Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
ского жеребца. Но вся беда в
том, что от него рождаются только кобылицы. И каких бы маток к нему ни
подводили, получить жеребчика пока не удается...
На заводе нам показали Цилиндра. В жизни я не видела лошади красивее.
Совершенно белый, с изогнутой, как у лебедя, шеей, с серебристыми гривой и
хвостом. Бабель успел уже показать мне очень породистых лошадей и на конном
заводе вблизи Молоденова, и на московском ипподроме, но там была рысистая
порода; арабского жеребца я видела впервые. Я даже не думала, что такие
красивые кони могут существовать на самом деле.
-- Ну, что? -- улыбаясь, спросил Бабель. -- Стоило устраивать ради него
завод?
Мы провели на конном заводе почти целый день. Осматривали жеребят,
перед нами проводили потомство араба -- двухлеток и трехлеток. Ни одна из
его дочерей не унаследовала даже масти отца.
В Пятигорске Бабель показал мне все лермонтовские места.
Он бывал здесь и в прошлые годы, навещая своих "бойцовских ребят", как
он называл тех товарищей, с которыми встречался в 1920 году в Конармии,
поэтому рассказывал мне о лермонтовских местах, как настоящий экскурсовод.
-- Для путешествий страна наша пока совсем не приспособлена, -- говорил
он. -- Гостиницы ужасные, кровати плохие, с серыми убогими одеялами, ничем
не покрытые столы.
Из Кисловодска Бабель проводил меня на станцию Минеральные Воды, и я
уехала.
Вскоре по возвращении в Москву я получила от Бабеля письмо из станицы
Пришибской. Хорошо запомнились строки:
"Живу в мазаной хате с земляным полом. Тружусь. Вчера председатель
колхоза, с которым мы сидели в правлении, когда настали сумерки, крикнул:
"Федор, сруководи-ка лампу!"
А незадолго до Нового года я получила письмо, в котором Бабель писал:
"Я человек суеверный и непременно хочу встретить Новый год с вами.
Подождите устраиваться на работу и приезжайте 31-го в Горловку, буду
встречать".
Приглашение Бабеля было предложением жить в будущем вместе. И мой
приезд в Горловку 31 декабря 1934 года означал, что я это предложение
приняла.
Бабель встретил меня в Горловке в дубленом овчинном полушубке, меховой
шапке и валенках и повез к Вениамину Яковлевичу Фуреру, секретарю
Горловского горкома, у которого остановился.
Фурер был знаменитым человеком, о нем много писали. Прославился он тем,
что создал прекрасные по тем временам условия жизни для шахтеров и даже
дорогу от их общежития до шахты обсадил розами. Бабель говорил:
Тяжелый и грязный труд шахтеров Фурер сделал почетным, уважаемым.
Шахтеры -- первые в клубе, их хвалят на собраниях, им дают премии и награды;
они самые выгодные женихи, и лучшие девушки охотно выходят за них замуж.
Мы встречали Новый год втроем: Фурер, Бабель и я. Жена Фурера, балерина
Харьковского театра Галина Лерхе, приехать на Новый год не смогла.
Квартира Фурера в Горловке, большая и почти пустая, была обставлена
только необходимой и очень простой мебелью. Хозяйство вела веснушчатая,
очень бойкая девчонка, веселая и острая на язык. Она говорила Фуреру правду
в глаза и даже им командовала; он покорно ей подчинялся, и это его
забавляло.
-- Преданный человек и, как ни странно, помогает в моей работе -- не
дает стать чиновником, -- говорил Фурер.
Он был очень красив. Высокий, хорошо сложенный, с веселыми светлыми
глазами и белокурой головой. "Великолепное создание природы", -- говорил про
него Бабель.
За столом под Новый год Фурер смешно рассказывал, как его одолевают
корреспонденты, какую пишут они чепуху и как один из них, побывавший у его
родителей, написал: "У стариков Фуреров родился кудрявый мальчик". Бабель
весело смеялся, а потом часто эту фразу повторял.
