Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
рудную клетку
больного - стонущего и пускающего в ход кулаки негра. Тот кричал по
латыни:
- Ступай, моя книжка, и от меня приветствуй милые места; конечно,
коснулся бы я их ногою, насколько возможно. Если кто-нибудь там из народа,
не забыв меня, спросит случайно, что я там делаю, - скажи, что живу, но на
вопрос, благополучно ли, отвечай отрицательно!
- Что же, он изгнан, ваш Раб-Господин? Он читает Овидия. Его родной
язык - язык изгнанников и римских врагов. Кто это? Говорите прямо. Уверяю
вас, он вне опасности. Мне опаснее ходить по улицам Парижа, чем ему лежать
здесь в постели.
Негры сокрушенно закачали головами. Словно при виде чего-то
недозволенного, они по порядку вставали один за другим через какие-то
строго размеренные промежутки времени и с видом смущенного достоинства
выходили из комнаты один за другим. Марат, окунув кусок полотна в холодную
воду, выжал материю и, осторожно расправив, сделал повязку на лбу
больного, который, откинув голову за пределы подушки, дышал, как птица,
жадно ловил воздух и метался. Огромная черная ладонь негра упала на голову
Марата, сбила голубую повязку; волосы спустились на лицо доктора. Он
встал, тихо отошел от постели, поправил свои волосы и стал готовиться к
уходу. Когда он надевал плащ, больной вдруг вытянулся, губы его
сомкнулись, и лицо, до того искаженное гримасой боли, вдруг стало
спокойным, красивым и грустным. Марат протянул руку к пистолетам, засунул
их за пояс, как вдруг раздались совершенно ясно через три двери идущие
восклицания и стук булавою:
- Именем короля!
Марат повернулся на каблуках, потом заметался по комнате, но в эту
минуту вошел Оже, спокойный и улыбающийся. В руках у него было блюдечко и
белый кусок хлопчатой ваты. Осторожно подойдя к Марату, он сказал:
- Сядьте, доктор, они войдут еще не скоро.
Марат беспомощно опустился на плетеный стул. Оже окунул комок хлопка в
блюдечко и, прежде чем успел опомниться Марат, выкрасил ему лицо и руки в
коричневый цвет. Молодой негр, войдя в комнату, быстро раскинул по полу
циновки и тростниковый подголовок вместо подушки. Оже быстро и решительно
снимал, почти срывал с Марата его одежды, завязал плащ, быстро кинул узел
на руки негру и знаком приказал Марату ложиться.
- Не раскрывайте глаз, не раскрывайте глаз, - шепнул он ему. - Ваши
глаза останавливают звезды и закрывают солнце.
Марат повиновался. Вдыхая запах погашенного кокосового ночника, он лег
под тюфяк, пропахший гвоздичным маслом и ванилью. Марат слушал, как
сонный, словно качание корабля на мертвой зыби, далекий голос. Кто-то
ворчливо, медлительно и недовольно переспрашивал через дверь. Вошли, гремя
прикладами, гвардейцы. Потом наступила тишина. В двери комиссар на всю
комнату возгласил:
- Именем короля и по приказу господина начальника парижской
Национальной гвардии маркиза де Лафайета.
- Тише, тише, здесь лежит больной, - сказал вошедший в другую дверь
Оже. - Здесь только двое наших слуг. Осмотрите, гражданин комиссар.
- Я не комиссар, а слуга короля, - сказал начальник. - Мы не можем
поймать этого неуловимого Марата, но мы сейчас поймали его слугу Лорана
Басса с корректурами преступной газеты "Друг народа", и хоть он удрал от
нас, но мы знаем, что яблоко недалеко падает от дерева. Наши отряды ищут
Марата по всему округу.
- Гражданин...
- Я не гражданин, а офицер его величества короля.
- Господин, - продолжал Оже, - мы не знаем того, кого вы ищете. Нам
неизвестен господин Басе и господин Марат. Здесь только...
