Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
ет его
видеть. Не знаю, осуществимо ли это. Как вы считаете?
-- Я слышал, он в очень плохом состоянии.
-- Да, мы тоже слышали. Мы телеграфировали по последнему адресу,
который у нас был, но не получили ответа. Он, может быть, еще успел бы
повидать ее. Я сразу подумала о вас как о единственной надежде, когда
узнала, что вы в Англии. Вы поищете его? Это беззастенчивая просьба, но я
думаю, Себастьян бы тоже этого хотел, если бы узнал.
-- Я попытаюсь.
-- Нам больше некого просить. Рекс так занят.
-- Да, я слышал немало рассказов о его деятельности на газовом заводе.
-- О да,-- сказала Джулия с отзвуком прежней сухости в голосе,-- он
создал себе капитал на забастовке.
Потом мы несколько минут говорили о Брэттском отряде. Она рассказала,
что Брайдсхед отказался от какого-либо участия в общественном движении, так
как не убежден в его справедливости; Корделия в Лондоне, она сейчас спит,
потому что дежурила у матери всю ночь. Я рассказал, что занимаюсь
архитектурной живописью и мне очень нравится. Весь этот разговор был пустой;
мы уже все сказали друг другу в первые несколько минут; я остался к чаю, а
после чая тут же уехал.
Компания "Эйр Франс" простирала свои услуги до Касабланки; оттуда до
Феса я добирался на автобусе, выехав на заре и к вечеру прибыв в новый
город. Из гостиницы я позвонил британскому консулу и в тот вечер ужинал у
него, в его гостеприимном доме под стенами старого города.
-- Очень рад, что кто-то наконец приехал за молодым Флайтом,-- сказал
консул.-- Он все-таки был у нас бельмом на глазу. Неподходящее здесь место
для человека, существующего на иностранные переводы. Французы не в состоянии
его понять. Всякого, кто не занимается коммерцией, они считают шпионом. Да и
живет он совсем не как лорд. У нас здесь обстановка отнюдь не простая. Не
далее как в тридцати милях отсюда идет война, хоть и не скажешь, здесь сидя.
Только неделю назад у нас тут появились какие-то молодые идиоты на
велосипедах, желающие вступить добровольцами в армию Абдул Керима. И мавры,
надо сказать, публика сложная; они не признают вина, а ваш друг, как вам,
наверно, известно, пьет почти круглые сутки. Зачем ему понадобилось сюда
приезжать, не понимаю. Мало, что ли, места в Рабате или Танжере, где
специализируются на туристах? И знаете, он снял дом в старом городе. Я
сделал попытку его отговорить, но дом ему достался после одного француза из
департамента искусств. Он ничего дурного не делает, я не говорю, но
беспокойства от него много. При нем живет один ужасный человек -- немец из
Иностранного легиона. Темная во всех отношениях личность. Это добром не
кончится. Поймите, Флайт мне симпатичен. Я не часто с ним вижусь. Раньше он
приходил сюда принимать ванну, до того как поселился в том доме. И всегда
был обаятелен. Моя жена от души привязалась к нему. Какое-то занятие, вот
что ему нужно.
Я об®яснил цель своего приезда.
-- Вы, вероятно, застанете его сейчас дома. Видит бог, в старом городе
не очень-то есть куда ходить по вечерам. Если угодно, я дам вам в провожатые
швейцара.
И вот после ужина я в сопровождении консульского швейцара с фонарем
отправился в путь. Я никогда прежде не был в Марокко. Днем из окна автобуса,
катившего по ровному стратегическому шоссе мимо виноградников, военных
постов, новых белых сеттльментов, необ®ятных полей, где уже колосились
высокие хлеба, и рекламных щитов французских экспортных компаний --
"Дюбоннэ", "Мишлена", "Магазен дю Лувр",-- эта страна показалась мне очень
европеизированной и современной; теперь, под синими звездами, в обнесенном
стенами старом городе, где улицы были не улицы, а отлогие запыленные
лестницы и по обе стороны поднимались темные безглазые стены, смыкаясь и
снова раздаваясь над головой навстречу звездному свету; где между стертыми
булыжниками мостовых толстым слоем прилегла пыль и какие-то фигуры в белом
безмолвно проходили мимо, неслышно ступая мягкими подошвами восточных туфель
или твердыми босыми ступнями; где воздух пропах пряностями, воскурениями и
дымом очагов,-- теперь я понимал, что привлекло сюда Себастьяна и так долго
его здесь держит.
