Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
ьных муках проливало некоторый свет и кое-что объясняло.
Откровенно и доверительно он рассказал о своих муках позже, с трибуны
Первого съезда писателей. В то время кое-кто упрекал Бабеля за длительное
молчание, а находились и такие, кто клеймил его словами, весьма
напоминавшими обвинительные заключения. Почему, дескать, молчит? Может быть,
просто отмалчивается? Было время партизанской романтики -- тогда писал, а
наступил час прозаической борьбы -- и он помалкивает. Даже его земляк Семен
Кирсанов, отвечая, как все одесситы, вопросом на вопрос, недоумевал, правда
умеряя при этом страсти и стараясь кое-кого навести на единственно верное
объяснение:
Не надо даром зубрить сабель, --
меня интересует Бабель,
наш знаменитый одессит.
Он долго ль фабулу вынашивал,
писал ли он сначала начерно
иль, может, сразу шпарил набело, --
в чем, черт возьми, загадка Бабеля?..
А невысокий плотный человек с круглым улыбающимся лицом и очками в
железной оправе медленно прохаживался рядом с трибуной, заложив руки за
спину, и, словно рассказывая очередную историю из жизни обитателей одесской
Молдаванки, тихо и дружественно признавался, что носит во чреве своем
детенышей подолгу, как слониха. Он, конечно, не сказал, а возможно, и не
имел в виду другой стороны своей шуточной метафоры: что только выношенные,
как у слонихи, литературные детеныши и бывают полновесны, как слонята, и в
этом мы можем убедиться на его опыте, а не на опыте тех, кто "шпарит
набело". Ответ на недоуменный вопрос был получен из первоисточника, и все
узнали, что "знаменитый одессит" пишет подолгу и рождает в муках, и
потому-то в его длительном молчании особенной загадки, в сущности, и нет.
Месяца через два после съезда Бабель приехал в Харьков. Я встретил его
на Сумской и потащил к себе. По дороге я стал рассказывать о главах из
романа "Всадники", которые мне накануне прочел Юрий Яновский. Главы эти мне
очень понравились, и я старался заинтересовать ими Бабеля еще и потому, что
автору нужно было кое в чем помочь.
Яновскому в то время было нелегко. Обстоятельства сложились так, что
его почти не печатали. Он был угнетен, ничего не зарабатывал и в таких
условиях писал свой роман. Это был высокий, стройный, очень сдержанный и
органически интеллигентный человек. Ироническая улыбка, словно защитная
маска гордеца, почти постоянно светилась на его красивом лице, надежно
скрывая от постороннего взгляда его невеселые внутренние переживания. Но я,
живший с ним в одной квартире в писательском доме уже более шести месяцев,
знал, в каком он положении, и, хоть не имел реальной возможности, очень
хотел ему помочь -- особенно после ознакомления с отрывками из его нового
произведения.
Исаак Эммануилович имел, конечно, больше возможностей. Встретив его
теперь, я вспомнил, что слыхал о близком его знакомстве или даже дружеских
отношениях с тогдашним директором ОГИЗа, -- это могло пригодиться в данном
случае. И когда я тут же поделился с Бабелем и Олешей впечатлениями от
произведения и намекнул на бедственное положение автора, Исаак Эммануилович,
знавший Яновского по Одесской киностудии, сказал:
-- Пошли к нему.
Я не был уверен в том, что Яновского легко будет уговорить прочесть
снова то, что он мне прочел накануне, и сказал об этом.
-- А мы его перехитрим, -- улыбнулся Исаак Эммануилович. -- Откровенно
признаемся, что хотим помочь. -- И, понизив голос, поделился секретом: --
Когда говоришь правду, это иногда действует.
Юрий Иванович приветливо встретил старых знакомых по Одесской
кинофабрике, где он прежде был главным редактором. После недолгих блужданий
вокруг да около Исаак Эммануилович сказал:
-- Послушайте, деловое общение -- лучшая гарантия успеха. Это, между
прочим, относится и к писателям. Так вот, доставайте свою новую рукопись и
прочтите нам несколько глав.
