Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
Терпеть... Что еще ей оставалось? Конечно, это вопиющая
несправедливость, но она уже начала понимать, что быть замужней женщиной -
значит стоять вне справедливости. Жить под властью тирана. Однажды она
вообразила, что это не так, и потом чуть ли не всю жизнь постепенно
убеждалась в этой своей первой ошибке. Она вообразила, будто общежития ее,
просто потому, что он так сказал. Но они всегда принадлежали ему одному, и
теперь, конечно, он поступит с ними, как ему заблагорассудится. Закон не
принимает во внимание условий неписаного семейного договора.
Она села за письменный стол, который управляющий отелем поставил
специально для нее.
Подперев рукой подбородок, она попыталась обдумать свое положение. Но
что было обдумывать, если природа, законы и обычаи словно сговорились
отдать женщину в полную власть ревнивым и жадным мужчинам?
Она придвинула к себе телеграфный бланк.
Сейчас она напишет телеграмму, и Грэппен сломя голову примчится на зов,
чтобы совершенно ее обездолить. Тут она вдруг подумала, что муж доверил
это ей. И она выполняет его волю... Но как это нелепо.
Она сидела, постукивая карандашом по телеграфному бланку, и на губах у
нее блуждала улыбка.
Да, это нелепо, и все остальное тоже. Ничего другого тут не скажешь и
не придумаешь. Таков уж удел женщины. Конечно, она боролась, подняла свой
маленький бунт. Многие женщины, без сомнения, поступали так же. И в
конечном счете ничто не изменилось.
Но отказаться от общежитии было нелепо. Конечно, она наделала много
глупостей, но не сумела благодаря им почувствовать себя полноценным
человеком. Да она и не была полноценным человеком. Она была женой - и
только...
Леди Харман вздохнула, собралась с силами и начала писать.
Потом снова остановилась.
Три года эти общежития были единственным оправданием ее безропотной
покорности. И, если теперь их вырвут у нее из рук, если после смерти мужа
отнимут все, и она окажется в жалкой зависимости от собственных детей,
если за всю свою добродетель она должна выносить его оскорбительные
подозрения, пока он жив, а потом принять позор его посмертного недоверия,
чего ж ради ей терпеть дальше? Там, в Англии, есть мистер Брамли, ее
суженый, готовый на все, любящий...
Мысль о том, что он ее суженый, приносила ей бесконечное облегчение. Он
ее суженый. Он так много ей дал, и вообще с ним было так хорошо. И если в
конце концов ей придется уйти к нему...
Но, когда она попыталась реально представить себе этот шаг, в душе ее
шевельнулось холодное, отталкивающее чувство. Это было все равно что выйти
из знакомого дома в пустоту. Как это сделать? Взять с собой кое-какие
вещи, встретиться с ним где-нибудь, а потом ехать, ехать весь вечер и
ночью тоже? До чего же это страшно и неуютно - уйти, чтобы никогда не
вернуться!
Она не могла представить себе мистера Брамли, как обычно, простым и
близким. С таким же успехом она стала бы пытаться представить себе его
скелет. Во всех этих странных размышлениях он был милой тенью, призрачной
и бесплотной, - конечно, он преданно любил ее, но был так далек...
Она хотела быть свободной. Ей нужен был не мистер Брамли; если он и был
чем-нибудь для нее, то лишь средством к достижению этой цели. Всегда, всю
жизнь она стремилась обрести себя. Может ли мистер Брамли дать ей это? И
даст ли? Мыслимо ли, что он принесет такую жертву?
Но все это лишь глупые мечты! У нее есть муж, которому она нужна. И
дети, чью душевную грубость и черствость она должна постоянно, изо дня в
день, смягчать своим влиянием, своим незаметным примером. Если она уйдет,
кто будет самоотверженной нянькой ему, наставницей и другом им? Убежать,
думая только о своем счастье, - в этом было что-то недостойное. Убежать
только потому, что ее оскорбили, - в этом было что-то мстительное. Убежать
из-за того, что ее лишают наследства, губят общежития... Нет! Одним
словом, она не могла это сделать...
