Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
делом. Я таков, каким меня создала природа, и моя жизнь за
последнее время служит - увы! - подтверждением тому. Со своей бедой - будем
называть вещи своими именами - я должен справляться теми средствами,
которыми владею. Я обязан сделать то, что мне предначертано".
В конце октября 1857 года, вернувшись вместе с Коллинзом из поездки на
Озера, Диккенс, как бы в доказательство того, что ничто его не заставит
свернуть с избранного пути, предпринял символический шаг. Он написал из
Гэдсхилл Плейс в Лондон своей бывшей горничной Энн (она вышла замуж, но
продолжала присматривать за Тэвисток-хаусом, когда Диккенсы бывали в
отъезде) и попросил ее устроить ему спальню в бывшей туалетной комнате,
наглухо заделав дверь, ведущую в спальню жены. У него было много планов по
перестройке Гэдсхилла, и работы уже велись полным ходом, но теперь ему было
не до них. Форстер настойчиво убеждал его, что сейчас полезнее всего было бы
начать новую книгу. "Ничто мне не поможет, - ответил Диккенс. - Я одержим
одним только чувством: перемена неизбежна. Это чувство крепнет с каждым
днем, и ничто не может рассеять его".
Январь 1858 года. Тэвисток-хаус. Диккенс и Кэт в разных комнатах.
Диккенс подавлен, истерзан, он мечется, как тигр в клетке. "Все это похоже
на сон: работаешь, добиваешься чего-то, а в конце концов все так ничтожно! -
писал он Макриди в марте. - Не далее, как вчера, приснилось мне, что я
связан по рукам и по ногам и изо всех сил пытаюсь преодолеть бесконечный ряд
барьеров. Не правда ли, очень похоже на явь?" И Уилки Коллинзу: "Мои
домашние беды так угнетают меня, что я не знаю покоя, кроме сна, и не могу
писать". Впрочем, из другого письма, написанного тоже в марте, мы узнаем,
что без одобрения Форстера он не решится на окончательный шаг. "Раз и
навсегда откажитесь от мысли о том, что мои домашние дела можно изменить к
лучшему. Их ничто не поправит. Легче умереть и снова воскреснуть. Я могу
стараться, и пробовать, и терпеть, и заставлять себя видеть только хорошее,
делать хорошую мину при плохой игре или плохую мину при хорошей игре -
теперь дело совсем не в этом. Все кончено раз и навсегда. Напрасно было бы
думать, что я могу что-то изменить или питать какие-то надежды. Меня
постигла горькая неудача: с этим нужно смириться, и точка".
Тем временем, несмотря на протесты Форстера, он постепенно готовился к
публичным чтениям. Правда, было одно обстоятельство, которое его беспокоило:
что подумают читатели, узнав, что их любимый писатель стал профессиональным
чтецом? Не повлияет ли это на популярность его произведений? И все-таки он
сказал Коллинзу, что Форстер занимает в этом вопросе "чрезвычайно
неразумную" позицию, оттого, вероятно, что "деньги окончательно вскружили
ему голову". "Сыграть" собственных героев перед широкой аудиторией - разве
это не волнующая идея? И не поможет ли она ему хоть на время забыть то
волнение, которое царит в его душе? "Я должен заняться хоть чем-нибудь, - с
отчаянием говорил он. - Иначе я просто изведусь". В марте он, наконец,
решился, нашел себе импресарио - Артура Смита, старого знакомого, и объявил,
что даст серию чтений "Рождественской песни". Выступления должны были
начаться 29 апреля в лондонском Сен-Мартинз Холле {На месте Сен-Мартинз
Холла сейчас находится здание Одемз Пресс в Лонг Эйкр.}, продолжаться до
начала июня, а осенью возобновиться в провинциальных городах. Узнав о его
новой затее, королева Виктория сказала, что очень хотела бы послушать его,
но не решается просить его выступить, помня, как он отказался прийти к ней в
ложу после представления "Замерзшей пучины". Тогда Диккенс недвусмысленно
дал ей понять, что если это действительно так, то королева окажет ему
большую честь, посетив "одно из публичных чтений", так как он считает
необходимым присутствие в зале большой аудитории. Но милость монархов не
простирается так далеко, и с Диккенсом об этом больше никто не заговаривал.
Итак, выступив на двух благотворительных вечерах (один был устроен в помощь
детской лечебнице на Ормонд-стрит, другой - для Эдинбургского философского
общества), Диккенс начал свои чтения. Постепенно репертуар его пополнился: в
Сен-Мартинз Холле он читал еще и "Колокола". Успех был колоссальный. Став
профессиональным чтецом и не занимаясь ничем другим, он мог бы заработать
гораздо больше того, что принесли ему все его книги.
