Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
ра, хрусталя и стекла. На фарфоровых, деревянных, стеклянных и
серебряных столах с деревянными штативами причудливо располагались
держатели, пробирки, конические колбы, аллонжи, реторты, баллоны, агатовые
ступки, фарфоровые тигли с королевского завода в Севре, кристаллизаторы,
заказанные по рисункам Лавуазье венецианскому стеклянному заводу на
острове Мурано, градуированные пипетки, мензуры, бюретки, кюветы - весь
этот фантастический стеклянный мир, по воле ученого наступающий на скупую
природу, ломающий ее скрытность, горел и искрился на солнце парижского
вечера, переливаясь цветными огнями, радужной игрой солнечного луча,
такого простого и белого, с радостью распадающегося на тысячу цветных
переливов в лаборатории Антуана Лавуазье словно для того, чтобы наверху,
там, где царствует мадам Польз, снова превратиться в строгий, белый и
бесцветный, даже как будто ставший скупым, солнечный свет. За пределами
этой стеклянной лаборатории шли лаборатории Лапласа, Монье, Сегена,
Маккера, добровольных ассистентов и товарищей по работе академика
Лавуазье. Там были комнаты с цветными стеклами, а за ними три большие
кабинета, из которых последний был совершенно лишен доступа солнечного
света. В нем Антуан Лавуазье провел в абсолютной темноте, никуда не
выходя, сто один день, для того чтобы сделать Свои, как он говорил,
"дневные" человеческие глаза способными воспринимать едва заметные,
тончайшие напряжения простого светового луча. Это добровольное заключение
в темницу, когда простое питание ученого также происходило в темноте,
принесло ожидаемые результаты, - зрение академика стало чрезвычайно
чутким, но он сильно подорвал свое здоровье. В первые дни, превратив свои
глаза в тончайший инструмент оптического контроля, он при резких поворотах
света испытывал мгновенные состояния, близкие к потере сознания. Усилием
воли он заставлял себя вернуться к действительности из того полусонного
состояния, в которое бросала его чрезвычайная раздражительность зрительных
нервов.
В этот день приступ повторился и, несмотря ни на какие усилия воли,
ученому не удалось закончить опыта. Приложив ладони к вискам, он откинулся
на спинку жесткого деревянного стула. В этот момент в лабораторию вошел
старик в ливрее с дворянскими гербами. Мадам Лавуазье любила знаки
покупного дворянства. Сам ученый относился к этому подарку тестя более чем
равнодушно. Четыре тысячи дворянских титулов с соответствующими
должностями так называемого "дворянства мантии" были королевским товаром и
продавались за очень высокую цену разбогатевшим представителям третьего
сословия. Отец госпожи Лавуазье сделал свадебный подарок своему зятю.
Лавуазье в ту минуту, когда старик появился в лаборатории, даже не
заметил его новой ливреи, поймав себя на чувстве радости по поводу
возможности прекратить неудавшийся опыт и уйти. Мадам Польз-Лавуазье
приглашала мужа обедать.
- Мадам недовольна, - сказал старик, - прислуга Лефоше опять повесила
белье через весь двор Арсенала. Мадам приказала снять. Во дворе был крик.
Лавуазье не слушал. В зале его встретил в дверях маленький человек в
светло-синем костюме, черных чулках и черных туфлях. Маленький, белый,
чрезвычайно прихотливый парик с какими-то вольными волнистыми прядями на
висках обрамлял спокойное и ясное лицо с голубыми глазами, производившими
впечатление большой наблюдательности, но это выражение глаз было лишь
признаком полной близорукости. Грустное выражение не сбежало с этого лица
даже тогда, когда оно улыбнулось в ответ на приветствие Лавуазье.
- Как я рад, господин Сильвестр де Саси, что снова вижу вас. Когда
приезжали англичане, мне хотелось показать вам их; я с удивлением узнал,
что вы уехали неизвестно куда.
- Я живу extra muros [за стенами]. Слишком много волнений в стенах
Парижа. Мысль работает плохо, когда тебе ежечасно напоминают, что ты
ничтожная единица в скопище граждан. Я не лучше и не хуже других людей, но
я смотрю на себя как на инструмент науки, а науку нужно беречь. Мне и моей
семье хуже живется в деревне, но там тихо.