В Горловке Бабель захотел спуститься в шахту -- посмотреть на работу
забойщиков. К нам присоединился приехавший в Горловку писатель Зозуля. В
душевой мы переоделись в шахтерские комбинезоны, на грудь каждому из нас
повесили лампочку и в клети "с ветерком" спустили на горизонт 630. С нами
были инженер и начальник смены. Разрабатывался наклонный, под углом 70
градусов, пласт угля толщиной около двух метров, расположенный между
горизонтами 630 и 720.
В очень небольшое отверстие первым спустился инженер, потом я, затем
начальник смены, Бабель и последним Зозуля. Спускаться надо было в темноте,
при свете наших довольно тусклых лампочек; воздух был насыщен угольной
пылью, она сразу же забила нос, рот, глаза.
Бревна, распирающие породу там, где пласт угля был уже выработан,
располагались с расстоянием от 1,5 до 1,7 метра одно от другого, поэтому
спуск был чрезвычайно сложным для меня, приходилось все время пребывать в
каком-то распятом состоянии, стараясь вытянуться как можно больше. При этом
было совершенно нечем дышать и почти ничего не видно. Руки и ноги вскоре
онемели, сердце заколотилось, и я, например, была в таком отчаянии, что
готова была опустить руки и упасть вниз. Но идущий впереди все-таки помогал
мне и в отдельных случаях просто брал мою ногу и с силой ставил ее на
бревно. Поневоле руки мои отрывались от верхних бревен. Так, дойдя до
полного отчаяния, я вдруг коснулась спиной породы и почувствовала
облегчение. Опираясь спиной, спускаться было уже много легче, но никто
раньше об этом мне не сказал. Волнуясь за Бабеля (рост его ненамного
превышал мой, к тому же он страдал астмой), я просила идущего за мной
начальника смены помочь ему и сказать, чтобы он опирался спиной.
Справа от нас рубили уголь; он сыпался вниз; везде, где были рабочие,
ругань стояла невообразимая. Это было традицией, без этого не умели добывать
уголь. В одном месте мы передвинулись ближе к забою. Уголь искрился и
сверкал при свете лампочек. Это был настоящий антрацит.
Бабель с забойщиками не разговаривал, -- очевидно, говорить ему было
трудно. Я взглянула на него. Лицо его было совершенно черное, как и у всех
остальных, белели только белки глаз и зубы. Он тяжело дышал.
Мы начали спускаться дальше; показалось, что стало легче, может быть,
стал более наклонным пласт. Последние несколько метров съехали просто на
спине в кучу угля и чуть-чуть не угодили в вагонетку. Спустившись по
приставной лесенке, мы оказались в довольно большой штольне, потолок и стены
ее были побелены и воздух чист. Как ни предупреждал начальник смены
откатчиков: "Тише: женщина!" -- мат не прекращался. А какой-то веселый
паренек, увидев, что появились гости, с восторгом закричал: -- Идите в
насосную, вот где ругаются, красота!
Бабель сказал:
Там, в насосной, более образованные люди, поэтому и ругань изысканней!
Смысл ругательств здесь полностью утрачивался, оставалась только
внешняя форма, не лишенная изобретательности, даже поэтичности: в насосной
виртуозно ругались стихами, кто под Пушкина, а кто под Есенина; можно было
различить размер и стиль.
Поднялись на поверхность и пошли отмываться в душевую, где вода была
какая-то особенная -- конденсат отработанного пара, поэтому уголь смывался
очень хорошо. У всех остались только ободки вокруг глаз, что могло отмыться
лишь через несколько дней. Сели в машину и поехали осматривать
коксохимический завод.
Большие цехи с какими-то агрегатами, покрытыми инеем, работали
автоматически; рабочих нигде не было, только наблюдающий инженер.
Температура в этих агрегатах, наполненных аммиаком, очень низкая. В
результате их работы получалось удобрение для полей. Я ходила с трудом --
так ныло у меня все тело, особенно трудно давались спуски и подъемы --
хождение по этажам.
Лицо Бабеля было спокойно, и вид такой, как будто он и не проходил
только что через угольный ад. Он всем интересовался и задавал инженеру
вопросы.
