял и смотрел ей
вслед: во второй половине дня я придумаю какую-нибудь причину для
отъезда, и мы распрощаемся, так что вполне можно считать, что это была
последняя наша встреча. Раньше я, разумеется, полагал, что девушка в
платье с турнюром - зрелище по меньшей мере нелепое, однако Джулия
выглядела отнюдь не нелепой, а изящной, совершенно очаровательной, и
вдруг я отдал себе отчет, что одежда на всех прохожих, снующих мимо,
включая даже блестящие цилиндры, уже не кажется мне странной.
Лиловое платье мелькнула в последний раз и исчезло в толпе.
До ратуши было не близко - кварталов десять-двенадцать, но, хотя я
шел не спеша, пришел я рано. Поднялся небольшой ветер, и стало слишком
холодно для того, чтобы сидеть в парке и ждать, да я и не мог допустить,
чтобы Пикеринг заметил меня. Надо было двигаться, однако я на несколько
минут задержался подле маленького садика, глядя на здания ратуши и
городского суда позади ратуши и поражаясь тому, что они точно такие же,
какими я их знал. Насколько мне помнилось, весь парк выглядел точно так
же, как в мое время, и я достал свой блокнот и зарисовал то, что вижу,
чтобы потом сравнить. Я набросал ратушу, сад, аллеи, скамейки и зимние
деревья и, осмотрев собственный эскиз, решил, что вполне мог бы сделать
его во второй половине двадцатого века.
Тогда я пририсовал несколько торопливых пешеходов и экипажи на улице
- карету, очередь двухколесных пролеток, ожидающих пассажиров на углу
Бродвея, большой желто-зеленый почтовый фургон, запряженный четверкой
лошадей. Потом я посмотрел через парк в сторону Сентр-стрит и постарался
припомнить, как все это выглядело, когда я был здесь последний раз, то
есть как это будет выглядеть, когда автомобили вытеснят с улиц другие
средства транспорта. И пририсовал на том же листке лимузины, огромные
дизельные автобусы, грузовики, которым суждено со временем запрудить и
Сентр-стрит и остальные улицы Нью-Йорка; я изобразил их всех едущими в
одну сторону, ко мне, словно они изгоняют со сцены повозки, запряженные
лошадьми.
Я пошел дальше - это был деловой район в начале Бродвея, где мы уже
проходили с Кейт; я пересек улицу и двинулся вдоль стены огромного
нелепого почтамта, не забыв бросить взгляд наверх, на штандарт, реющий
над куполом. Впереди, по ту сторону Энн-стрит, все прохожие поворачивали
головы, чтобы заглянуть в какую-то двухметровую будку с двускатной
крышей, похожую на будку для часового, только слишком узкую. Будка
стояла на краю тротуара перед аптекой, и я мимоходом тоже заглянул туда.
Оказалось, там установлен защищенный от ветра градусник, самый большой,
какой я когда-либо видел. Он показывал семь градусов мороза, и я был
доволен, что узнал точную температуру: почему-то погода интересовала
меня сегодня гораздо больше, чем вчера или позавчера.
Теперь, при дневном свете, я обратил внимание на одну подробность,
которой мы с Кейт не заметили в темноте: на неимоверное количество
телеграфных проводов. Полквартала я, словно деревенщина, пялился на
сотни и сотни черных проводов, протянувшихся по обе стороны улицы,
пересекавших ее во всех направлениях, - невообразимая паутина, казалось,
затмевала серое зимнее небо. Через каждые несколько метров из тротуара
вырастали деревянные телеграфные столбы, некоторые из них - я даже
остановился, чтобы пересчитать, - несли до четырнадцати поперечин; к
каждому столбу была прикреплена бирка, сообщавшая, какая из
конкурирующих компаний его тут поставила.
Народу на улице толкалось тьма-тьмущая, преимущественно мужчины.