Если сэр Айзек пожелает лишить ее наследства, делать нечего. Если он
пожелает и дальше перехватывать и читать ее письма, значит, так тому и
быть. Ведь ничто на свете не может остановить его, если он сам не
остановится. Она была в западне. Таков удел всех женщин. Она жена. И что
может сделать честная женщина, кроме как оставаться женой до конца?..
Она дописала телеграмму.
Вдруг в коридоре послышались быстрые шаги, раздался стук в дверь, и
вбежала перепуганная сиделка, тараторя по-итальянски что-то непонятное, но
по ее жестам можно было догадаться, в чем дело.
Леди Харман сразу встала, понимая, что положение серьезное, и поспешила
вслед за ней по коридору.
- Est-il mauvais? - попробовала она заговорить. - Est-il... [Ему плохо?
Ему... (франц.)]
Ах! Как спросить: "Ему хуже?"
Сиделка попробовала объясниться по-английски, но у нее ничего не вышло.
Тогда она, снова перейдя на родной итальянский, воскликнула что-то насчет
"povero signore" [бедного синьора (итал.)]. Ясно, что дело совсем плохо.
Неужели у него снова мучительный припадок? Как же это? Как же это? Ведь
всего десять минут назад он с такой злобой нападал на нее.
У двери комнаты, где лежал больной, сиделка сжала локоть леди Харман и
сделала предостерегающий жест. Они вошли почти бесшумно.
Доктор повернул к ним лицо. Он стоял, наклонившись над сэром Айзеком.
Одну руку он поднял, словно хотел их остановить. Другой поддерживал
больного.
- Нельзя, - сказал он.
И снова неподвижно склонился над больным; только теперь леди Харман
вдруг заметила, какая у него плоская фигура и затылок. Потом он медленно
повернул голову, выпустил из рук что-то тяжелое, выпрямился и опять поднял
руку.
- Zu spat [слишком поздно (нем.)], - прошептал он, видимо, удивленный.
Потом замолчал, подыскивая английское слово. - Он отошел.
- Отошел?
- Сразу.
- Умер?
- Да. Сразу.
Сэр Айзек лежал на кровати. Рука его была вытянута и словно вцепилась
во что-то невидимое. Открытые глаза пристально смотрели на жену, и когда
она встретила его взгляд, он вдруг громко захрипел.
Она быстро посмотрела на доктора, потом на сиделку. Ей казалось, что
оба сошли с ума. Меньше всего это было похоже на смерть.
- Но ведь он не умер! - воскликнула она, все еще стоя посреди комнаты.
- Это воздух у него в горле, - сказал доктор. - Он умер, да. Быстро
умер, когда я хотел ему помочь.
Он ждал от нее проявления женской слабости. И вид у него был такой, как
будто случившееся делало ему честь.
- Но... Айзек!
Она не могла опомниться от изумления. Хрип у него в горле прекратился.
Но он все так же смотрел на нее. И вдруг сиделка ринулась к леди Харман и
подхватила ее, хотя та и не думала падать. Несомненно, приличие требовало,
чтобы она упала в обморок. Или повалилась на труп мужа. Но леди Харман не
приняла помощи, она высвободилась, все еще полная удивления; сиделка, хоть
и несколько смущенная, стояла наготове позади нее.
- Но, - сказала леди Харман медленно, не подходя к покойному, а лишь
указывая на его открытые. Немигающие глаза, - неужели он умер? Неужели он
действительно умер? Это правда?
Доктор бросил на сиделку выразительный взгляд, досадуя, что леди Харман
своим недоверием испортила прекрасную сцену. Эти англичане никогда не
знают, как положено себя вести и что следует делать. Он ответил ей почти с
иронией.
- Мадам, - сказал он с легким поклоном, - ваш муж действительно умер.
- Но... неужели вот так! - воскликнула леди Харман.
- Да, вот так, - повторил доктор.
Она сделала три шага к постели и опять остановилась, сжав губы, глядя
на покойного широко раскрытыми, изумленными глазами.