Швейцар консульства надменно шагал впереди меня, раскачивая фонарем и
звонко ударяя по камням своей длинной швейцарской булавой; кое-где в
раскрытых дверях мелькали безмолвные группы, сидящие вокруг жаровен в
золотистом свете ламп.
-- Очень грязные народы,-- презрительно бросал он мне через плечо.--
Необразованные. Французы их такими оставили. Не то что британские народы.
Мои народы,-- сказал он,-- всегда очень британские народы.
Ибо он был из суданской полиции и рассматривал этот древний центр своей
культуры, как новозеландец мог бы рассматривать сегодняшний Рим.
Наконец мы остановились у последней из длинного ряда усеянных медными
заклепками дверей, и швейцар постучал в нее своей булавой.
-- Британского милорда дом,-- пояснил он. За решетчатым оконцем
появился свет и смуглое лицо. Консульский швейцар произнес что-то не
допускающее возражений, засовы были отодвинуты, и мы вошли во внутренний
дворик с бассейном посередине, под густым виноградным сводом.
-- Я подожду тут,-- сказал швейцар.-- А вы идите за этим туземцем.
Я вошел, спустился на одну ступеньку и оказался в комнате, где были
патефон, горящая керосинка и молодой человек между ними. Потом, когда я
огляделся, там обнаружились и другие, более приятные предметы -- коврики на
полу, вышитые шелковые сюзане на стенах, резные раскрашенные потолочные
балки, тяжелая, изрешеченная отверстиями лампа на цепях, бросавшая по
комнате мягкие прихотливые тени. Но в первое мгновение только эти три
об®екта -- патефон своим шумом (он играл французскую джазовую музыку),
керосинка своей вонью и молодой человек своим волчьим видом -- задержали мое
внимание. Молодой человек, развалясь, сидел в плетеном кресле, выставив
вперед и положив на какой-то ящик забинтованную ногу, он был одет в костюм
из дешевого центрально-европейского твида и открытую теннисную рубашку; на
здоровой ноге у него был коричневый парусиновый туфель. Рядом с его креслом
стоял медный поднос на деревянных козелках, а на нем две пивные бутылки,
грязная тарелка и блюдце, полное окурков; стакан пива он держал в руке, а на
нижней губе у него приклеилась сигарета, не падавшая, даже когда он
разговаривал. Его длинные светлые волосы были гладко, без пробора, зачесаны
назад, а лицо бороздили складки, неестественно глубокие при его очевидной
молодости; у него не хватало переднего зуба, из-за этого шипящие получались
у него шепеляво, а иногда и с присвистом, отчего он сам всякий раз смущенно
хмыкал; остальные зубы были желтые от табака и редкие.
Это явно была "темная во всех отношениях личность" из описаний консула,
"кинолакей" Антони Бланша.
-- Я разыскиваю Себастьяна Флайта. Это ведь его дом, если не ошибаюсь?
Я говорил во весь голос, чтобы перекричать музыку, но он ответил
негромко, с определенной свободой во владении английским языком, которая
свидетельствовала о том, что этот язык стал для него привычным.
-- Да. Но его шейчаш нет. Никого нет, кроме меня.
-- Я приехал из Англии, чтобы повидать его по важному делу. Вы не
можете мне сказать, где его найти?
Пластинка кончилась. Немец перевернул ее, завел патефон и опять пустил
пластинку и только потом ответил на мой вопрос.
-- Шебаштьян болен. Братья увежли его в лажарет. Может быть, они вас к
нему пуштят. А может быть, нет. Я шам должен буду на днях туда попашть, на
перевяжку. Могу тогда у них ужнать. Может быть, когда ему штанет лучше, они
вам ражрешат к нему пройти.
В комнате был еще один стул, я придвинул его и сел. Видя, что я не
ухожу, немец предложил мне пива.
-- Вы не брат Шебаштьяна? -- спросил он.-- Может быть, кужен, нет?