Не знаю, подействовало ли на Яновского его "чистосердечное признание",
или он просто не решился отказать Бабелю, -- Юрий Иванович лишь наградил
меня своим ироническим, но на сей раз отнюдь не язвительным взглядом и пошел
к своему небольшому письменному столу, достал рукопись и безропотно начал
читать.
Бабелю понравилось то, что он услышал. Мягкие акварельные краски
тогдашней прозы Яновского и подчеркнутая приземленность его собственной
прозы были, по сути, разными сторонами одинакового восприятия
действительности. Оба они преклонялись перед духовным величием человека,
одевали его в яркий, а подчас и пышный наряд поэтических преувеличений: шли
к одной и той же цели, хотя и разными дорогами. Бабель это, как видно, сразу
почувствовал и высоко оценил.
Однако Яновскому он прямо не высказал своего восхищения, проявив таким
образом и мудрость и такт: стимулирующую похвалу уместно расточать, когда
говоришь с младшим. Восхищение произведением равного может иногда обидеть не
меньше, чем откровенная хула. Поэтому Исаак Эммануилович только сказал:
-- Что ж, вы свое дело знаете!
Но на улице, по дороге к гостинице, Исаак Эммануилович дал полную волю
чувствам и не стеснялся в эпитетах ни по отношению к "Всадникам", ни по
отношению к их автору.
Вскорости я должен был ехать в Москву, и, прощаясь у подъезда
гостиницы, мы условились, что пойдем к Халатову вместе.
В приемной директора ОГИЗа произошел смешной инцидент. Войдя, Бабель
направился прямо к двери кабинета Халатова, но ему преградила путь
коренастая секретарша. Довольно грубо остановив его, она заявила, что
директор занят и сегодня не будет принимать. Бабель попросил все же доложить
и назвал свою фамилию. Но секретарша наотрез отказалась докладывать --
видимо, имя знаменитого писателя ей ничего не говорило.
-- Позвольте, -- возмутился Исаак Эммануилович. -- Для чего же вы здесь
сидите, если не желаете докладывать, что кто-то пришел?!
Поднялась настоящая перепалка. Вдруг массивная дверь распахнулась и на
пороге появился бородач в кожаной куртке -- Халатов. Увидев Бабеля, он
просиял, обнял его и, взяв под руку, повел к себе. Я тоже вошел. Секретарша
осталась в приемной, как видно, очень посрамленная.
Они долго по-приятельски разговаривали о том о сем, не имеющем никакого
отношения к поводу нашего посещения. Наконец Бабель поднялся, и я уже готов
был подумать, что о романе Яновского он так ничего и не скажет -- то ли
забыл, то ли передумал говорить. Но, уже пожав на прощание руку Халатову,
Бабель, как бы невзначай, сказал:
-- Да, вот что. В Харькове сейчас пишется замечательная книга. Нужен
подходящий аванс.
-- Фамилия? -- спросил Халатов, взяв карандаш и придвинув к себе
поближе отрывной календарь.
-- Яновский.
-- Юрий Яновский, -- вставил я.
Халатов записал, но ничего не сказал. Его безразличие меня расстроило,
но Исаак Эммануилович, как видно, не беспокоился.
Когда мы появились в приемной, секретарша робко подошла к Бабелю:
-- Вы уж простите меня, -- пролепетала она. -- Сами понимаете, я --
одна, а вас много...
-- Ну конечно, -- улыбнулся Бабель. -- Ведь это самое сказал еще Понтий
Пилат Иисусу Христу, разве вы не помните?
-- Да, да, конечно... -- продолжала несчастная секретарша, заботливо
провожая нас к выходу: знание истории христианства, как видно, не входило в
ее обязанности.
А когда я вернулся в Харьков, оказалось, что договор для Яновского меня
опередил. Прошло еще несколько дней, и прибыл почтовый перевод на довольно
значительную сумму. Юрий Иванович все так же иронически улыбался, но на
протяжении последующих Двух месяцев почти не выходил из своей комнаты:
работал усиленно.
Года через два, уже в Киеве, как-то позвонил Довженко.