Среди них, на мой взгляд, попадалось гораздо больше толстых и попросту
тучных, чем мы привыкли встречать во второй половине нашего века. В
толпе носились десятки мальчишек - почему они не в школе? - в форме
посыльных; видимо, им отводилась роль нашего телефона. Были и совсем
маленькие, не старше шести-семи лет, многие буквально в лохмотьях, с
давненько не мытыми руками и лицами. Одни из них продавали газеты,
утренние - "Геральд", "Таймс", "Трибюн" - и первые выпуски вечерних -
"Дейли график", "Штате цайтунг", "Телегрэм", "Экспресс", "Пост";
продавались также газеты "Стандарт", "Бруклинский орел", "Весь мир" и
многие другие, названия которых я просто не запомнил. Другие мальчишки
промышляли чисткой ботинок - через плечо у них болтались на лямках ящики
со щетками и гуталином. И у всех, даже у шестилетних, лица были хитрые,
многоопытные, настороженные. "Да и какими же им быть, - подумал я, -
есть-то хочется каждый день..."
Внезапно несколько мужчин, шагавших по тротуару вместе со мной, разом
остановились, отошли к бровке мостовой, вытащили из карманов часы и,
запрокинув головы, уставились на противоложкую сторону улицы. Не успел я
спросить себя, что бы это значило, как остановились и другие, - и вскоре
вдоль Бродвея в обе стороны протянулись шеренги людей, замерших с часами
в руках и посматривающих то на циферблаты, то на крышу одного из самых
высоких зданий.
Черепичная эта крыша представляла собой многоскатный комплекс башенок
всевозможных размеров; в центре над ними расположилась самая высокая
башня, квадратная, расписная, с огороженной у основания площадкой. С
одной стороны на башне виднелся круг, а в нем надпись "Вестерн юнион
телеграф Ко", и я заметил, что многие из телеграфных проводов берут
начало на этой крыше. На самом верху башни торчала мачта, на ней
трепетал по ветру американский флаг, а чуть ниже флага на мачту был
насажен большой ярко-красный шар, видимый, вероятно, на много километров
вокруг.
Я не ведал, чего и ждать, однако остановился вместе со всеми и тоже
вытащил часы - они показывали без двух минут двенадцать. И вдруг по
толпе прокатился шорох, красный шар скользнул по мачте вниз, и мужчина
рядом со мной пробормотал:
"Ровно полдень". Он осторожно подвел часы, и я сделал то же самое.
Вокруг раздалось щелканье сотен закрываемых крышек, и сотни людей,
выстроившихся вдоль Бродвея, разом повернулись и вновь превратились в
поток пешеходов. Я не сдержал улыбки: мне понравилась эта маленькая
церемония, на несколько секунд объединившая сотни незнакомых людей.
Где-то позади меня зазвенели куранты, и я увидел источник знакомой
мелодии; неподалеку стоял мой старый друг - церковь Троицы. Перезвон на
морозе был чистым и напевным, и я поспешил к ней. Пройдя десятка два
шагов, я прислонился к телеграфному столбу и сделал быстрый набросок -
позже я закончил его. Я неоднократно и раньше рисовал церковь Троицы, но
впервые на моей памяти шпиль ее темнел на фоне неба, возвышаясь над
всеми зданиями окрест.
Признаться, было у меня поползновение дорисовать призраки
домов-гигантов, которые, придет день, окружат церковь Троицы, похоронив
ее на дне узкого каньона. Но я как раз проходил мимо церковного портала,
и четверо-пятеро слонявшихся неподалеку субъектов, мгновенно раскусив
меня, закричали хором:
- Поднимитесь на колокольню, сэр! Самая высокая точка города!
Отличный вид!..
В моем распоряжении еще оставалось какое-то время, и я кивнул тому из
них, который, казалось, больше других нуждался в деньгах. Он повел меня
внутрь и вверх, по крутым, завитым бесконечной спиралью каменным
ступеням, мимо звонницы, а затем и самих колоколов, гудевших так
оглушительно, что отдельных нот было просто не различить. Наконец, мы
добрались до верха - до деревянной площадки, подвешенной под узкими
незастекленными окнами, и я выглянул наружу.
Небо было серо-стальным, воздух - прозрачным, так что любая деталь
проступала, точно выгравированная. Глядя поверх низких крыш, я видел обе
реки, Гудзон и Ист-Ривер; вода, особенно в Гудзоне, была морщинистая,
свинцово-серая. Слева вдоль Саут-стрит высились сотни и сотни мачт; я
видел паромы с большими колесами по бокам; видел шпили; церквей,
возносящиеся над городом, куда ни посмотри; видел поразительно много
деревьев, особенно в западной стороне, и