Может быть, вы женаты на его шештре?
-- Всего только друг. Университетский товарищ.
-- Я тоже имел универшитетшкого товарища. Мы ижучали ишторию. Мой
товарищ был умнее меня, такой маленький, хилый -- я, когда бывал шердит,
подымал его прямо жа бока и тряш,-- но он был ошшень, ошшень умный. Один
день он вдруг шкажал: "Какого черта? В Германии вше равно нет работы.
Германия выброшена на швалку",-- и мы проштились с нашими профешорами, и они
тоже шкажали: "Да-да, Германия выброшена на швалку, штудентам тут нечего
делать". И мы ушли. Мы шли, шли, шли и наконец пришли шюда. Мы шкажали: "В
Германии теперь нет армии, но мы должны шра-жаться". И поступили в легион.
Мой товарищ, он прошлый год умер от дижентерии во время Атласской кампании.
И тогда я шкажал: "Какого черта?" -- и штрелял шебе ногу. Теперь она вшя в
гное, хотя прошел уже целый год.
-- Да,-- прервал его я.-- Это очень занимательно. Но меня сейчас
интересует главным образом Себастьян. Вы не могли бы рассказать мне о нем?
-- Отличный парень, Шебаштьян. Мне подходит. Танжер -- вонючая дыра. А
он привеж меня шюда -- хороший дом, хорошая еда, хороший шлуга. Здесь мне
подходит, я шчитаю. Годится вполне.
-- Его мать очень больна,-- сказал я.-- Я приехал сообщить ему об этом.
-- Богатая?
-- Да.
-- Пошему бы ей не дать ему больше денег? Может быть, мы бы тогда
пошелилишь в Кашабланке, в хорошей квартире. Вы ее знаете хорошо? Можете
шкажать, чтобы она давала больше денег?
-- Что с ним?
-- Не жнаю. Я шчитаю, может быть, пьет шлишком много. Братья пришмотрят
за ним. Ему там подходит вполне. Братья хорошие парни. И ошень дешево.
Он хлопнул в ладоши и распорядился принести еще пива.
-- Видите? Хороший шлуга, ешть кому ходить жа мной. Годится вполне.
Добившись от него названия лазарета, я поспешил с ним проститься.
-- Передайте Шебаштьяну, что я еще тут и у меня вше в порядке. Я
шчитаю, он, может быть, бешпокоится обо мне.
Лазарет, куда я отправился на следующее утро, представлял собою
скопление домиков на полпути между старым и новым городом. Его содержали
францисканцы. Я пробрался сквозь толпу больных мавров и вошел в кабинет
доктора. Он был мирянин--обыкновенный гладко выбритый человек в белом
накрахмаленном халате. Говорили мы по-французски. Он сказал, что Себастьян
вне опасности, но ехать в настоящее время никуда не может. У него был грипп
с небольшим поражением одного легкого, и он очень слаб, низкая
сопротивляемость -- ну, да чего же тут можно ждать? Он ведь алкоголик.
Доктор говорил бесстрастно, почти грубо, с удовольствием, которое люди науки
подчас испытывают от того, что могут ограничиться лишь голыми фактами и
свести свой предмет к полнейшей стерильности. Рассказ босого бородатого
брата, которому доктор меня препоручил, человека, лишенного научных
претензий, исполнявшего в палате грязную работу, звучал иначе:
-- Он так терпелив. Не подумаешь даже, что он молод. Лежит и молчит и
никогда не пожалуется, а жаловаться у нас есть на что. Тут нет удобств.
Правительство отдает нам только то, что может уделить от солдат. И он так
добр. Тут приходит один бедный немец с незаживающей ногой и вторичным
сифилисом. Лорд Флайт подобрал его умирающего с голоду в Танжере, взял к
себе и дал ему кров. Настоящий добрый самаритянин.
"Бедный простак,-- подумал я,-- бедный олух царя небесного. Да простит
мне бог!"
Себастьян находился во флигеле для европейцев, где между койками были
невысокие перегородки, создававшие какое-то уединение. Он лежал, сложив руки
поверх стеганого одеяла и глядя в стену, на которой висела одинокая
олеография религиозного содержания.