Фурер отсутствовал два дня -- ездил к жене в Харьков. Возвратившись, он
с воодушевлением рассказывал о своих планах преобразования Горловки: здесь
будет больница, там -- городской парк, а там -- театр. Он мечтал о
сокращении рабочего дня шахтера до четырех часов в день.
Из Горловки 20 января 1934 года Бабель писал своей матери: "Очень
правильно сделал, что побывал в Донбассе, край этот знать необходимо. Иногда
приходишь в отчаяние -- как осилить художественно неизмеримую, курьерскую,
небывалую эту страну, которая называется СССР. Дух бодрости и успеха у нас
теперь сильнее, чем за все 16 лет революции".
Планов своих в Горловке Фуреру осуществить не пришлось. Каганович
потребовал его в Москву для работы в МК.
В том же 1934 году мы вместе с ним и Галиной Лерхе были на авиационном
параде в Тушине. Проезжая по какой-то боковой улочке, чтобы избежать потока
машин, направлявшихся в Тушино, мы увидели склад с надписью: "Брача песка
строго воспрещается". Эта надпись дала повод Бабелю вспомнить целый ряд
таких же курьезных объявлений вроде: "Рубить сосны на елки строго
воспрещается", виденного им в Крыму.
Парад смотрели с крыши административного здания, где собрались знатные
гости, и стояли рядом с А. Н. Туполевым, который тогда был в зените своей
славы, впоследствии чуть не угасшей совсем. Впереди, ближе к парапету,
стояли Сталин и другие члены правительства.
Некоторое время спустя мы еще раз встретились с Фурером, когда были
приглашены на творческий вечер Галины Лерхе.
Вечер был устроен в каком-то клубе, кажется на улице Разина; зал был
небольшой, но набит битком. Танцы Галины Лерхе, характерные и выразительные,
казались тогда очень современными по сравнению с классическим балетом.
Бабель сказал, что они "в стиле Айседоры Дункан", которую он знал.
В последний раз я видела Фурера осенью 1936 года. Бабель незадолго
перед этим уехал в Одессу, а я в его отсутствие решила, что ему не следует
больше жить в одной квартире с иностранцами. Поэтому я позвонила Фуреру и
сказала, что мне нужно с ним поговорить, не откладывая; он пригласил меня
прийти вечером. Дверь мне открыла все та же бойкая девчонка из Горловки. Я
застала хозяина в кабинете за письменным столом. Целью моего визита было
объяснить ему, что Бабелю, в связи с общей сложившейся тогда ситуацией (шли
судебные процессы над "врагами народа"), неудобно жить вместе с иностранцами
и что ему нужна отдельная квартира. Бабель, наверное, высмеял бы мои
соображения, если бы был дома. Однако Фурер во всем со мной согласился и
обещал о квартире подумать. Я обратила внимание, что ящики его письменного
стола были выдвинуты и что он, слушая меня, извлекал письма и какие-то
бумаги из ящиков и рвал их на мелкие клочки. На столе был уже целый ворох
изорванной бумаги. Меня не очень удивила эта операция, я решила, что он
просто наводит порядок в своем письменном столе.
Но вскоре получила от Бабеля письмо из Одессы, в котором он писал:
"Сегодня узнал о смерти Ф. Как ужасно!" Почему-то я долго ломала себе
голову: кто из наших знакомых имеет имя или фамилию на букву "Ф"? -- и
никого не нашла. Я и не подумала о Фурере, так как никак не могла
заподозрить в неблагополучии стоящего у власти, и так близко к
благополучному Кагановичу, человека, а искала это имя (или фамилию) совсем в
других кругах наших знакомых.
Когда же весть о смерти Фурера дошла и до меня, я поняла, что
разговаривала с ним в последний раз накануне его самоубийства. Это было в
субботу, а в воскресенье он уехал на дачу и там застрелился. От Бабеля я
позже узнала, что Сталин был очень раздосадован этим и произнес: "Мальчишка!
