Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
т, я ни
от кого ни разу не слышал о Стефани худого слова, исключая герцога, понятно;
а ведь она, мой милый, женщина положительно безмозглая.
Увлеченный рассказом о старой любви, Антони забыл про свое заикание.
Вспомнил он о нем в тот же миг, как был подан кофе с ликером.
-- Настоящий з-з-зеленый шартрез, созданный еще до изгнания монахов.
Стекая по языку, он пять раз меняет вкус. Словно глотаешь п-призрак. Вам
хотелось бы, чтобы Себастьян был сейчас с нами? Ну, разумеется, хотелось бы.
А мне? П-право, не знаю. Как, однако, наши мысли настойчиво возвращаются к
этой бутоньерке очарования. Вы, наверное, гипнотизируете меня, Чарльз. Я
привожу вас сюда -- удовольствие, мой милый, которое влетит мне в
копеечку,-- с единственной целью поговорить о самом себе и не говорю ни о
чем, кроме Себастьяна. А это странно, потому что, в сущности, в нем нет
ничего загадочного, загадочно только одно: как он умудрился родиться в такой
зловещей семье.
Не помню, вы знакомы с их семейством? Едва ли он вас когда-нибудь
допустит до знакомства с ними. Он слишком хорошо все понимает. Это люди,
безусловно, страшные. Вам никогда не казалось, что в Себастьяне есть что-то
чуточку страшное? Нет? Может быть, это мое воображение; просто временами он
бывает с виду так похож на своих родных.
Во-первых, Брайдсхед. Существо архаическое, прямо из пещеры,
замурованной тысячу лет. У него такое лицо, словно ацтекский скульптор
попытался высечь портрет Себастьяна. Это ученый изувер, церемонный варвар,
лама, отрезанный от мира ледниками,-- можете считать как угодно Потом
Джулия. Вы знаете, какова она собой. Не знать этого невозможно. Ее
фотографии появляются в иллюстрированных газетах с постоянством рекламы
"Пилюль Бичема". Безупречно прекрасное лицо женщины флорентийского
Кватроченто; с такой внешностью любая пошла бы на сцену, любая, но не леди
Джулия; она -- великосветская красавица такого же толка, как... ну, скажем,
как Стефани. И ни на йоту богемы. Всегда корректная, жизнерадостная,
непринужденная. Собаки и дети ее обожают, другие женщины тоже; мой милый,
она душегубка, хладнокровная, корыстная, хитрая и беспощадная. Может быть, в
помыслах и кровосмесительница, не знаю. Вряд ли. Все, что ей нужно,-- это
власть. Следовало бы устроить специальный суд святой инквизиции и сжечь ее.
Там есть, если не ошибаюсь, еще одна сестрица, ребенок. О ней пока ничего не
известно, за исключением того, что недавно ее гувернантка потеряла рассудок
и утопилась. По-видимому, прелестное дитя. Так что, сами понимаете, бедному
Себастьяну, в сущности, ничего и не остается, как быть милым и обаятельным.