- Что здесь только? Здесь только притон негров. Слуга покойного деда
нынешнего короля, мой дед Эснамбук, имел десять тысяч таких черномазых,
как вы. Когда он въезжал в Париж, десять золоченых карет везли его свиту и
имущество. Его встречали министры, король у него обедал, кардинал Ришелье
брал у него деньги взаймы... Проклятое время! - сказал офицер, садясь за
стол и шпагой цепляя ночник.
Горящее масло побежало по скатерти, комната осветилась, и стены
покрылись бегающими тенями. Негры, стоящие в комнате, молчали. Офицер
осмотрелся, не обращая внимания на горящий стол, и сказал:
- Ну, кажется, здесь только одни черные. Этот негодяй Марат не отвечает
на предписания властей, не является вовсе, пишет дерзкие письма в полицию
о том, что если триста тысяч его ловят, а триста одна тысяча его прячут,
то он никогда не попадет в руки властям. Неужели весь округ Кордельеров
состоит из маратистов? Какие времена! Какая полиция! Словно младенцы, не
могут разыскать типографию, где напечатан восемьдесят третий номер "Друга
народа". Повесить бы всех типографщиков! Запретить бы печатать книги! Все
зло и несчастье королевства от науки и печати!
Офицер заходил большими шагами по комнате. Негры, молча и бесшумно
ступая по циновкам, убирали горящую скатерть. Другие поставили на стол
шандалы. В комнате стало почти темно. Офицер продолжал, обращаясь к
здоровенным сопровождавшим его солдатам:
- Ну что же, кончили?
- Еще осталась мансарда, - ответил рослый гвардеец в ботфортах и с
седыми усами, оглушительно звеня шпорами при каждом движении.
- Скорее, скорее, - сказал офицер. - Разве год тому назад я думал, что
мне так придется проводить ночи! Тогда девушки Пале-Рояля дюжинами сидели
за столом в задних комнатах кофейни Робер-Манури. Тогда по двадцать свор
лучших борзых мы выпускали в Бретани на графской охоте, тогда никаких
Генеральных штатов не собирали в Париже и банда безродных буржуа не
осмеливалась против воли короля назвать себя Национальным собранием. А
сейчас... Впрочем, что сейчас! Если б я был королем, я перестрелял бы всех
перепелов, чирикающих в зале Манежа. Они бы у меня двух шагов не пролетели
по улице. Национальное собрание! Куча незаконного сброда - вот что такое
Национальное собрание! Его выдумали мятежные умы, господа философы,
безродная сволочь, не имеющая пятидесяти арпанов земли, но смеющая
рассуждать о том о сем.
- Господин лейтенант тоже рассуждает, - тихо произнес Оже. - И
рассуждает настолько громко, что может разбудить больного. Довожу до
сведения господина лейтенанта, что мы являемся делегацией законно
существующих Общин, что мы приехали с острова, лежащего на далеком океане,
заявить о своей преданности французскому государству независимо от цвета
нашей кожи. Мы - граждане острова Гаити, мы делегаты Национальной
ассамблеи. Мы приехали с королевским пропуском, и речи господина
лейтенанта нас удивляют.
Офицер смутился. Но ему помог вошедший гвардеец.
- Господин лейтенант, обыск окончен. Пойдемте дальше, если только
здешние собаки не налаяли на соседний дом. Боюсь, что не найдем ничего и
там.
Едва офицер ушел, уводя с собой отряд, как Марат вскочил, разъяренный,
забыв о своем гриме. Оже взял его за руку и спокойно произнес:
- Друг народа, ложитесь, отдохните.
- Как? Вы думаете, я могу спать? Граждане, вы думаете, я цепляюсь за
жизнь? Вы думаете, мне сладко дышать в этом смрадном Париже? Вы думаете,
что можно сломать мою волю?..
Слова его прервал шум в коридоре. Марат остановился, прислушался и
произнес:
- Имейте в виду, они возвращаются раза по три!