Первое время ею владело только одно чувство - удивление. Она не думала
о сэре Айзеке, не думала о себе, все ее существо потрясло это чудо -
смерть, конец. Неужели - вот так!
Смерть!
Она никогда раньше не видела смерти. Она ожидала торжественного, почти
величественного заката, медленного угасания, а это промелькнуло, как
стрела. Она была ошеломлена и долго не могла опомниться, а врач, ее
секретарша и персонал отеля делали то, что считали подобающим для столь
важного случая. Она позволила увести себя в другую комнату и с полнейшим
безразличием слушала, как разговаривали шепотом молодой доктор и медик из
Рапалло, приглашенный на консилиум. А потом во всех комнатах закрыли
ставни. Сиделка и горничная все время были рядом, готовые помочь ей, когда
она начнет убиваться от горя. Но горе не приходило. Время ползло, он был
мертв, а она все еще не чувствовала ничего, кроме удивления. Сэр Айзек
всегда был склонен к неожиданным поступкам, и столь же неожиданным был его
конец. Он умер! Прошло несколько часов, прежде чем она осознала, что это
конец. После такой потрясающей смерти она ждала от него чего угодно. Что
он еще сделает? И когда в его комнате слышался шум, ей казалось, что это
он, не кто другой. Она ничуть не удивилась бы, если бы он появился сейчас
в дверях, бледный от злобы, с вытянутой, дрожащей рукой и упреками на
устах.
Появился и крикнул:
- Видишь, я умер! И ты в этом виновата, будь ты проклята!
Лишь после многих усилий, несколько раз заглянув в комнату, где он
лежал, она убедила себя, что смерть безвозвратна, что нет больше сэра
Айзека, от него осталось только неподвижное тело, застывшее в вечном
покое.
Тогда она на время стряхнула с себя оцепенение и начала понемногу
распоряжаться. Доктор пришел спросить, что заказать на завтрак и на обед,
управляющий отелем деликатно и витиевато выразил ей свое соболезнование,
потом пришла сиделка с каким-то пустяковым вопросом. Они сделали все, что
полагается, и теперь им не к кому было обратиться за указаниями, кроме
нее. Она заметила, что все ходили на цыпочках и говорили шепотом...
Ей стало ясно, что у нее есть обязанности. Что полагается делать, когда
умирает муж? Известить родных и друзей. Она решила прежде всего разослать
телеграммы по всем адресам - его матери, своей матери, поверенному в
делах. Она вспомнила, что утром уже написала одну телеграмму - Грэппену.
Может быть, все-таки следует его вызвать? Теперь он стал ее поверенным.
Может быть, ему лучше приехать, но вместо той телеграммы, которая все еще
лежала на столе, надо послать извещение о смерти...
Дают ли объявления в газетах? И как это делается?
Она позвала мисс Саммерсли Сэтчелл, которая гуляла на залитой солнцем
открытой террасе, села за стол, бледная, деловитая, и стала внимательно
вникать во все мелочи, выслушивая практические советы, которые давала ей
мисс Саммерсли Сэтчелл, делала заметки, писала телеграммы и письма...
К полудню все постепенно затихло, и овдовевшая женщина осталась одна в
своей комнате; опустошенная, она сидела неподвижно, глядя, как тонкие
солнечные блики медленно ползут по полу. Он умер. Теперь это представилось
ей особенно ясно. Он мертв. Ее замужняя жизнь кончена навсегда, а ведь до
сих пор она и не представляла для себя иной жизни. Это потрясающее
событие, которое было подобно внезапной слепоте или глухоте, должно было
стать началом чего-то нового, небывалого в ее судьбе.
Сначала она испугалась этой странной новизны. Но потом, несмотря на
слабые угрызения совести, почувствовала радость...