-- Ваш знакомый,-- сказал брат. Он медленно повернул голову.
-- Я думал, это Курт. А вы что здесь делаете, Чарльз? Он был худ, как
никогда: вино, от которого другие жиреют и краснеют лицом, иссушило
Себастьяна. Брат ушел, и я селу его постели. Мы поговорили о его болезни.
-- Я был дня два в забытьи,-- сказал он.-- Мне все мерещилось, что я
снова в Оксфорде. Вы заходили ко мне домой? Понравился ли вам дом? Курт там
еще? Я не спрашиваю, понравился ли вам Курт, он никому не нравится. Забавно.
А ведь я бы без него не мог.
Потом я рассказал ему о матери. Некоторое время он молчал, разглядывая
олеографию "Семь скорбей". Потом вздохнул:
-- Бедная мама. Вот уж воистину femme fatale1, верно? Убивала с одного
прикосновения.
1 Роковая женщина (франц ),
Я телеграфировал Джулии, что Себастьян приехать не в состоянии, и
прожил в Фесе неделю, навещая его в лазарете каждый день, покуда он не окреп
настолько, что мог передвигаться. Первый признак его возвращающегося
здоровья состоял в том, что он попросил коньяка. На третий день у него уже
была бутылка, и он прятал ее у себя под одеялом.
Доктор сказал:
-- Ваш друг снова пьет. Это здесь запрещено. Я ничего не могу сделать.
Здесь не исправительный дом. У нас нет надзирателей в палатах. Я здесь для
того, чтобы лечить людей, а не бороться с их же собственными вредными
привычками или обучать их владеть собой. Коньяк не причинит ему теперь
вреда. Он просто ослабит его к следующему разу, когда он заболеет, и в один
прекрасный день -- ф-фу! -- его унесет какое-нибудь совсем легкое
недомогание. Здесь не больница для лечения алкоголиков. Я вынужден буду
выписать его в конце недели.
Брат милосердия сказал другое.
-- Ваш друг сегодня чувствует себя гораздо лучше. Он совсем
преобразился.
"Бедный простак,-- подумал я.-- Бедный олух царя небесного",-- но он
добавил:
-- А знаете почему? У него бутылка коньяка в постели. Это я у него уже
вторую нахожу. Только я одну унесу, у него заводится другая. Такой
непослушный. Слуги-арабы ему достают. Но сердце радуется видеть его снова
веселым, он столько дней лежал в печали.
В последний вечер я спросил:
-- Себастьян, теперь, когда ваша мать умерла (ибо мы получили в то утро
печальное известие), вы не думаете вернуться в Англию?
-- Да, это было бы в некоторых отношениях совсем неплохо,-- отвечал
он.-- Но вы думаете, Курту там понравится?
-- Бога ради,-- сказал я,-- вы что, собираетесь всю жизнь провести с
Куртом?
-- Не знаю. Мне кажется, он ничего не имеет против. Ему подходит, я
шчитаю, может быть,--сказал Себастьян, подражая немцу, а потом добавил то,
что могло бы дать мне ключ, обрати я на его слова больше внимания; я же
тогда только услышал и запомнил, но не придал им значения.-- Знаете,
Чарльз,-- сказал он мне,-- это приятная перемена, когда всю жизнь кто-то
смотрит за тобой и вдруг появляется человек за кем тебе самому нужно
смотреть. Только, разумеется, это должен быть совсем уж пропащий человек,
если он нуждается в моем присмотре.
Перед от®ездом я имел возможность несколько упорядочить его денежные
дела. Все это время он существовал, залезая в долги и потом испрашивая
телеграфно у лондонских поверенных какие-то случайные суммы. Я повидал
управляющего местным отделением банка и условился, что он будет получать
поступающее Себастьяну из Лондона месячное содержание и выплачивать ему
еженедельно определенную сумму на карманные расходы, оставляя какой-то
резерв на непредвиденные случаи. Эти резервные деньги могли быть вручены
только лично Себастьяну и только когда управляющий банком удостоверится, что
им назначено разумное применение. Себастьян с готовностью на это согласился.