Застрелился и ничего не сказал". Человек слишком молодой, чтобы принадлежать
в прошлом к какой-либо оппозиции, ничем не запятнанный, числившийся на
отличном счету, -- понять причину угрожавшего ему ареста было просто
немыслимо. А я тогда все же искала причину, наивно полагая, что без нее
человека арестовать нельзя.
Но в январе 1934 года, когда мы с Бабелем уезжали из Горловки, веселый
и полный надежд Фурер провожал нас на вокзал...
На Николо-Воробинском нас встретил Штайнер, очевидно уже подозревавший,
что "джентльменское соглашение" с Бабелем (никаких женщин в доме) грозит
нарушиться. Мы же решили, что надо подготовить его к этому постепенно, и
поэтому через несколько дней сняли для меня комнату на 3-й Тверской-Ямской в
трехкомнатной квартире одного инженера. Кроме супругов, в этой квартире жила
домработница Устя, веселая, уже немолодая женщина. Она любила порассказать о
жизни своих хозяев, и тогда Бабеля нельзя было от нее увести. Особенно
веселил его обычный ответ Усти на мой вопрос по телефону: "Как дома дела?"
-- "Встренем -- поговорим".
Раздельная жизнь наша продолжалась несколько месяцев. Штайнер сам
предложил Бабелю, чтобы я переехала на Николо-Воробинский, и уступил мне
одну из своих двух верхних комнат, считая ее более для меня удобной, чем
вторая комната Бабеля. Очень скоро после этого вторую комнату Бабель отдал
соседу из другой половины дома. Дверь из нее была заложена кирпичом, и
наверху остались три комнаты.
Рабочая комната Бабеля служила ему и спальней; она была угловой, с
большими окнами. Обстановка этой комнаты состояла из кровати, замененной
впоследствии тахтой, платяного шкафа, рабочего стола, возле которого стоял
диванчик с полужестким сиденьем, двух стульев, маленького столика с
выдвижным ящиком и книжных полок. Полки были заказаны Бабелем высотой до
подоконника и во всю длину стены, на них устанавливались нужные ему и
любимые им книги, а наверху он обычно раскладывал бумажные листки с планами
рассказов, разными записями и набросками. Эти листки, продолговатые, шириной
10 и длиной 15--16 сантиметров, он нарезал сам и на них все записывал.
Работал он или сидя на диване, часто поджав под себя ноги, или прохаживаясь
по комнате. Он ходил из угла в угол с суровой ниткой или тонкой веревочкой в
руках, которую все время то наматывал на пальцы, то разматывал. Время от
времени он подходил к столу или к полке и что-нибудь записывал на одном из
листков. Потом хождение и обдумывание возобновлялись. Иногда он выходил и за
пределы своей комнаты; а то зайдет ко мне, постоит немного, не переставая
наматывать веревочку, помолчит и уйдет опять к себе. Однажды в руках у
Бабеля появились откуда-то добытые им настоящие четки, и он перебирал их,
работая; но дня через три они исчезли, и он снова стал наматывать на пальцы
веревочку или суровую нить. Сидеть с поджатыми под себя ногами он мог
часами; мне казалось, что это зависит от телосложения.
Рукописи Бабеля хранились в нижнем выдвижном ящике платяного шкафа. И
только дневники и записные книжки находились в металлическом, довольно
тяжелом ящичке с замком.
Относительно своих рукописей Бабель запугал меня с самого начала, как
только я поселилась в его доме. Он сказал мне, что я не должна читать
написанное им начерно и что он сам мне прочтет, когда это будет готово. И я
никогда не нарушала этот запрет. Сейчас я даже жалею об этом. Но
проницательность Бабеля была такова, что мне казалось -- он видит все
насквозь. Он сам признавался мне, как Горький, смеясь, сказал как-то:
-- Вы -- настоящий соглядатай. Вас в дом пускать страшно. И я, даже
когда Бабеля не было дома, побаивалась его проницательных глаз.
К тому времени я уже поступила на работу в Метропроект, занимавшийся
тогда проектированием первой очереди Московского метрополитена.