Но вошли двое негров. Один нес шандалы, по четыре свечи в каждом,
другой подошел к окну и осмотрел плотность занавесок и створок. Марат
бросил взгляд на окно. Там лежала кипа синей бумаги, той самой, что
продавалась в палатке публичного писца под вывеской "Отец Кулон", около
книжной лавки г-жи Авриль. Марат подошел к окну, схватил, не читая, кипу
бумаги, роняя отдельные листы, понес ее вместе с банкой железных чернил и
гусиными перьями к столу. Оже придвинул ему песочное сито. При полном
безмолвии Марата негры расположились на циновках, подушках и маленьких
табуретках неподалеку от ложа больного. Марат писал, почти не переводя
духа, быстрым и нервным почерком, лишь изредка резким жестом хватал себя
за руки и за ноги; лицо его искажалось от боли; чесотка, полученная от
ночевок в денниках и конюшнях, временами переходила в нервный тик. После
приступа Марат опять продолжал писать.
"ГОСПОДАМ ЧЛЕНАМ ПОЛИЦЕЙСКОГО ТРИБУНАЛА ПРИ ГОРОДСКОЙ ДУМЕ ПАРИЖА
Милостивые государи! Мне предписано сегодня предстать пред вами по
поводу предполагаемого нарушения предписания и правил, допущенного в N_83
моей газеты "Друг народа". Так как номер этот снабжен именем редактора и
типографа и так как он вполне отвечает правилам, как и все остальные, то
я, после недавнего гнусного покушения со стороны суда, усматриваю и в этом
вызове грубую ловушку, имеющую целью выманить меня из пределов округа
Кордельеров, обеспечивающего мне свободу. Подтвердите мне, действительно
ли это предписание исходит от вашего трибунала. Я жду вашего ответа, чтобы
сдать в печать свою газету.
Марат. Друг народа".
ПИСЬМО К ОКРУГУ СВЯТОЙ МАРГАРИТЫ
"Прежде всего, сограждане, обращаюсь к вам с искренней благодарностью
за сообщение мне постановлений, принятых относительно меня в общем
собрании вашего округа; они продиктованы опасением разлада среди граждан,
преданностью миру и общественному благу; побуждения эти делают честь вашим
патриотическим чувствам и были всегда дороги моему сердцу. Но воздавая
должное вашему патриотизму, я позволю себе осветить ваш поступок и
предостеречь вас против происков тех коварных людей, которые очернили меня
пред вами и стараются привести вас к тому, чтобы вы сами отвергли старания
вашего же защитника.
Наговор на мою газету со стороны одного из городских депутатов мог
преследовать единственную цель - поднять ваш округ против меня. Вы могли
бы догадаться о его намерениях по тому ожесточению, с каким он стремился
настроить вас против меня. Позвольте, однако, спросить вас, не он ли
склонял вас сообщить ваше решение округам Сент-Антуанского и
Сент-Марсельского предместий в надежде поднять напротив меня?
Что касается обвинений, которые он себе позволил, то они столь же
смешны, сколь мало обоснованы. Он заявил вам про мою газету, будто она
провозглашает ложные принципы. Вместо того чтобы ограничиться простым
указанием, ему следовало бы обрушиться на самые принципы; этим он дал бы
мне возможность выступить на их защиту, изложить вам те основания, которые
убедили бы меня в их истинности, и мы в конце концов, разумеется, пришли
бы к полному согласию. Он уверяет, что принципы мои могут лишь уничтожить
дух единения и согласия, который должен царить между гражданами и теми,
кого они избрали, поручив им блюсти общественное управление. Все это было
бы чудесно, если бы администраторы были честны и неподкупны, но когда они
только о том и мечтают, как бы сделаться независимыми от своих сограждан,
чтобы притеснять их и обогащаться за их счет, тогда подобное слепое
доверие, такое доверие было бы самым крайним несчастьем. Да и кто такие
эти люди, которые себе одним присваивают право смотреть за общественным
управлением? Баловни судьбы, пособники деспотизма и крючкотворства,
академики, королевские пенсионеры, сластолюбцы, трусы, которые в дни
опасности сидели, запершись, по домам и с трепетом дожидались конца всей
тревоги. А в это время вы, в пыли, поту и крови, страдая от голода и смело
глядя в лицо смерти, защищали свои очаги, низвергали деспотизм и мстили за
отечество.
