Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
занят то уборкой, то стиркой, то прочими домашними делами. Словом, призраки
в замке были, но вели себя до робости цивилизованно: отказать им от дома
хозяину ничего не стоило.
Для кого-кого, а для Павлика время в доме графа Палинского шло долго,
медленно и трудно. Первое, чему взялся учить граф юного царевича, было не
учение, а отучение: граф желал, чтобы в русской речи Павлика не было и следа
простонародного говора. Сдвоенные киммерийские гласные, постоянное желание
подставить в слово "це" там, где надо бы произносить "че", главное же -
множество городских, чисто киммерийских слов наподобие "таласса", "колоша" -
все это преследовалось графом беспощадно. Плюнув на принципы, граф вставил в
видеомагнитофон кассету и продемонстрировал мальчику всю процедуру порки: от
вымачивания специальных астраханских ивняковых прутьев в соленой воде и
вплоть до натягивания штанов на сконфуженно алеющие, выпоротые задние части.
"А царевичей порют втрое пуще такого!" - многозначительно резюмировал граф.
Под жилье Павлику с первого, уже далекого дня определили две смежных
комнаты, построенных и обставленных не иначе как пленными китайцами: очень
низкая, совершенно твердая лежанка, косое деревянное полено вместо подушки
(но в чистой батистовой наволочке), суконное одеяло, низкий стол (как раз
под рост мальчика), шкафчик, другой шкафчик, стойка для шпаги, два кресла.
Во второй комнате, с окном как раз на Заратустрово Раменье, первые полгода
безвылазно прожил Варфоломей, покуда Тоня не успокоилась окончательно, не
поверила, что если где на белом свете для Павлика безопасно - так у
Палинского, куда не ходят офени, а гости только из допущенных Федором
Кузьмичом, да что там, сюда и птицам прилетать разрешается не всяким. И
очень полюбился ей старый белохвостый орлан Измаил, чье сходство со старцем
Романом Подселенцевым не бросалось в глаза разве что графу. Кончилось лето,
Павлику пошел седьмой год, он крепко сидел в седле - чего Тоне, понятно, не
демонстрировали, - знал названия всех вещей вокруг себя на трех, а то и
четырех языках; комнаты его верная Вера Коварди чуть не сплошь завесила
своими и Басилеевыми обманками, а кашу, которую в Киммерионе даже Нинель в
дите не запихнула бы, царевич съедал сам и корочкой хлеба дочиста вытирал
дно серебряной миски с фамильным гербом Палинского.
У Варфоломея против всяких ожиданий стала развиваться акрофобия, боязнь
высоты. В первые дни с огромным интересом парень рассматривал Урал со всех
трех площадок, потом стал держаться подальше от поручней, потом и вовсе,
поднимаясь к площадке вместе с Павликом, останавливался за несколько
ступенек до выхода на воздух и держал руку протянутой к ноге Павлика - чтобы
поймать его, если тот задумает падать в пропасть. Увидав такое дело,
Палинский объявил, что "жилец без куражу", в высотном замке жить не может и
пусть возвращается вниз - "государик" (так прозвал он Павлика с первого дня)
в няньке не нуждается. Варфоломею было до смерти обидно, но граф с
камердинером разъяснили, что боязнь высоты - болезнь, от нее лечиться надо,
а лечит ее опять же Федор Кузьмич, и едва ли кто другой помочь сможет.
Варфоломей брыкался недели две, потом, при очередном визите Веры и Тони,
уложил вещи и вернулся на Саксонскую. Увлеченный трудными науками, Павлик
никак своих чувств по этому случаю не выразил.
Из-за того, что занятия английским приходилось проводить в подвале у
скитала (рядом с которым анаконда - червяк, на коего разве что карася
поймать можно), где только и мог Палинский добиться подсказки, призвав на
помощь призрак адмирала, двигался этот предмет туго, не в пример, скажем,
фехтованию шпагой, штыком и столовой вилкой. Последнее граф учредил лично
для Павлика, пояснив, что уже одного царя из-за неумения фехтовать вилкой
Россия потеряла, так вот чтоб этого впредь больше повториться не могло. В
дальнейшем граф предполагал заняться и "укрощением шарфа" (из-за неумения
развязать шарф Россия потеряла другого царя), и собирался преподавать его
Павлику с помощью какого-то питона: к счастью, Павлик змей ничуть не боялся.