Но настоящая бездна отверзается, когда доходишь до родителей Это такая
чета, мой милый! "Как леди Марчмейн это удается?" -- таков один из
кардинальных вопросов века. Вы ее не видели. Очень, очень красивая женщина,
никаких ухищрений, элегантные серебряные пряди в волосах, естественный очень
бледный цвет лица, огромные глаза -- просто диву даешься, какими большими
они кажутся и как удачно просвечивают голубые жилки на веках, где всякой
другой понадобилось бы наложить тени; жемчуга и несколько крупных, как
звезды, бриллиантов -- фамильные драгоценности в старинной оправе; и голос,
мягкий, как молитва, и такой же властный. И -- лорд Марчмейн, слегка, быть
может, располневший, но о-очень импозантный, magnifico 1, сластолюбец,
скучающий байронический тип, заразительно праздный, совсем не из тех, кто
дает себя в обиду. И эта рейнхардовская монашенка, мой милый, просто
изничтожила его -- да-да, совершенно. Он нигде не решается показаться. Это
последний в истории достоверный случай, когда человека в буквальном смысле
изгнали из общества. Брайдсхед не хочет с ним видеться, барышням с ним
видеться не дозволено, Себастьян, правда, к нему открыто ездит ввиду своей
обаятельности. Но больше с ним никто знаться не желает. Да вот, не далее как
в сентябре леди Марчмейн гостила в Венеции в палаццо Фольере. Сказать вам по
правде, она была там самую чуточку смешна. К "Лидо" она, естественно, даже
близко не подходила, а целыми днями раз®езжала в гондоле по каналам с сэром
Адрианом Порсоном -- и такие позы, мой милый, просто мадам Рекамье; я как-то
однажды ехал навстречу и переглянулся с гондольером из палаццо, который мне,
Великолепный (итал )
естественно, знаком,-- мой милый, как он мне подмигнул! Где бы она ни
бывала, она всюду появлялась в эдаком полупрозрачном коконе, словно персонаж
из кельтского фольклора или героиня Метерлинка, и каждый день ходила в
церковь. А как вы знаете, Венеция -- единственный город в Италии, где в
церковь ходить абсолютно не принято. Словом, она вызывала улыбки. И вдруг
кто бы, вы думали, прибыл в город на яхте Молтонов? Несчастный лорд
Марчмейн. Он заранее снял небольшой палаццо, но, вы думаете, его туда
впустили? Лорд Молтон, не дав ему дух перевести, погрузил его вдвоем с
лакеем в утлую лодчонку и в два счета отвез на пристань и посадил на
триестский пароход. А он был даже без своей любовницы. В это время года она
как раз уезжает отдыхать. Откуда им стало известно, что в городе леди
Марчмейн, никто не знает. И все-таки лорд Молтон целую неделю ходил тише
воды ниже травы, словно впал в высочайшую немилость. Да так оно и было.
Принчипесса Фольере давала бал, и лорд Молтон не получил приглашения, ни он
сам и никто из его гостей, даже де Паньозы. Как леди Марчмейн это удется?
Она убедила свет, что лорд Марчмейн -- чудовище. А что было на самом деле?
Они прожили в браке лет пятнадцать, а потом лорд Марчмейн уехал на войну и
не вернулся, вступив в связь с одной очень талантливой балериной. Таких
случаев тысячи. Она отказалась дать ему развод, так как она, видите ли,
очень набожна. И такие случаи бывали. Обычно сочувствие оказывалось на
стороне неверного мужа, но лорду Марчмейну не было сочувствия. Можно
подумать, что старый распутник избивал свою несчастную жену, обездолил ее и
вышвырнул за дверь, что он потрошил, жарил и пожирал своих детей и наконец
ударился в пляс, увитый гирляндами всех цветов Содома и Гоморры. А в
действительности? Он родил с ней четырех прекрасных детей, отдал ей
Брайдсхед и Марчмейн-хаус на Сент-Джемской площади и денег сколько ее
душеньке угодно, а сам сидит в белоснежной крахмальной манишке за столиком у
Ларю с немолодой почтенной дамой -- и все в самом что ни на есть
респектабельном эдвардианском стиле. А она, между прочим, содержит при себе
маленькую свиту бесправных, изможденных рабов, которыми пользуется
исключительно для собственного удовольствия. Она сосет из них кровь. У
Адриана Порсона плечи испещрены следами ее зубов -- это всем видно, когда он
купается. А он, мой милый, был некогда величайшим, можно сказать
единственным, поэтом нашего времени. Она выпила из него все соки, ничего не
осталось. У нее есть еще человек пять или шесть, разного возраста и пола,
которые как тени следуют за ней по пятам. Стоит ей однажды впиться в
человека зубами, и он уже от нее не уйдет. Это ведьмовство, мой милый,
другого об®яснения нет.
Так что мы не должны винить Себастьяна, если временами он бывает
немножко придурковат, ну, да ведь вы его и не вините, правда, Чарльз? При
таком мрачном антураже что же ему еще оставалось, как не простота и обаяние?
Тем более что на чердаке у него не очень-то богато. Этого мы не станем
отрицать, как бы мы его ни любили, верно?