-- Приехал Бабель, -- сказал он.
-- Мы к вам сейчас зайдем.
Но Александр Петрович почему-то не пришел -- вдруг оказался занят. С
Бабелем явилась Юлия Солнцева. Отворив дверь, я услыхал саркастический
возглас Исаака Эммануиловича:
-- Пятьдесят девятая квартира! Да, наша литература велика!..
Не успев еще снять пальто, он направился прямо к книжным полкам. Бегло
просмотрел сквозь свои толстые стекла корешки книг и остановился на
марксовском издании сочинений Бунина.
-- Воробью добывает свое пище из неплохого источника! -- воскликнул он,
как некогда ребе Менахэм, с удовольствием перелистывая том писателя, книги
которого не так часто встречались в те годы на полках писательских
библиотек. Присутствие этих книг в моей скромной библиотеке, кажется,
заметно подняло в глазах Бабеля мой писательский престиж. -- Кстати, о ребе
Менахэме, -- сказал Исаак Эммануилович, вдруг захлопнув книгу. -- Старик
приказал долго жить. Но на прощание с неблагодарным человечеством он
высказал ему довольно мрачное предостережение: "Хороня своих мудрецов, --
изрек он, -- люди остаются в дураках". Точного синтаксиса этого изречения я
не сохраняю, так как услыхал его не из первоисточника. А человек, передавший
его мне, был профессиональным редактором и не заботился о подобных пустяках.
Мы решили прогуляться и вышли на улицу. Выяснилось, что Исаак
Эммануилович приехал в Киев в связи с предполагавшейся постановкой на
Киевской киностудии какого-то сценария по роману Николая Островского "Как
закалялась сталь". Бабелю было поручено довести плохое кинопроизведение до
нужной художественной кондиции. Уж кто-кто, а он умел оживить скучный диалог
или невыразительную характеристику действующего лица -- исправление чужой
стряпни стало в последнее время его побочным занятием, пополнявшим кое-как
скудные финансы.
Мы бродили по улицам прекрасного города, разговаривая о незначительных
вещах, словно уверенные, что у нас еще будет время поговорить о более
серьезном. Ведь человек никогда не знает, что его ждет, и с непростительным
легкомыслием уходит от предположения, что встреча может быть последней...
Татьяна Тэсс
ВСТРЕЧИ С БАБЕЛЕМ
Угасает запад многопенный,
Друга тень на сердце у меня...
Николай Тихонов
Большое лиловое облако плотно закрывало солнце, облако не обещало ни
дождя, ни грозы, а только погасило краски летнего утра, и они примолкли,
утратив свою цветущую яркость. Все вокруг стало простодушно тихим и
сереньким, как бывает иногда ранней осенью, и казалось, что осень уже пришла
раньше времени и в лес, и в сад. Но листва на деревьях зашуршала, качнулась,
подул откуда-то ветер, облако медленно двинулось, открывая ослепительно
голубой край неба, и началось чудо преображенья.
Трава, кусты, растенья -- все вспыхнуло свежестью, теплые солнечные
пятна легли на землю, листья закипели, сверкнули серебром своих нежных
подкладок, пролетел тяжелый шмель и сел на куст, качнув тонкую ветку.
Знакомая птица с белым пятнышком на лбу, быстро-быстро тряся рыженьким
хвостиком, пошла пешком по дорожке. Все было мило душе, все казалось
по-новому прекрасным, омытое чистым утренним светом, и так бы сидела я и
наслаждалась красой природы, если бы не белый лист бумаги, заложенный в
пишущую машинку.
Ничто не может быть страшней этого белого листа, на котором еще нет ни
одной строки, и вместе с тем ничто на свете не обладает такой притягательной
тайной силой.
Молодые "Серапионовы братья", встречая друг друга, говорили вместо
приветствия: "Здравствуй, брат, писать очень трудно".
С той поры прошло много лет, а литература, слава богу, не стала более
легким делом. Но самая трудная задача, на мой взгляд, -- писать о дорогих
тебе людях, которых хорошо знала.