За едой любимым присловьем графа было: "В брюхе и долото сварится!"
Сказку про суп из топора Павлик знал, а про вареное долото так ничего и не
добился, хотя нередко пытался подглядеть на кухне - не кладет ли камердинер,
исполнявший также и обязанности повара, долото в похлебку. Другой пословицей
было "С тухлого растреснешь, со свежего воскреснешь!". Ничего тухлого в
замке не водилось - а очутилось бы что, так птицы и змеи мигом бы
оприходовали - зачем тогда пословица? Камердинер сжалился и объяснил, что
граф привык к сему присловью в Турции, а там жарко. Стало понятней, но не
намного. Присловий было много, и почти ни одно ничего знакомого не значило.
Но если граф был Павликом недоволен, то непременно говорил, растягивая рот:
"Ай, молодца, хараша лица!" Где, когда он всего этого набрался, для чего это
было нужно - Павлик недоумевал, покуда умница Вера не растолковала однажды:
граф так пар из себя выпускает, а то в нем воздуху горячего больно много. Не
зря же он в холодное озеро три раза в неделю прыгает. Павлик понял и стал
следить, чтобы в нем самом горячий воздух тоже не копился.
Из неведомой еды на столе у графа обнаружил Павлик такое, что сперва
принял за своеобразную разновидность змей, наподобие тех, что поглощал
усатый светящийся дядя в городке у подножия Палинского Камня. Оказались это
не змеи, а, как сказал граф, сердито убирая от мальчика тарелку-селедочницу,
речные рифейские миноги, которые и не еда вовсе, а солдатская закуска.
Поскольку самого Павлика граф нередко называл "Солдат, солдат, настоящий
солдат, будущее нашей державы!" - Павлик не понимал, почему ему эти
змеи-миноги не причитаются, и однажды одну потихоньку стащил. Сжевал и
проглотил. Потом сильно болел живот, но камердинер объяснил, что это не от
миноги, а от уксуса с горчицей. Павлику не понравилось, к миноге он больше
не тянулся.
День начинался одинаково: граф трижды сбегал с горы вниз и возвращался
обратно, камердинер в это время окатывал Павлика ушатом воды со льдом,
взятым с ледника прямо перед азиатским фасадом замка; потом был общий
завтрак, потом бесконечные занятия военными искусствами, потом обед и для
Павлика - часовой сон (граф прыгал с обрыва именно в это время, а когда не
прыгал - сидел в кабинете и пером очередной подвернувшейся птицы сочинял
стихи; как однажды проговорился камердинер, мечтой графа было найти немецкую
рифму к собственным имени, отчества и фамилии: имя зарифмовать удалось, даже
и фамилия с чем-то плохо, но вязалась, а отчество - никак, ни с чем оно в
германском наречии не соединялась, но в безнадежность предприятия граф не
верил и продолжал осаду этой упрямой крепости). Потом был подъем и час (на
самом деле два) иностранного языка, сперва французского, потом немецкого -
или же взамен обоих двойной час английского. За ужином граф непременно
рассказывал что-то вроде сказки, ну, и марш в кровать. А утром все сначала,
кроме тех дней, когда что-нибудь случалось - вроде взятия бедного орлана
Измаила прямо в воздухе, и кроме тех дней, когда приходили гости из
Киммериона: мама и Вера. Раз в месяц, не без труда, медленно взбирался в
замок и дедушка Федор Кузьмич. К этому дню камердинер чистил графу парадный
мундир, готовил что-нибудь необычное - варил, например, картошку, миноги же,
напротив, на стол не подавались, - а граф лично встречал старца у порога
замка... и почему-то, завидев Федора Кузьмича, непременно трижды кричал
петухом. Потом все немножко закусывали, а следом дедушка уединялся с
Павликом и устраивал ему экзамен по языкам. Про немецкий неизменно говорил,
что "даже слишком хорошо", французский поправлял, а насчет английского
ругался - доходило даже до скандала с призраком адмирала. Призрак занудно
ворчал, мол, колониальный жаргон ему противен, но в конце концов разъяснял,
чтo именно и как именно нужно говорить, при этом кому и зачем. Вообще Федор
Кузьмич вздыхал, что английский мальчику придется доучивать внизу. А когда
оно будет, это "внизу"? Времена года сменялись, зарубки, отмечавшие рост на
косяке китайской спальни Павлика, ползли вверх, однако же никакого спуска
вниз ему не позволялось.