Признайтесь откровенно, слышали ли вы хоть раз, чтобы Себастьян сказал
что-нибудь, что остается в памяти хотя бы на пять минут? Знаете, его речь
чем-то напоминает мне эту довольно отвратительную картину под названием
"Мыльные пузыри". Разговор, как я его понимаю, подобен жонглированию.
Взлетают шары, мячики, тарелки -- вверх и вниз, туда и назад, колесом,
кувырком,-- обыкновенные, весомые вещи, которые искрятся в огнях рампы и
падают с громким стуком, если их не подхватить. Но когда разговаривает наш
дорогой Себастьян, кажется, будто это маленькие мыльные пузыри отрываются от
старой глиняной трубки, летят куда попало, переливаясь радугой, и через
секунду -- пшик! -- исчезают, и не остается ничего, ровным счетом ничего.
Потом Антони говорил о жизненном опыте, который полезен для художника,
о понимании, критике и поддержке, которых он вправе ждать от друзей, о
риске, на который он может идти ради богатства эмоций, и еще о чем-то в
таком же духе, но я, охваченный внезапной сонливостью, перестал
прислушиваться к его рассуждениям. Наконец мы поехали домой, и на
Магда-линином мосту он снова вернулся напоследок к лейтмотиву нашего ужина:
-- Ну-с, мой милый, я нисколько не сомневаюсь, что завтра, едва открыв
глаза, вы побежите к Себастьяну и перескажете ему все, что я о нем говорил.
В связи с чем я хочу сказать вам две вещи: это нисколько не повлияет на его
отношение ко мне, а во-вторых, мой милый,-- помяните мои слова, хотя я и так
уже заговорил вас до обморока,-- он сразу же переведет разговор на этого
своего забавного игрушечного медведя. Покойной ночи. Желаю вам спать
праведным сном.
Но я спал плохо. Сонный, я сразу бухнулся в постель, однако уже через
час проснулся и больше не мог уснуть -- меня мучила жажда и непонятное
волнение попеременно окатывало меня то холодом, то жаром. Я много выпил за
ужином, но ни александровский коктейль, ни шартрез, ни "Шалость Мавродафны",
ни даже то, что я просидел весь вечер в неподвижности и почти полном
безмолвии, вместо того чтобы, как обычно, "спускать пары" в ребяческих
развлечениях, не могли бы послужить причиной глубокой тоски, охватившей меня
в ту мучительную ночь. Мне не снились кошмары, представляющие в зловещем
искажении образы минувшего вечера. Я лежал с широко открытыми глазами и
совершенно ясной головой. И только беззвучно повторял про себя слова Антони
с его интонацией, с его паузами и распевом, видя перед собой в темноте его
бледное, освещенное свечами лицо, как оно маячило против меня за ресторанным
столиком. Один раз в эти ночные часы я встал и принес рисунки, хранившиеся у
меня в гостиной, и долго сидел с ними у раскрытого окна. В университетском
дворике было темно и тихо-тихо, только часы на башнях, пробуждаясь,
вызванивали четверти над крутоверхими крышами колледжей. Я пил содовую воду,
курил и томился, пока не стало светать и поднявшийся предутренний ветерок не
загнал меня обратно в постель.
Когда я проснулся, в открытых дверях стоял Лант.
-- Я дал вам отоспаться,-- сказал он.-- Я так решил, что вы не пойдете
к общему причастию.
-- И правильно решили.
-- Первокурсники пошли чуть ли не все, и со второго и третьего курса
тоже кое-кто пошел. И все из-за нового священника. Раньше ни о каком общем
причастии не слыхали -- просто святое причастие для желающих и службы --
обедня и вечерня.
Было последнее воскресенье в семестре, последнее воскресенье в году.
Проходя в ванную, я видел, как университетский двор заполняют выходящие из
церкви студенты в мантиях и белых стихарях церковного хора. Когда я
возвращался, они стояли группками, курили; среди прочих был и кузен Джаспер,
прикативший из своей квартиры на велосипеде, чтобы не остаться в стороне.