Не один раз я закладывала в машинку чистый лист бумаги, чтобы
рассказать о встречах с Исааком Эммануиловичем Бабелем, и вытаскивала этот
лист обратно, так и не написав ни строчки. Больше всего меня страшило вот
что: я старалась представить, что сказал бы сам Бабель, если бы прочел то,
что пишут о нем другие. Этот незримый суд, на который я выносила свое еще не
написанное сочинение, так пугал меня, что я бежала прочь от пишущей машинки.
И всякий раз при этом вспоминалось мне одно и то же: давно минувшее раннее
зимнее утро и телефонный звонок.
В то утро в только что вышедшем номере "Известий" был напечатан мой
очерк о Давиде Ойстрахе. Могучий талант Ойстраха восхитил меня, а когда я,
перед тем как писать очерк, побывала у него дома, восторг мой удвоился. На
столе Ойстраха лежал слепок с руки Изаи, и я не могла оторвать глаз от этой
великолепной кисти, широкой и сильной, как рука рыбака, с длинными, чуткими
пальцами музыканта. Впервые я увидела вблизи скрипку, на которой играл
Ойстрах: вынутая из футляра, беззащитно доступная, она поражала лебединой
простотой своей формы, таинственным, тусклым блеском драгоценного дерева.
Партитуры скрипичных концертов, нотные папки, портреты великих дирижеров,
огромный распахнутый рояль -- сама музыка была хозяйкой этого дома,
главенствовала в нем.
Все увиденное настолько меня сразило, что обильные метафоры и нарядные
фразы сами собой слетали с моего пера: очерк был заполнен ими до краев. Я
так берегла их, что просидела в редакции до глубокой ночи, сторожа каждую
строчку, чтобы ее не вычеркнул редактор.
Заснула я поздно. Рано утром меня разбудил телефонный звонок. --
Говорит Ойстрах, -- прозвучал в трубке задыхающийся от смеха, знакомый голос
Бабеля. -- Я хочу поблагодарить вас за все, что вы для меня сделали...
И тотчас же, словно освещенное лучом беспощадного прожектора, мое
собственное сочинение предстало передо мной в совершенно ином виде.
Как, как я не видела его чрезмерной пышности еще вчера? За
"превосходными степенями", которые ничего не могли добавить к ореолу и без
того прославленного скрипача, я упустила его душу, ничего не рассказала об
одержимом трудолюбии Ойстраха, о его непримиримой взыскательности к самому
себе, удивительной скромности, спокойной простоте, юморе -- о многом, что
было ему присуще как музыканту и человеку. Сколько раз потом, когда меня
искушала ложная нарядность фразы, в моих ушах звучал знакомый, задыхающийся
от смеха голос: "Я хочу поблагодарить вас за все, что вы для меня
сделали..." И я тотчас же зачеркивала ненужную строку.
Ох, как хочется, чтобы таких строк не было в рассказе о самом Бабеле! А
написать о нем все-таки решилась, ибо поняла, что уже не могу не написать.
Впервые я встретила Исаака Эммануиловича Бабеля в Москве, у писателя
Михаила Левидова.
Человек тонкого и ироничного ума, остроумнейший собеседник. Левидов был
жаден до разговоров: в доме у него, в небольшом кабинете, уставленном по
стенам ореховыми книжными шкафами, собирались за чаем писатели, журналисты,
режиссеры, актеры, художники, шли творческие споры, обсуждались литературные
события, театральные премьеры, новые книги. Приходить к Левидову было всегда
интересно. Знакомый писатель, по доброте своей, привел меня, начинающего
литератора, в этот радушный дом; познакомившись с семьей Левидовых, я стала
бывать у них часто.
В один из таких вечеров у входной двери позвонили, и хозяйка пошла
встречать очередного гостя. Левидов, расхаживая вдоль книжных шкафов, сыпал
парадоксами. Вдруг, прервав свою речь, он прислушался, и его подвижное лицо
с всегда иронической складкой у тонких губ стало непривычно серьезным.