Леди Харман не хотела признаваться в этой радости, убеждала себя, что
она только потрясена, старалась, как могла, быть печальной, но радость
осветила ее душу, как заря, чувство освобождения забрезжило на горизонте и
залило все ее существо, как заливает утреннее солнце безоблачное небо над
морем. Она не могла усидеть на месте и встала. Чувствуя потребность
взглянуть на мир, она подошла к окну и едва удержалась, чтобы не
распахнуть его. Он умер, все кончено навсегда. Да, все кончено! Ее
замужняя жизнь ушла в прошлое. Мисс Сэтчелл позвала ее к завтраку. За
столом леди Харман была печальна и внимательно слушала рассуждения
молодого доктора о характере смерти сэра Айзека. А потом... потом она
почувствовала, что просто не может вернуться в свою комнату.
- У меня разболелась голова, - сказала она. - Пойду посижу у моря.
И ее горничная, несколько шокированная, принесла ей зонтик и ненужные
пледы, как будто новоиспеченная вдова непременно должна зябнуть. Она
отослала горничную и спустилась на берег одна. Там она села на скалу у
самой воды и попыталась бороться со своей радостью, но вскоре оставила
тщетные попытки. Он умер. Эта мысль так переполнила ее, так завладела ею,
что никаким другим мыслям уже не оставалось места; этим была заполнена не
только ее душа, но и весь мир, словно золотой шар, эта мысль облекла все
вокруг: сапфировый простор моря, волны, плескавшиеся о скалы у ее ног,
ослепительно яркое солнце, темный мыс Портофино и парусное суденышко,
скользившее вдали. Она забыла о том, как долго пришлось ей с ним
нянчиться, забыла о всех неприятностях и страданиях, забыла об
обязанностях и ритуалах, которые предстояло выполнить, все мелочи и
жизненные неурядицы потонули в этой сверкающей перспективе. Она наконец
свободна. Она стала свободной женщиной.
Никогда больше он не скажет ей ни слова, не поднимет руку на ее жизнь,
никогда не будет налагать запреты или издеваться над ней; никогда не
просунет голову в оклеенную обоями дверь между их комнатами, никогда не
предъявит ей с сознанием своих прав гадкие и унизительные требования;
никогда он не будет больше тревожить ее ни физически, ни морально -
никогда. И никаких сыщиков, никаких подозрений, попреков. Он хотел нанести
ей последний удар, но не успел. Теперь общежития в ее руках, их никто не
может отнять, она сама решит, как ей поступить с миссис Пемроуз, и
советоваться будет, с кем сочтет нужным. Она свободна.
И она принялась строить планы возрождения этих общежитии, из-за которых
было столько споров и трудностей, планы, радостные, как солнце и небо
Италии. Щупальца, опутывавшие ее, исчезли; руки у нее развязаны. Общежития
будут главным делом ее жизни. Она получила хороший урок и знает, как
сочетать строгость с добротой, чтобы сплотить членов своего нового
коллектива, таких разных и таких непокорных. И она чувствовала, что
теперь, свободная от помех, она может это сделать, теперь это в ее власти.
Она обрела эту власть, когда считала уже, что все потеряно...
И вдруг она с удивлением и ужасом осознала, как ясно и безмятежно у нее
на душе. Она была поражена и возмущена своей радостью. Она стала бороться
с этим чувством, стараясь насильно вызвать в себе горе, приличествующее
случаю. Как бы там ни было, но смерть - это несчастье, которое нужно
оплакивать. Она заставляла себя думать о сэре Айзеке с любовью, пыталась
вспомнить, какую трогательную щедрость он проявлял, какой он был добрый,
нежный и любящий, но напрасно. Ничто не приходило ей на память, кроме его
бледного перекошенного лица, ничто, кроме ненависти, подозрений и грубого,
бездушного деспотизма. А от этого она освободилась.
Она не могла горевать о нем. Не могла, хотя старалась изо всех сил; и,
когда она возвращалась в отель, ей пришлось сдерживать шаги, чтобы
двигаться медленно и печально; она боялась взглядов соседей и прошла в
сад, чтобы не выдать свою радость освобождения. Но так как соседи были
англичане, их занимало главным образом изъявление сочувствия, которое
должно быть одновременно искренним, совершенно ненавязчивым и выдержанным
в лучшем вкусе, и переживаний леди Харман они не замечали.