-- Иначе, когда я напьюсь, Курт даст мне подписать чек на всю сумму и
удерет и непременно попадет в беду,-- сказал Себастьян.
Я проводил его из лазарета домой. Сидя в своем плетеном кресле, он
казался слабее и беспомощнее, чем на больничной койке. Они сидели друг
против друга, два больных человека и патефон посредине.
-- Давно пора было вернуться,-- сказал Курт.-- Ты мне нужен.
-- Неужели, Курт?
-- Я шчитаю, да. Не так-то приятно шидеть тут больному в одиночку. Этот
бой очень ленив, то и дело куда-то пропадает, когда он мне нужен. Один раж
вообще ночевать не пришел, и некому было подать мне утром кофе. Не так-то
приятно, когда у тебя вшя нога в гное. Иногда я даже шплю плохо. В другой
раз вожьму вот и удеру куда-нибудь, где жа мною будут лучше шмотреть.-- Он
хлопнул в ладоши, но слуга не появился.-- Вот видишь? -- сказал он.
-- Что тебе надо?
-- Шигареты. У меня в рюкзаке под кроватью. Себастьян стал с трудом
подниматься с кресла.
-- Я достану,-- сказал я.-- Которая его кровать?
-- Нет, это моя обязанность,-- ответил Себастьян.
-- Да,--сказал Курт,--я шчитаю, это Шебаштьяна обяжанность.
Так я оставил его вместе с его другом в маленьком домике за глинобитной
стеной в дальнем конце извилистого переулка. Больше я для Себастьяна ничего
не мог сделать.
Я предполагал вернуться прямо в Париж, но теперь устройство денежных
дел Себастьяна потребовало, чтобы я поехали в Лондон и повидался с
Брайдсхедом. Я решил ехать морем, сел в Танжере на пароход и в начале июня
был дома.
-- Полагаете ли вы, что отношения моего брата с этим немцем носят
порочный характер? -- спросил меня Брайдсхед.
-- Ни в коем случае. Просто двое бездомных под одной крышей.
-- Вы говорите, он преступник?
-- Я сказал "преступный тип". Содержался в военной тюрьме и с позором
уволен с военной службы.
-- И, по мнению доктора, Себастьян убивает себя тем, что пьет?
-- Ослабляет свой организм. У него нет ни белой горячки, ни цирроза.
-- И он в здравом уме?
-- Безусловно. Он нашел себе товарища, с которым ему нравится жить, ему
приятно о нем заботиться. И место жительства нашел по своему вкусу.
-- В таком случае, он должен получать причитающиеся ему деньги, как вы
предлагаете. У меня это не вызывает сомнений.
В каком-то смысле с Брайдсхедом было очень просто разговаривать. Ему
всегда все было до безумия ясно, и решения его принимались быстро и легко.
-- Вам не интересно было бы написать этот дом? -- вдруг спросил он.--
Один вид с фасада, другой -- со стороны парка, потом еще вид главной
лестницы и интерьер парадной гостиной? Четыре небольшие картины маслом. Наш
отец хочет иметь их в Брайдсхеде на память об этом доме. Я не знаю ни одного
живописца. А Джулия сказала, что вы специализируетесь на архитектурной
живописи.
-- Да,-- сказал я.-- Мне это было бы, конечно, очень интересно.
-- Вы ведь знаете, его сносят? Наш отец продает его. Здесь собираются
построить доходный дом. Название они намерены сохранить -- как выяснилось,
мы не вправе помешать этому.
-- Как грустно.
-- Разумеется, я тоже очень сожалею. Вы находите его ценным
архитектурным произведением?
-- Это один из красивейших особняков, какие я видел. Это несомненно.
-- А я этого не чувствую. Мне он всегда представлялся довольно
безобразным. Возможно, ваши картины покажут мне его с другой стороны.
Это был мой первый заказ; я должен был работать наперегонки со
временем, так как подрядчики дожидались только подписания последних бумаг,
чтобы приступить к сносу. Несмотря на это -- или, быть может, именно
поэтому, ибо мой главный порок в том, что я слишком долго не могу поставить
точку и оторваться от уже законченного полотна,-- эти четыре картины
принадлежат к числу моих самых любимых, и их успех как у публики, так и у
меня самого положил