- По-прежнему шестнадцать часов напряженной работы над арабами,
персами, друзами, над рукописями и книгами Востока?
- Да, по-прежнему, - ответил Саси, - Я поселил у себя еврея, он научил
меня своему старому языку; его огромные знания дали мне возможность
разобрать самарийские тексты, я теперь знаю их не хуже Кенникота и Росси.
Мы разобрали гениальные рукописи Юлия Цезаря, Скалигера, и должен сказать,
что за три века, прошедших со дня его смерти, не так уж много двинулась
наука вперед. Этот чудак, этот гений и двоеженец, всю жизнь просидевший в
маленькой голландской комнате, закутанный в меховую одежду, окруженный
помощью и заботами двух своих странных подруг, умел видеть далеко впереди
себя. Я мало что могу прибавить к его выводам относительно языков Леванта.
Госпожа Лавуазье, пользуясь минутной остановкой разговора, спросила,
разводит ли господин Сильвестр де Саси по-прежнему тюльпаны и как поживают
его птицы. Переходя из зала в столовую по приглашению хозяйки, Саси
говорил:
- Благодарю вас, сударыня, вместо тюльпанов я развожу огород, так как
жить довольно трудно: крестьяне предпочитают везти овощи на парижские
рынки: что касается птиц, то мой самый большой говорун, скворец, не
выдержал переезда. Моя младшая сестра схоронила его в саду под деревом, но
мне удалось выучить двум-трем фразам моего чижа.
Лавуазье поднял брови с выражением удивления. Саси также улыбнулся.
Мадам Лавуазье снисходительно молчала, находя, что заниматься птицами
серьезному ученому совершенно невозможно.
- Да, да, - сказал Саси, - язык - такой тонкий механизм и такое сложное
превращение мысли в звук, что изучать его нужно всячески, а самое строение
речи, воспроизводимое животными, открывает неожиданные тайны в природе
звука.
Слуга доложил о приходе господина Бриссо. Лавуазье сделал несколько
шагов навстречу. Бриссо поздоровался как-то растерянно и, занимая место за
столом, заговорил сразу:
- Дурная встреча, дурная встреча, - сейчас встретил этого юриста
Максимилиана Робеспьера.
- Почему это дурная встреча? - спросил Лавуазье.
- Вы не знаете этого человека, - ответил Бриссо. - Не нынче-завтра это
будет самый опасный фанатик политики.
- Не думаю, - сказал Лавуазье, - прямо не думаю. Когда он кончал
колледж, король был у них на торжествах. Робеспьер читал ему латинские
стихи, сочиненные специально для этого случая. Стихи плохие, но короля он
любит.
- Робеспьер никого не любит, господин Лавуазье, - ответил Бриссо. -
Робеспьер любит кричать о своей бедности. Он нарочно переселился к Морису
Дюпле только для того, чтобы друзья говорили о том, как бедный подмастерье
приютил революционного депутата третьего сословия. Но ведь этот Дюпле
ютился в бедной квартирке, чтобы скрыть свой огромный барыш. У Дюпле два
дома в Париже, Дюпле - королевский мебельщик, Дюпле с Робеспьером -
выгодный союз!
- Однако вы взволнованы! Что же вам сказал Робеспьер?
Бриссо улыбнулся.
- А ведь действительно, может быть, ничего. Может, действительно я
напрасно себя волную. Я вышел от мадам Леклапэр в тот момент, когда
полиция пришла произвести обыск в ее книжной лавке. Я только что купил
новую английскую карту Антилий, узнав о ламетовских плантациях на Гаити. Я
шел по улице, и перед самым Арсеналом был окликнут господином Робеспьером.
Он насмешливо посмотрел на меня и сказал: "Бриссо, ты падаешь в яму и
проломишь себе череп, так как, роясь глазами в карте великой вселенной, ты
загораживаешь себе дорогу по нашему маленькому революционному Парижу".
У Лавуазье задергались веки, он силился понять эту фразу, в которой был
колоссальный, зловещий смысл и жуткая едкость. В это время лакей осторожно
обносил с левой стороны блюдо и предложил своему хозяину крыло куропатки.