Бабель относился к моей работе очень уважительно, и притом с
любопытством. Строительство метрополитена в Москве шло очень быстро,
проектировщиков торопили, и случалось, что я брала расчеты конструкций
домой, чтобы дома закончить их или проверить. У меня в комнате Бабель обычно
молча перелистывал папку с расчетами, а то утаскивал ее к себе в комнату и
если у него сидел кто-нибудь из кинорежиссеров, то показывал ему и
хвастался: "Она у нас математик, -- услышала я однажды. -- Вы только
посмотрите, как все сложно, это вам не сценарии писать..."
Составление же чертежей, что мне тоже иногда приходилось делать дома,
казалось Бабелю чем-то непостижимым.
Но непостижимым было тогда для меня все, что умел и знал он.
До знакомства с Бабелем я читала много, но без разбору, все, что
попадется под руку. Заметив это, он сказал:
-- Это никуда не годится, у вас не хватит времени прочитать стоящие
книги. Есть примерно сто книг, которые каждый образованный человек должен
прочесть обязательно. Я как-нибудь составлю вам список этих книг.
И через несколько дней он принес мне этот список. В него вошли древние
(греческие и римские) авторы -- Гомер, Геродот, Лукреций, Светоний, а также
все лучшее из более поздней западно-европейской литературы, начиная с Эразма
Роттердамского, Свифта, Рабле, Сервантеса и Костера, вплоть до таких
писателей XIX века, как Стендаль, Мериме, Флобер.
Однажды Бабель принес мне два толстых тома Фабра "Инстинкт и нравы
насекомых".
-- Я купил это для вас в букинистическом магазине, -- сказал он. -- И
хотя в список я эту книгу не включил, прочитать ее необходимо. Вы прочтете с
удовольствием.
И действительно, написана она так живо и занимательно, что читалась как
детективный роман.
Летом 1934 года и в последующие годы мне часто приходилось бывать с
Бабелем на бегах, но я никогда не видела, чтобы он играл. У него был чисто
спортивный интерес к лошадям.
Он бывал на тренировках и в конюшнях наездников гораздо чаще, чем на
самих бегах. Скачками он интересовался меньше. Но люди, встречавшиеся на
бегах, азартно играющие, и разговоры их между собой очень его интересовали.
На ипподроме он жадно ко всему прислушивался, внимательно присматривался и
часто тащил меня из ложи куда-то наверх, где толпились игроки наиболее
азартные, складывавшиеся по нескольку человек, чтобы купить один, но, как им
казалось, беспроигрышный билет.
Впоследствии по одной домашней примете я научилась безошибочно
узнавать, что Бабель уехал к лошадям: в эти дни из сахарницы исчезал весь
сахар.
Театр Бабель посещал не очень часто, с большой осторожностью, но зато
на "Мертвые души" в Художественный ходил каждый сезон.
Хохотал он во время представления "Мертвых душ" так, что мне стыдно
было сидеть с ним рядом. Я не знаю другой пьесы, которую Бабель любил бы
больше этой.
Когда Бабель возвратился после читки своей пьесы "Мария" в
Художественном театре, то рассказывал мне, что актрисам очень не терпелось
узнать, что же это за главная героиня и кому будет поручена ее роль.
Оказалось, что главная героиня отсутствует. Бабель считал, что пьеса
ему не удалась, но, впрочем, сам он ко всем своим произведениям относился
критически.
Ни оперу, ни оперетту Бабель не любил. Пение же, особенно камерное,
слушал с удовольствием и однажды пришел откуда-то восхищенным исполнением
Кето Джапаридзе.
-- Эта женщина, -- рассказывал он, -- была женой какого-то крупного
работника в Грузии и пела только дома, для гостей. Но мужа арестовали, и она
осталась без всяких средств к существованию. Тогда кто-то из друзей
посоветовал ей петь. Она выступила сначала в клубе, и успех имела
невероятный. После этого сделалась певицей. Поет она с чувством
необыкновенным.
А когда Кето Джапаридзе давала концерт в Москве, он повел м