Я шел по безлюдной Брод-стрит в маленькую чайную напротив Баллиоля, где
обычно завтракал по воскресеньям. На всех колокольнях звонили, воздух был
полон гуденьем колоколов, и солнце, перекидывая на открытых местах длинные
узкие тени, легко развеяло страхи минувшей ночи. В чайной было тихо, как в
библиотеке; несколько студентов-одиночек из Баллиоля и, Святой Троицы -- они
были прямо в комнатных туфлях -- подняли головы, когда я входил, но тут же
снова зарылись в воскресные газеты. Я с®ел неизменную яичницу и порцию джема
с жадностью, которая в юные годы неизменно следует за бессонной ночью. Потом
закурил сигарету и сидел, глядя; как студенты из Святой Троицы и Баллиола
один за другим расплачивались и уходили, шаркая туфлями, через улицу к себе
в колледж. Когда я вышел из чайной, было без малого одиннадцать, перезвон
над городом вдруг смолк, и вместо него зазвучал стройный благовест,
оповещающий жителей о начале службы.
На улицах не осталось никого, кроме идущих на молитву -- студенты,
преподаватели, жены, торговцы шли тем особым, чисто английским шагом, каким
ходят только в церковь, с одинаковым успехом избегая торопливости и праздной
медлительности; шли, неся в руках переплетенные в черную кожу или обернутые
в белый пергамент молитвенники десятка враждующих между собою сект: шли к
святому Барнабасу и к святой Колумбе, к святому Алоизию и к святой Марии, в
Пьюзи-хаус, в Блэкфрайерс и бог знает куда еще-- к памятникам
реставрированной норманнской архитектуры и возрожденной готики, к строениям
в ложновенецианском и псевдоафинском стиле, шли в этот летний солнечный
день, каждый в храм своего племени. Только четыре гордых язычника открыто
провозглашали свою независимость: четыре индуса вышли из ворот Баллиоля в
свежих фланелевых брюках, выутюженных спортивных куртках и в белоснежных
тюрбанах, неся в пухлых коричневых руках разноцветные подушки, корзинки для
пикника и "Неприятные пьесы" Бернарда Шоу, и зашагали по направлению к реке.
На Корнмаркет-стрит на ступенях "Кларендон-отеля" я увидел группу
туристов, с помощью дорожной карты втолковывавших что-то своему шоферу, а
напротив, из-под старинной арки "Золотого креста", выходило, несколько моих
знакомых студентов, которые завтракали там и задержались, чтобы выкурить по
трубке на увитом плющом дворике. Вприпрыжку, забыв о строе, промчался на
молитву отряд бойскаутов с пестрыми ленточками и значками на груди, а на
Карфаксе мне навстречу попалась направляющаяся к проповеди в городскую
церковь процессия членов муниципалитета с мэром во главе -- все в алых
мантиях, с золотыми цепями, предшествуемые жезлоносцами и провожаемые
невозмутимыми взорами. На Сент-Олдейтс-стрит мимо меня прополз крокодил
попарно семенящих мальчиков-певчих в крахмальных воротниках и забавных
круглых шапочках, они шли в кафедральный собор у Томгейт. Так, через целый
мир благочестия, шел я к Себастьяну. Его не оказалось дома. Я прочитал
письма, которыми был завален его письменный стол, но они ничего мне не
говорили, пересмотрел пригласительные карточки на каминной полке -- там не
было ни одной новой. Тогда я сел и читал "Лисьи чары" до тех пор, пока он не
пришел.
-- Я был на мессе в Старом Дворце,-- сказал он.-- Я не ходил целый
семестр, и на прошлой неделе монсеньер Белл два раза приглашал меня на обед,
а это уж я знаю, что значит. Ему писала мама. Вот я и пошел, сел в передний
ряд, на самом виду у него, и положительно орал "Богородица, дево, радуйся",
когда кончилась служба; так что теперь с этим покончено. Ну, как вы
поужинали с Антуаном? О чем разговаривали?
-- Разговаривал главным образом он. Скажите мне, вы были с ним знакомы
в Итоне?
-- Его исключили через полгода после моего поступления. Я помню его. Он
всегда был заметной фигурой.
-- Он ходил с вами к мессе?
-- Не помню, по-моему, нет. А что?
-- А с вашей семьей он знаком?
-- Чарльз, какой вы нынче странный, право. Нет. Насколько мне известно,
не знаком.