А потом, достигнув почестей ценою низостей и интриг, ревниво оберегая
свое господствующее положение, они поднимаются против мужественных
граждан, следящих за ними, под тем предлогом, что им одним, в силу
избрания, поручено блюсти благо государства.
Но что сталось бы с нами 14 июля [взятие Бастилии], если бы мы слепо
поверили им, если бы мы предоставили им судьбу Делонэ, Флесселя, Фулона,
Бертье, если бы мы не вырвали у них приказа идти против Бастилии и
разрушить ее? Что сталось бы с нами 5 октября, если бы мы не принудили их
дать приказ двинуться на Версаль? [голод в Париже и привоз семьи Людовика
XVI в Париж из Версаля] И что сталось бы с нами ныне, если бы мы
продолжали полагаться на них? У них есть основания призывать вас к слепому
доверию. Но, чтобы почувствовать, как мало они его заслуживают, вспомните,
что до сего времени оказалось невозможным заставить продовольственную
комиссию отринуть негодных своих сочленов; вспомните, что не легче было
заставить и самый муниципалитет дать ясный и полный отчет; вспомните, что
многие из его членов обвинялись в ужаснейших должностных злоупотреблениях.
Обратите затем внимание на скандальную роскошь этих муниципальных
администраторов, содержимых на счет народа, на пышность мэра и его
помощников, на великолепие занимаемого им дворца, на богатство его
обстановки, на роскошь его стола, когда он в один присест потребляет
стоимость прокормления четырехсот бедняков. Подумайте, наконец, что эти же
самые недостойные уполномоченные ваши, растрачивающие государственные
богатства на свои удовольствия, насильственно вынуждают вас расплачиваться
с жестокими кредиторами и безжалостно предают вас ужасам тюремного
заключения.
Вы ставите мне в упрек резкость и несдержанность, с которой я
обрушиваюсь на врагов отечества, и вы предлагаете мне снять заголовок с
моей газе-" ты под тем предлогом, что такой заголовок предполагает
сочувствие части народа, который может признать истинным своим другом лишь
того, кто утверждает только такие факты, на которые у него есть
доказательства, кто лишь осторожно решается затронуть репутацию любимого
министра Франции и кто в писаниях своих сохраняет уважение и приличие по
отношению к публике...
Это все равно, как если бы я привлекал вас к ответственности за то, что
вы разражались проклятиями при осаде Бастилии или во время похода против
королевской гвардии, или все равно, как если бы я ставил вам на вид то,
что вы без достаточной вежливости упрекали Делонэ в его вероломстве и не
попросили его разрешения раскромсать его на части. Не поддавайтесь обману:
война наша с врагами еще не окончена; ежедневно они ставят нам ловушки, и
ежедневно приходится сражаться с ними; вы вменяете в преступление то, что
я отчаянно бьюсь за ваше благо и выступаю против них с единственным
оружием, которого они боятся. Что касается излюбленного министра Франции,
то он до своего возвращения, пожалуй, еще мог порочить кого-нибудь, но
здесь завеса сорвана: спросите-ка его, кто платил войскам, пришедшим,
чтобы перерезать всех вас и превратить ваш город в пепел; спросите его,
кто заставлял голодать и отравлял вас столько времени; спросите его, какие
надежные справки давал он вам относительно приготовлений к бегству
королевской семьи в Мец; спросите его, кто скупает у вас всю звонкую
монету, после того как уже скуплено все зерно, - а потом взгляните на его
молчание и судите о его доблести.
Вы предлагаете мне расстаться с званием Друга народа: ничего большего
не могли бы потребовать от меня самые жестокие наши враги. Как могли вы
допустить столь безрассудное требование? Принимая это прекрасное звание, я
подчинился единственно движению моего сердца; но я старался заслужить его
своим усердием, преданностью родине, и мне кажется, что я оказался на
высоте. Прислушайтесь к общественному мнению, посмотрите на толпу
несчастных, угнетенных, преследуемых, которые каждый день обращаются ко
мне за поддержкой против своих угнетателей, и спросите их, друг ли я
народа. Впрочем, благодетеля мы узнаем по содеянным благодеяниям, а не по
оценке облагодетельствованного - и неужели же вы, содействовавшие победам
14 июля и 6 октября, утрачиваете звание освободителей Франции только
потому, что ваше отечество уже забыло о ваших заслугах? И неужели
бестрепетный благородный человек, кидающийся в воду, чтобы вытащить оттуда
своего ближнего, умаляется в своей роли спасителя только потому, что
неблагодарный спасенный отказывается признать за ним это звание? Нет, нет,
сограждане, правила, которые хотят внушить вам, вовсе не идут из глубины
вашего сердца: честное и чувствительное, оно с негодованием отвергнет
попытку злодеев, которым хотелось бы поднять вас против вашего защитника.