- Я, кажется, говорю неуместные вещи. Я перебил ваш разговор, господа,
- вспыхнув, заметил Бриссо.
- Маркиз Ларошфуко! - громко произнес лакей.
- Какой разговор? - сказал, входя, тот, кого назвали маркизом, и,
скользя по вощеному полу, новый посетитель плавно подошел к руке госпожи
Лавуазье.
Поднося пястья почти около браслета к тонким губам Ларошфуко, мадам
Лавуазье ответила:
- Наш славный ориенталист, брат графа де Саси, рассказывал, как он
обучал чижа произносить итальянские фразы.
Ларошфуко поклонился в сторону Саси, занял предложенное хозяйкой место
и сказал:
- Мадам должна извинить меня. Нынче ночью моим лошадям подрезали
сухожилья. Тетка со мной в ссоре. Я не мог ехать в ее карете. Я поэтому
опоздал, сударыня. Что касается обучения птиц, то самое лучшее обучить
попугая говорить: "Да здравствует король!" Попугая немедленно сделают
нотаблем!
- Может, его лучше выучить словам присяги Учредительному собранию? -
спросил Лавуазье.
Бриссо нахмурился.
- Я отказался от присяги, - сказал Саси, - и не чувствую себя вправе
обучать политике кого бы то ни было, даже птиц.
- Я присягнул Конституции, - сказал Лавуазье, - я считаю революцию
великим делом.
- Я тоже, - сказал Саси. - Но у нас с ней разные дороги. Я не
интересуюсь делами Манежа и манежными делами, как говорят парижане,
называя сплетни.
Бриссо вспыхнул: словечко это стало нарицательным; парижане-аристократы
"манежами" называли систему политических интриг и грязных происков,
ходивших вокруг Конституанты.
- Ведь вы прошли на выборах от второго сословия? - спросил Бриссо,
обращаясь к Лавуазье.
Лавуазье подумал и ответил не сразу:
- Да. Но я люблю свободу и стремлюсь принести пользу революции.
- Я люблю свободу науки, - задумчиво говорил Саси, - но, как сказал
Овидий в "Посланиях с Понта":
Carmina secessum scribentis et otia quaerunt:
Me mare, me venti, me fera jactat hiems.
Carminibus metus omnibus abest: ego perditus ensem
Haesurum jugulo jam puto jamque meo.
Haes qubque, quod facio, judex mirabitur aequus.
Scriptaque cum venia qualiacumque leget.
Da rnihi Maeoniden, et tot circumspice casus.
Ingenium tantis excidet omne malis.
[Творческий дух требует уединенной тишины и свободного времени для
писателей, а я жертва моря, ветров и суровой зимы. Поэзии чужд всякий
страх, но я, "потерянный", каждое мгновенье жду меча, пронзающего мне
горло. Окружи Гомера безумием всех этих случайностей, и среди бед угаснет
его воображение.]
Все замолчали.
Хозяйка пристально смотрела в окно. Из экипажа, въехавшего во двор
Арсенала, вышел человек в зеленой шубе с желтым мехом и темно-зеленой
треуголке. То был Оже. Едва он скрылся в подъезде и тронулась карета, как
во двор въехала красивая легкая вискетка, из которой почти на ходу
буквально выпрыгнул и пошел юношеской походкой знакомый, почтенный гость
Парижа: господин Юнг.
В столовую он вошел вместе с Оже, предупреждая возглас лакея: "Сэр
Артур Юнг с господином Винсентом Оже".
Мулат был одет с чрезвычайной тщательностью. Англичанин - в
серебристо-сером костюме, изысканно, просто, важно. Бриссо и Оже
поздоровались, как старые друзья. Юнг занял место рядом с Лавуазье.
Разговор раздробился. Саси, перегнувшись через стол, воспользовался
молчанием английского гостя и сказал тихо:
- Мне нужны ваши советы и ваши познания.
Лавуазье кивнул головой и сказал:
- За английским чаем будет легче говорить о делах.
При словах "английский чай" Юнг тонко и высокомерно улыбнулся, словно
отвечая своей старой мысли о том, что "английские моды в Париже смешны так
же, как всякое провинциальное подражание столице".
Закончив лабораторные работы, постепенно занимали места за столом
ученики, ассистенты и друзья Лавуазье.