Ощущение свободы в ней то вспыхивало, то меркло, как солнце в весенний
день, хотя она изо всех сил старалась быть печальной. После обеда ей
представились долгие годы жизни, лежавшие впереди, и сначала эти видения
были полны радужных надежд, но потом ею овладел страх, она не могла
усидеть в доме и, уже не считаясь с тем, что подумают соседи, вышла на
берег, залитый лунным светом, где долго стояла у пристани, мечтая,
успокаиваясь и впивая мирную неподвижность моря и неба. Теперь ей некуда
было спешить. Она могла оставаться здесь сколько хотела. Ей не перед кем
отчитываться; она свободна. Она может идти куда хочет, делать что хочет,
беспокоиться не о чем...
Она стала думать о мистере Брамли. Сначала он казался таким маленьким в
необъятной перспективе, открывшейся перед ней... Но потом он стал занимать
в ее мыслях все больше места. Она вспомнила его преданность, его
самоотверженную помощь, его скромность. Как хорошо иметь в этом огромном
мире друга, который тебя понимает...
Эту дружбу она должна сохранить...
Но до чего же великолепно быть свободной, когда никто не лезет в
душу...
Налетел легкий ветерок, всколыхнув неподвижный воздух, и она
пробудилась от своих мечтаний, повернулась и посмотрела на окна отеля,
закрытые ставнями. Сиротливый, тусклый свет шел с веранды. Весь остальной
дом казался бесформенной серой массой. Длинный белый фасад флигеля
виднелся сквозь апельсиновые деревья, и многие окна были освещены - их
обитатели укладывались спать. А за отелем, вверх, к самому небу,
вздымалась черная гора.
Где-то далеко в темноте чистый, сильный мужской голос пел под звенящий
аккомпанемент.
Меж черных деревьев порхали десятки светлячков, и, когда невидимый
голос вдруг умолк, стало слышно, как вдалеке заливаются соловьи.
Вернувшись к себе, она стала думать о сэре Айзеке, и особенно ярко ей
вспомнился его последний застывший взгляд...
Ей вдруг захотелось пойти взглянуть на него еще раз, убедиться, что он
обрел покой и уже не покажется таким странным. Она прокралась по коридору
и тихонько вошла в его комнату, которая, она это чувствовала, по-прежнему
оставалась его комнатой. Вокруг него стояли свечи, и прикрытое лицо,
обозначавшееся под тонким покровом, было как у человека, спящего мирным
сном. Она осторожно приподняла покров.
Он был не просто неподвижен, его неподвижность казалась беспредельной.
Он был недвижнее и белее лунного света за окном, дальше луны и звезд...
Она тихо стояла, глядя на него.
Он лежал, маленький, съежившийся, словно бесконечно устал. Его жизнь
была кончена, ушла навсегда. Никогда не видела она ничего более
безвозвратного. В юности ей казалось, что смерть - это врата лучшей, более
щедрой и свободной жизни, чем та, которую мы влачим в этом несвободном
мире, но теперь она увидела, что смерть - это конец.
Жизнь кончена. Да, раньше она не понимала, что такое смерть. Эта
чудесная ночь там, за окном, и все чудесные ночи и дни, которые еще
впереди, и вся красота, все радости, какие есть на свете, для него теперь
ничто. Никогда в нем не проснутся мечты, желания, надежды.
А были ли у него вообще желания, надежды, ощущение полноты жизни?
Красота, которая открылась ей в последние годы, тайна любви - все это
было ему недоступно.
И она поняла, как он был жалок и достоин сожаления со своей
жестокостью, ограниченностью, со своими ворчливыми подозрениями, со своим
злобным отречением от всего щедрого и красивого. И пожалела его, как
иногда жалела своих детей, которые упрямо оставались слепы к щедротам и
благам жизни.
Да, наконец-то у нее появилась к нему хоть тень жалости.
А все же, сколько упорства хранила в себе эта маленькая, застывшая,
белая фигурка, которая недавно была сэром Айзеком Харманом! И он
торжествовал, упорствовал в своем торжестве; его губы были сжаты, возле
углов рта залегли морщины, словно он не хотел выдать никаких ины