Читайте "Друг народа" от 13-го числа сего месяца, вы там увидите, что он,
не дожидаясь сегодняшнего дня, воздал вам должное. Читайте "Друг народа"
каждый день, и вы увидите, что он мечтает лишь об одном - задушить ваших
тиранов и сделать вас счастливыми.
Доктор Марат, Друг народа".
Облатки не нашлось. Доктор свернул письма длинной лентой и вогнал один
конец письма в другой, тщательно разгладил сгибы, заботясь об уменьшении
объема писем. Оже смотрел на его руки, на быстрые пальцы, тонкие, длинные,
необычайно изящные, пальцы конспиратора, привыкшего к работе над письмами,
над книгами секретной типографии, над тонкими столбиками латинской
наборной кассы. Марат не написал никакого адреса, он положил письма в
правый карман атласного жилета, туда, где обычно мюскадены, парикмахеры и
франты-приказчики Парижа навешивали длинные цепочки несуществующих часов.
Оже хотел предложить доставку этих писем, но, увидя жест Марата,
остановился. Марат подошел к постели больного, взял его за руки и,
убедившись, что жар спадает, удовлетворенно вздохнув, произнес:
- Ну, надобность в медицине проходит. Однако я хотел бы посидеть у вас
до рассвета. Вы видите, какой беспокойный наш Париж по ночам.
Марат обращался к Оже. Тот переглянулся со старым негром, толстогубым
морщинистым человеком в седом парике, с холодными светло-голубыми глазами.
Старик, не глядя на Оже, едва заметным умным и важным кивком выразил свое
согласие мулату. "Кто же у них старший, - думал Марат, - и кто они, эти
странные люди?"
- Оставайтесь, Друг народа, - сказал Оже. - Мы должны вознаградить вас
как врача, если только в наших силах будет вознаградить по заслугам Друга
народа.
Марат желчно улыбнулся.
- Медицина - наука, а я не торговал истиной. Я прошу вас только о двух
сухарях и чашке молока, если можно сейчас достать этот редкий напиток в
Париже.
Просьба Марата была исполнена. С необычайным радушием и заботливостью
черные депутаты Ассамблеи устроили Марату ночной ужин. Огромная плетеная
фляга с вином, этой крепчайшей настойкой из благоуханных антильских
растений, была принесена, но Марат покачал головой. Друг народа не пил ни
капли вина, но ел с такой звериной жадностью и так скрипел зубами,
отгрызая сухари, что этим ясно обнаруживал страшный голод, огромное
истощение, до которого довели Марата-Невидимку парижские магистраты,
умевшие организовать за недорогую плату тонкую и адскую полицейскую
травлю.
Быстрыми шагами в комнату вошел человек в сером плаще, сдернул маску,
скинул треуголку и сказал, нисколько не обращая внимания на Марата, еще не
снявшего своего коричневого грима:
Рафаэль сделал ужасную вещь. Он шел по площади со мною вместе через
мостовую дворца, четверо слуг проносили некую даму в желтой маске, а рядом
с дамой в носилках качался в подвесном кольце синий квецаль, любимый
попугай Рафаэля... Неосторожный юноша, он окликнул попугая, и тот ему
ответил, дважды закричав: "Страна гор, страна гор". Дама остановила
носилки, и один из слуг ударил Рафаэля, с которого соскочила маска. Дама
бешено кричала: "Негры в Париже оскорбляют женщин!" Из-за решетки вышел
офицер с часовыми, выхватил