Большим утешением служило обучение езде на лошади, к которому Палинский
приступил немедленно после того, ухода Варфоломея. Конюшен у графа было две,
в одной стояли низкорослые, мохнатые, послушные кобылки рифейской породы, в
другой - два жеребца "личных его сиятельства", арабские полукровки, умевшие
все - даже ходить по винтовой лестнице; именно так, поочередно на каждом из
жеребцов, граф выезжал на турецкую смотровую площадку и озирал по утрам
просторы российские, киммерийские и небесные. После чего уезжал обратно,
конюшни, которые, хотя и были вырублены в толще скалы, хорошо проветривались
и освещались электричеством. Овес и прочий корм, как и все потребное,
поднимал из Триеда грузовой лифт - мрачная, темная коробка, в которую
человеку лезть не хотелось. Павлику особенно. А вот конюшни были радостью.
Особенно его личная мохнатая трехлетка Артемисия. Гарцевать на ней по замку
и перед замком Павлик лихо умел уже к восьми годам. В девять, в порядке
подарка ко дню рождения, было ему разрешено перепрыгнуть на Нижний, малый,
специально превращенный в открытый манеж зубец Палинского Камня. Погарцевал,
прыгнул обратно. Лошадь слушалась Павлика не хуже, чем арабский жеребец -
графа. Граф одобрительно высказался по поводу прыжка обратно, к замку:
"Порода, порода видна!" Чья порода, его или лошади, Павлик не спросил. Не
то, чтобы постеснялся: просто понял, что ему этого достаточно: не прямо, но
похвалили.
Лошадки, помимо собственных-личных, были у графа местные, рифейской
породы - той, про которую ходил упорный слух, что в нее прилита кровь
стеллерова быка Лаврентия. Особенность этой породы, помимо низкого роста,
непомерно широкого храпа и гривы почти до земли, была та, что на одной лишь
растительной диете такая лошадка хирела и погибала: ей, как и сектантам из
Триеда, требовалась ежедневно змея-другая, а если не змея, то какое-нибудь
пресмыкающееся: хотя бы полгадюки, на худой конец - яйцо черепахи, которые
тут пока что не водились, или ящеричий хвост. Камердинер пользовался при
кормлении лошадей в основном последним вариантом; у триедских ящериц хвост
отламывался по первому прикосновению и был сладким, из-за чего сектантская
детвора считала это лакомство примерно тем, чем в прежние времена детвора
Внешней Руси числила леденец на палочке или мороженое-эскимо. Хвост у
ящерицы отрастал через день или два, был слаще прежнего и отламывался так же
легко, так что сектанты, исполненные священного ужаса перед летающим графом,
сами клали в грузовой лифт связки ящеричьих хвостов, которыми высокогорные
лошадки хрустели, как все лошади остального мира хрустят сахаром. Павлик,
что греха таить, тоже хвосты любил, но с того дня, как Артемисия стала его,
только его лошадкой, баловство это себе запретил: слишком мало у лошади
радостей в жизни, чтоб ее еще и сладкого лишать, тем более, согласно
разъяснению графа, иначе все равно придется ее кормить совершенно несладкими
и неаппетитными гадюками.