-- И с вашей матерью в Венеции не встречался?
-- По-моему, она что-то такое рассказывала. Только не помню что.
Кажется, она гостила у наших итальянских родственников Фольере, а Антони со
своей мамашей приехал и остановился в гостинице, и был какой-то вечер у
Фольере, куда их не пригласили. Мама мне что-то об этом рассказывала, когда
я сказал, что знаком с ним. Не знаю, зачем ему непременно хотелось быть на
вечере у Фольере, княгиня так гордится тем, что в ее жилах течет английская
кровь, она ни о чем другом говорить не может. Да против Антуана никто ничего
не имел, по крайней мере всерьез, как я понял. Затруднения были связаны с
его мамашей.
-- А кто такая герцогиня де Венсанн?
-- Поппи?
-- Стефани.
-- Об этом вам лучше расспросить Антуана. Он утверждает, что имел с ней
интрижку.
-- Правда имел?
-- Вероятно. В Каннах это, по-моему, обязательно для всех. Почему это
вас интересует?
-- Просто я хочу знать, много ли правды в том, что Антони говорил мне
вчера вечером.
-- Ни слова, я думаю. В этом его обаяние.
-- Вы, может быть, считаете, что это очень мило, а по-моему, это
настоящая чертовщина. Да вы знаете ли, что он весь вчерашний вечер пытался
настроить меня против вас и это ему почти удалось?
-- Вот как? Ну и глупо. Алоизиус бы этого никак не одобрил, верно я
говорю, старый чванливый медведь? И тут пришел Бой Мулкастер.
Глава третья
На долгие каникулы я приехал домой -- без определенных планов и
совершенно без денег. Для покрытия послеэкзаменационных расходов я продал
Коллинзу за десять фунтов Фрайевский экран, и из них у меня теперь
оставалось четыре; мой последний чек с перебором в несколько шиллингов
исчерпал мой счет в банке, и я получил предупреждение, что больше без
подписи отца выписывать счетов не должен. Новая сумма причиталась мне только
в октябре, так что перспективы мои были достаточно мрачны, и, обдумывая
положение, я испытывал нечто отдаленно напоминающее раскаяние в собственной
недавней расточительности.
Когда начинался семестр, все взносы за учение и содержание в
университете у меня были уплачены и больше ста фунтов оставалось на руках. И
все это ушло, да еще там, где можно было пользоваться кредитом, мною не было
выплачено ни пенса. Особых причин для этих трат не было, не было погони за
какими-то необыкновенными удовольствиями, которых иначе как за деньги не
добудешь; деньги транжирились просто так, ни на что. Себастьян часто смеялся
надо мною: "Вы швыряетесь деньгами, как букмекер",-- но все, что я тратил,
было потрачено на него или вместе с ним. Его собственные финансы были
постоянно в неопределенно-расстроенном состоянии. "Деньги проходят через
руки юристов,-- беспомощно жаловался он.-- И вероятно, они кое-что
присваивают. Во всяком случае, мне достается немного. Мама, разумеется,
всегда даст мне, сколько я ни попрошу".
-- Почему бы вам тогда не попросить ее увеличить ваше содержание?
-- Нет, она любит делать подарки. У нее такое доброе сердце,-- пояснил
Себастьян, добавляя еще один штрих к портрету, который складывался в моем
воображении.
И вот теперь Себастьян удалился в этот свой особый мир, куда меня не
приглашали, и я остался один во власти скуки и раскаяния.
Как несправедливо редко в зрелые годы вспоминаем мы добродетельные часы
нашей юности, ее дни видятся на расстоянии непрерывной чередой
легкомысленных солнечных беспутств. История молодой жизни не будет
правдивой, если в ней не найдут отражения тоска по детским понятиям о добре
и зле, угрызения совести и решимость исправиться, черные часы, которые, как
зеро на рулетке, выпадают с грубо предсказуемой регулярностью.
Так и я провел первый день в отчем доме, бродя по комнатам, выглядывая
из окон то в сад, то на улицу, в состоянии черного недовольства собой.
Отец, как мне было известно, находился дома, но вход к нему в
библиотеку был заповедан, и только перед самым ужином