Скинув протравленные химикалиями камзолы и переодевшись в свои обычные
одежды, один за другим входили: Гассенфрад, Гитон де Мерво, Фуркруа, друг
и школьный товарищ Робеспьера, Сеген, лучший ученик Лавуазье. Революция
сказывалась в том, что, вопреки строгости мадам Лавуазье, стало возможным
опаздывать к обеду и нарушать чинный, строгий этикет, заведенный ею в
доме.
Слышался голос Бриссо:
- Революция есть свобода для всех. Декларация возглашает всеобщее
равенство. Долой "дворянство кожи".
Ларошфуко доказывал правильность своих опытов над серой. Фуркруа
доказывал, что аристократ не может быть химиком. Юнг улыбался и, плохо
говоря по-французски, ограничивался незначительным участием в разговоре.
Сильвестр де Саси объяснял выражение "гемт эль мельхаа", приведенное
Винсентом Оже и непонятное французам. Он рассказывал с красивой,
увлекательной обстоятельностью ученого об африканском племени "бенилайль",
в котором англичане, французы и турки наперебой покупают молодых девушек
за плитки каменной соли, привозимой с Атласа. "Гемт эль мельхаа" -
название живого товара, буквально значит - "цена куска соли".
Бриссо обратился к Оже:
- Быть может, вы здесь, на свободе, объясните мне, что значит
постоянное слово, которое у вас звучит как лозунг, как условный знак, как
то, чем приглашает или дает разрешение ваш Туссен?
Бледное лицо Оже покрылось синеватыми тенями, он ничего не ответил. Но
неумолимый француз продолжал:
- Каждый раз, когда я у вас бывал, я слышал это слово "квисквейа".
Саси, держа кусочек рыбы на серебряной вилке, на секунду задумался и
сказал:
- Насколько я помню, это слово эфиопиян. Если перевести его буквально,
оно значит: "Матерь всех земель и стран"...
Оже грустно и тихо произнес:
- Этим именем мы зовем наш остров. Наши отцы и деды поселились на нем
невольно Эта страна была нам мачехой, мы знаем ее историю. Некий Колумб
назвал нашу Гаити, что значит "Страна гор", "Эспаньолой" - Малой Испанией.
Она стала Малой Испанией в тысяча четыреста девяносто втором году. Прошло
триста лет, сегодня мы зовем родною эту землю, впитавшую нашу кровь,
превратившую в прах тела наших предков. Мы жили рабами, становимся
свободными, мы хотим стать гражданами Новой земли и назвать ее "Матерью
всех земель". С этим мы приехали сюда через океан, но здесь сердца наши
наполнились тревогой.
Грубый голос Фуркруа вдруг заставил его замолчать. Друг Робеспьера, он
кричал:
- Что из этого, что Симонна Эврар вручила свою жизнь Марату, что она,
разделяя его невзгоды, вместе с любовью отдает ему сбережения своего отца
для издания "Друга народа"? Неужели из этого можно делать какие-нибудь
выводы, порочащие Марата? Смотрите, скоро рассеется клевета, и станет
стыдно тем, кто ее сеял. Клеветники пожнут кровавую жатву. Не трогайте
"Друга народа"! Не всегда Национальное собрание будет преследовать Марата.
Настанет час...
Но тут Артур Юнг, осклабившись волчьим оскалом зубов, вынул из кармана
сложенный вчетверо номер "Друга народа", развернул и, с улыбкой подавая
Фуркруа газету, сказал:
- Ваш Марат преступный клеветник.
Фуркруа прочел и побледнел. Тем не менее передал номер Лавуазье. Марат
писал:
"Вот вам корифей шарлатанов, г-н Лавуазье, сын сутяги, химик-недоучка,
ученик женевского спекулянта, откупщик налогов, пороховой комиссар,
чиновник учетной кассы, королевский секретарь, академик, величайший
интриган нашего времени, молодчик, получающий 40.000 ливров дохода и коего
права на признательность - это: 1) Париж в тюрьме без свободной циркуляции
воздуха, за стенами, стоившими 33 миллиона французской бедноте, и 2)
доставка пороха из Арсенала в Бастилию ночью с 12 на 13 июля. - Интригует,
дьявольски пролезая на выборную должность по Парижу. Жаль, что он не на
фонаре 6 августа. Избирателям не пришлось бы краснеть".