Кормить лошадей гадюками было нехорошо еще и потому, что какие-никакие
это были змеи, а все-таки родственницы бесчисленных аспидов, куфий,
тик-полончей, кроталов, скиталов и кенхров, запросивших экологического
убежища в цокольном этаже замка Палинского. Жирные кенхры потребляли белых
мышей, но брали пищу из рук камердинера со слезами: они знали, что в этот
самый миг, скорее всего, во владениях Тараха Осьмого люди садятся за стол и
чуть ли не живьем пожирают их менее удачливых, не доползших до вершины
Палинского камня родичей. И даже хуже: если на ящеричьи хвосты в Триеде
выдавался неурожай, то опять же родичей, несмысленных гадюк, приходится
отдавать не съедение графским лошадям. Это уж не говоря про ястреба Галла,
который на иной диете подох бы. Кенхры полагались на мудрость старшего среди
пресмыкающихся Палинского Камня, скитала Гармодия, а тот поступал
действительно благоразумно, - двадцать девять дней в месяц, а то и больше,
беспробудно спал, демонстрируя интересующимся лишь всецветные переливы своей
расписной шкуры.
Черепахи в Киммерии существовали вроде бы только в теории, в
приполярных краях они вообще встречаются редко, однако при ближайшем
рассмотрении в подзорную трубу можно было рассмотреть, что крышами домов в
Триеде служат именно панцири исполинских ископаемых черепах. Триедское слово
"чрепие" в значении просто "крыша" иной раз употреблял в разговоре то
камердинер, то сам Палинский: если на уроке английского Павлик ненароком
употреблял немецкое слово, граф хохотал и восклицал: "Ну, брат, совсем у
тебя накосяк чрепие поехало!" Иных черепах, кроме ископаемых "крыш", видел
Павлик лишь на картинках в богатейшей библиотеке графа. С давних пор шел
слух, что какая-то из галапагосских черепах уже переплыла Тихий океан и от
оккупированного еще прежним Китаем Аомыня ползет через азиатские просторы к
Уралу; впрочем, пока что героическую гостью только еще с трепетом ожидали,
шутка ли: сухопутная черепаха да Тихий океан переплыла! Павлик проявлял
особый интерес: он хотел поездить на черепахе. Однако и на лошади тоже было
хорошо.
- Помилуй Бох-х-х!.. - разносилось среди сквозняков дворца. Граф
обходил комнаты, крестился на иконы, в некоторых местах крестил и окна, те,
вид из которых казался ему неприятным или подозрительным. В приемной зале на
восьмом этаже, "ломберной", он крестил каждое окно; объяснить - почему одно
окно он крестит, а другое нет, граф не мог, лишь бормотал изредка, что у
него "такое предчувствие". В ломберной, впрочем, было от чего перекреститься
православному человеку: здесь граф, пристрастившийся из всех карточных игр к
преферансу "с тех самых пор, как его придумали", затевал иной раз роспись
пульки на целую ночь. Играл он когда втроем, когда вчетвером, лишь изредка
приглашая - и только четвертым - камердинера. Остальными партнерами графа
были призраки. Из них, впрочем, граф приглашения удостаивал тоже далеко не
всех. Белые дамы, к примеру, не приглашались: поскольку были они дамами; не
сиживал за карточным столом и призрак адмирала, поскольку был настроен
антифранцузски, и сколько граф ни объяснял ему, что игра эта исконно
русская, лишь по происхождению - австрийская, призрак от высокой чести
отказывался и прятался в камень. Граф полгода или год приглашения не
повторял, а потом сцена с приглашением адмирала в ломберную разыгрывалась
вновь; военных, несмотря на то, что давно призраки, граф уважал как коллег:
откуда знать, кто завтра окажется твоим союзником, а кто врагом?
Надо всем северным полушарием хозяйничало лето, даже лед из
неприкосновенных запасов камердинера здесь, на высоте двух верст безбожно
таял - раньше, чем верный слуга успевал подать его на стол, и бутылка
киммерийского кваса вместо того, чтобы благолепно возлежать на краешке
ведерка горлышком, зарывшись в холодные осколки всем прочим телом, похабно
плавала что твоя барыня в бассейне. Граф презрительным жестом отсылал
бутылку со стола, и отчаявшийся камердинер появлялся с большой кадкой,
забитой нетающим льдом под хитрым названием "фирн": такой лед не таял даже
на раскаленной сковороде, лишь медленно испарялся, - но было его в
расселинах Палинского Камня мало, и с каждым годом становилась все меньше:
расход на столовые нужды весьма велик в иные дни, новый же фирн раньше
очередного ледникового периода созреть никак не мог. Камердинер уже не раз
докладывал, что еще в этом столетии запасы фирна иссякнут, и придется
заказывать его внизу. "Помилуй Бог, ну так закажем!" - весело отвечал граф.