-- Если зовут человека в гости, -- ворчливо сказал в коридоре
незнакомый голос, -- если зовут человека в гости, а сами живут на шестом
этаже, надо его предупреждать заранее, что лифт не работает, не работал и,
наверное, не будет работать никогда.
-- Это Бабель, -- произнес Левидов с особой и неожиданной для меня
значительностью. -- Пришел все-таки...
Левидов быстро направился к дверям.
Но гость уже входил в комнату.
Я никогда не встречала Бабеля в Одессе, хотя для обоих нас Одесса была
родным городом. Он уехал оттуда много раньше, чем я, до Одессы только
долетали слухи о стремительном успехе его первых, напечатанных в Москве
рассказов. Нас, молодых сочинителей, эти рассказы поражали своей мускулистой
энергией, новизной красок, бесстрашием метафор: проза Бабеля была для нас
одновременно открытием и потрясением.
И вот сейчас Бабель вошел в комнату, и я увидела его своими глазами.
Внешность его, по первому впечатлению, могла бы показаться
непримечательной, и вместе с тем, увидев Бабеля хоть однажды, его нельзя
было ни забыть, ни с кем-либо спутать.
Невысокого роста, коренастый, в очках, шагающий неторопливо, чуть
вразвалку, он не походил ни на знаменитого писателя, ни тем более на бывшего
кавалериста и поначалу выглядел, что называется, весьма обыкновенно. Но не
проходило и нескольких минут, как вы ощущали идущую от него скрытую
внутреннюю силу. В лице его поражало соединение черт как будто
несовместимых: ребячества и древней мудрости. Мягкие, детски припухлые губы
как бы сами собой складывались в лукавую улыбку, огромный лоб мудреца
обладал простодушной подвижностью, то и дело собираясь в морщинки
любопытства или изумления.
Но удивительней всего были его глаза.
Они всматривались в вас с живым, открытым интересом, и внимательный их
взгляд странным образом сразу обязывал вас не дать этому интересу погаснуть.
Это отнюдь не значило, что вы должны были изо всех сил стараться
"произвести впечатление" на вашего собеседника, -- ничего подобного. Живые,
зоркие, вглядывающиеся в вас глаза как бы требовали, чтобы вы оставались
только самим собою, ибо именно это было всего интересней Бабелю: увидеть
человека таким, какой он есть. Смотрел Бабель на собеседника, чуть наклонив
голову, сквозь стекла очков; очки у него были самые обыкновенные, без модной
тогда толстой роговой оправы, -- очки учителя или конторского работника, с
тонкими, заходящими за уши дужками.
Прерванный приходом Бабеля общий разговор вскоре возобновился,
разгорелся очередной спор, но Бабель, не вступая в него, лишь поглядывал на
спорщиков, переводя глаза с одного на другого.
Слушал он с необыкновенным вниманием, которое ничуть не ослабевало,
если собеседник, разгорячившись во время спора, вдруг начинал нести
очевидную чушь, -- тогда Бабель поворачивался всем корпусом именно к нему и
вглядывался в спорщика с живейшим любопытством. Наконец один из
присутствующих задал ему какой-то вопрос, и тут я впервые увидела одну
характерную особенность Бабеля, которую потом так хорошо знала.
Ответил он не сразу.
Слегка приподнявшись со стула, он снова опустился на него, подложив под
себя одну ногу; в такой позе обычно сидят не взрослые люди, а непоседливые
подростки, за что получают замечания от учителя в школе. Чуть вытянув
"трубочкой" губы, он помолчал и лишь потом неторопливо ответил. Но этот
ответ был таким блистательным по остроумию и мысли, так выразительно, свежо
и точно было каждое произнесенное им слово, что все спорщики, сразу
затихнув, слушали Бабеля, не сводя с него глаз. А он, увлекшись, принялся
рассказывать одну историю за другой.
Рассказчик Бабель был необыкновенный.
Он владел тайной силой словесного изображения, заставляя слушателей как
бы увидеть своими глазами каждого человека, о котором рассказывал, и все,
что с этим человеком происходило.
Трагическое соединялось в его историях со смешным, искренность
соседствовала с лукавством. Магия его воображения была на