Лавуазье молча вернул газету и посмотрел мрачно на Юнга.
- Меня удивляет и омрачает, - сказал Юнг, - то обстоятельство, что
злостный клеветник до сих пор не пойман.
- Вот герцог де Лианкур, - продолжал он, кивая в сторону маркиза
Ларошфуко и называя его вторым, более значительным титулом, которого
Ларошфуко чуждался. - Вот герцог де Лианкур знает положение! Его, даже его
зацепил Марат за выступление против черных рабов. Впрочем, ваша светлость,
конечно, не читает таких газет. Вы, конечно, читаете только сатирические
"Деяния апостолов", газету Антуана Ривароля.
По окончании обеда разговор продолжался в белой зале. Общество
разбилось на группы за тремя столиками. Играли в карты. Но фараон проходил
вяло, так как хозяин все время хранил печать озабоченности. Фуркруа
грубовато и часто повторял слова Марата, хотя всем это становилось
неприятно. Бриссо заметал, бросая слова в воздух: "Раньше Марат был моим
другом и писал мне часто. Теперь я боюсь его".
Бросая карту на стол, Лавуазье произнес, обращаясь к Фуркруа:
- Марат высокомерен и зол. Было время, его приглашали в академики. Он
дерзко ответил герцогу, что желает остаться _свободным_ исследователем. Он
прислал, однако, свой трактат об огне, который я отправил назад, как
вздорный, ибо он говорит о нарастании света во вселенной, а я доказал
неизменность в мире количества вещества. Я назвал это законом сохранения
вещества.
- Однако ты забываешь, - сказал Фуркруа, - что некий немецкий ученый
оптик, господин Иоганн фон Гете, считает трактат доктора Марата о свете
самым замечательным открытием, завершающим столетие.
- Не верю немцам, - сказал Лавуазье.
- Хорошо делаете, - подтвердил Юнг с другого стола.
- Нельзя всем выстригать тонзуру, - ответил Фуркруа. - Есть разные
немцы. Есть герцог Брауншвейгский, есть прусский и австрийский двор, а
есть некий немец, господин Жиль, которого мы вчера торжественно
провозгласили в Ассамблее почетным гражданином Франции. Он написал пьесу
"Робер, вождь разбойников" [здесь допущено намеренное хронологическое
смещение: Шиллер получил звание "гражданина Французской республики" от
Конвента и, напуганный казнью Людовика XVI, отказался от этого гражданства
(прим.авт.)].
- Поздравляю с большой ошибкой, - сказал Юнг, - "Робер, вождь
разбойников" - это пьеса, вышедшая почти десять лет тому назад из-под пера
простого немецкого фельдшера Фридриха Шиллера. Вы ошибаетесь, давая ему
имя Жиля.
Фуркруа не унимался.
- Потом отметь, Лавуазье, во-первых: Жан Поль Марат никогда не был
крупье Генеральной фермы. Он не мог затратить миллиона восьмисот тысяч на
оборудование лаборатории. Он не мог пользоваться ничем, кроме флаконов
парфюмера и черепков фарфорщика, для производства опытов. В те сладкие
месяцы, что ты проводишь в имении Фрешин, за которое заплатил шестьсот
тысяч ливров, доктор Марат должен прятаться в конюшнях и голубятнях,
скрываясь от полиции. Ты споришь с Тюрго, доказывая, что не в сельском
хозяйстве дело бюджета Франции, но ты сам разводишь на полях клевер и
эспарсет, сам ты выписываешь из Англии племенных свиней. Ты с помощью
господина Леду обводишь Париж стенами для собирания налогов для борьбы с
крестьянином, привозившим бесплатно овощи в Париж, для борьбы с
ремесленником, продающим кожаную обувь extra muros. Марат требует отмены
откупов.
Лавуазье покачал головой:
- Я не подозревал в тебе маратиста, Фуркруа! Но я знаю в тебе ученого.
Тебе известно, что сто одиннадцать дней опыта с перегонкой и взвешиванием
воды стоили мне пятьдесят тысяч ливров. Ты знаешь, во что обходится
изготовление тончайших инструментов? Кто дал мне их