Но камердинеру и думать о таком было совестно, и Павлик очень ему
сочувствовал. "Прохор, хотите, я вам льду у дяди Гаспара попрошу?" -
спрашивал мальчик, уверенный, что дядя Гаспар точно знает - где взять самый
лучший на свете лед (что скорей всего так и было). Прохор краснел, как
девица, и уходил в свои покои. Человек он был простой, заграничным наречиям
не обученный, и не понимал, почему один лед тает, а другой испаряется, но
просить о чем бы то ни было мальчика, которому нет и десяти лет, даром что
мальчик не только наследник престола, но и фехтовальщик первой руки, и
наездник тоже хоть сейчас вперед на австрияков (почему-то Прохор именно этих
военных противников представлял себе лучше прочих) - просить такого мальчика
ему, обыкновенному камердинеру, было никак не по званию.
Вообще-то Павлик иногда не понимал - один камердинер во дворце у
Палинского, или еще кто есть. Например, когда граф садился за преферанс с
Диким Оскаром, независимым призраком, лишь по специальному приглашению
поднимавшимся на поднебесные выси Палинского Камня, и с Вечным Чиновником,
все дожидавшимся решения по своему делу "Мокий против Соссия" в городском
суде Киммериона, - четвертым за столом сидел обычно камердинер. Но кто ж
тогда подавал коньяк, свечи, новые колоды карт? В это время Павлик обычно
спал, но в те редкие случаи, когда он почему-либо заглядывал в ломберную,
где шла игра на четверых, камердинер сидел за столом, а Прохор прислуживал,
хотя Павлик поклялся бы всеми змеями, что камердинер-то и есть Прохор!
Однако бывало так, что Дикий Оскар не являлся, тогда со вздохом граф
подходил к восточному окну на лестнице - и в зал по внешней стене влезало
грязное, перемазанное Существо в драном саване, всегда садившееся к
"входному" окну поближе и не заходившее на европейскую часть комнаты. В этом
случае граф, Вечный Чиновник и Существо играли втроем, коньяк граф наливал
себе сам, а Прохор уходил спать. Игра в такие ночи кончалась раньше, и
всегда - скандалом. "Сталинград!" - орало Существо, а граф, неизменно
отвечая: "Уконтрапупим!.." вставал с картами в руках. Короткая перекидка
вызывала вопль Чиновника, похожий на крик полярной совы, впрочем, иной раз
он орал "Без одной!", а бывало, что "Без двух!" и даже "Без семи!" - и по
ядовитому смеху графа было ясно, что Существо крупно проигрывает. Но взять с
него было нечего, и удалялось оно в азиатское окно, грозя и рыдая. Граф
клялся ни в жизнь больше старого маразматика близко не подпускать, но...
оставшись очередной раз в безлунную ночь без партнера, вновь призывал
"ползуна". Павлику "ползун" был бессознательно противен, но его радовало,
что тот хотя бы никогда не выигрывает.
Впрочем, однажды в августе Павлик был разбужен страшным грохотом в
ломберной. Он скользнул в тапочки и, как был, в одних трусиках, которые граф
именовал только "подштанниками", (мама возражала против такого названия),
побежал по боковой лестнице на восьмой этаж. Сквозняки дули повсюду, но
Павлик никакого внимания на них не обращал, последний раз простудился он
больше года тому назад. Из двери в ломберную, приотворенной на ширину
ладони, раздавались вопли, и по меньшей мере один голос был совершенно
незнакомый.
- И-з-з-з Ев-ро-пы па-а-а-шел вон! Па-ашел! Па-ашел! Вон! Вон! - орал
этот голос, скрежещущий, как несмазанная лебедка, что-то сыпалось, видимо,
стеклянное, и свет метался от к