Накануне первого платного выступления Диккенса в Сен-Мартинз Холле его
жена в сопровождении своей матери и своей сестры Хэлен покинула
Тэвисток-хаус. Кэт, как мы уже видели, была очень простодушна, и
родственникам не стоило большого труда убедить ее в том, что Джорджина
действует ей во вред и что Эллен Тернан - любовница Чарльза. Их злобные
чувства к Диккенсу объясняются очень просто: он ясно дал понять Хогартам,
что их общество ему неприятно. Однажды вечером он ушел из Тэвисток-хауса и
добрался за ночь до Гэдсхилла, пройдя пешком тридцать миль, и заявил, что не
вернется домой, пока оттуда не уедут Хогарты. По нескольким его письмам тоже
ясно, что он давно перестал скрывать свое враждебное отношение к
родственникам жены. Что касается Джорджины, она восстановила их против себя,
встав на сторону Чарльза. Кроме того, она распоряжалась в его доме, и этого
они тоже не могли простить ей: им хотелось бы видеть хозяйкой уступчивую
Кэт, которой они могли бы командовать, как им вздумается. Давно уже (точнее,
8 мая 1843 года) Диккенс писал, что Джорджина по характеру и складу ума
очень похожа на его незабвенную Мэри Хогарт. Сходство это "порою столь
разительно, что когда мы сидим все вместе - Кэт, она и я, - все минувшее
начинает казаться мне страшным сном, который только что кончился. Точно
такой, как она, уже никогда не будет на свете, но ее душа так часто сияет
передо мною в облике этой ее сестры, что иной раз былое сплетается с
настоящим, и трудно понять, где кончаются воспоминания и начинается явь". С
годами это сходство стало в его глазах еще заметнее, и Джорджина прочно
воцарилась в его душе (и доме). Он видел в ней пусть не оригинал, но самую
точную копию того идеального создания, духовная близость которого была ему
так необходима.
Джорджина, естественно, была не в восторге от этого, ибо нет сомнений в
том, что она обожала Диккенса. Но что поделаешь? Ей приходилось мириться с
ролью воплощенной добродетели. Неестественное положение, в котором она
поневоле оказалась, восстановило ее против Кэт, оставившей себе, по ее
мнению, одни только радости супружества, переложив все заботы хозяйки и
матери на плечи сестры.
Но вот на сцену выступила Эллен Тернан, и положение вещей, ставшее на
первых порах еще более запутанным, вскоре упростилось. Как отнеслась к ее
появлению Джорджина, легко догадаться. Что касается Хогартов, у них теперь
было сколько угодно пищи для самого ядовитого злословия. Диккенс был не из
тех, кто скрывает свои чувства от лучших друзей. Любой из них, поговорив с
ним хотя бы полчаса, узнавал о его увлечении. Но поскольку каждый из его
друзей был всего-навсего человеком с обычными человеческими слабостями, он
все это передавал какому-нибудь приятелю, который, в свою очередь, поступал
точно так же. Очень скоро эта история стала модной темой клубных сплетен;
так о ней узнали Теккерей и Браунинг, не входившие в число близких друзей
Диккенса; Кэт впервые узнала о случившемся, получив по ошибке какое-то
украшение, купленное ее мужем для Эллен. Если у нее еще и оставались
какие-нибудь сомнения, то недолго: напомнив ей об уговоре, заключенном еще
до свадьбы (не скрывать, если он или она полюбят кого-нибудь другого),
Диккенс попросил жену нанести визит Эллен Тернан. Потрясенная Кэт рассказала
обо всем миссис Хогарт и не смогла скрыть свое горе от дочерей. Одна из них,
увидев мать в слезах, спросила, что случилось. "Твой отец требует, чтобы я
поехала с визитом к Эллен Тернан", - жалобно ответила Кэт. Дочь убеждала ее
не делать этого, но Кэт все-таки поехала. Так же откровенно Диккенс
поговорил с Джорджиной и старшими детьми: Чарльзом, Мэми и Кэти, подчеркнув
(очевидно, во избежание естественных подозрений), что питает к Эллен самые
возвышенные чувства и что отношения их вполне "невинны". Хогарты не поверили
- или сделали вид, что не верят, - и, внушив Кэт, что с ней поступают
чудовищно, увезли ее из дому.
Вернувшись в Тэвисток-хаус из Гэдсхилла, Диккенс тотчас же узнал о том,
что в "обществе" из уст в уста передаются скандальные истории о нем, о
Джорджине и Эллен Тернан. В Гаррик-клубе кто-то начал рассказывать Теккерею,
что Диккенс развелся с женой "из-за интрижки со свояченицей". "Свояченицей?
- возразил Теккерей. - Ничего подобного. С актрисой!" Об этом немедленно
донесли Диккенсу, и он написал Теккерею письмо, возмущенно отвергая все и
всяческие обвинения против Эллен и самого себя, утверждая, что его разрыв с
женой произошел из-за несходства характеров. Расспросив "с пристрастием"
кое-кого из знакомых и выяснив, что кампания клеветы против него и Эллен
возникла, быть может, и не по инициативе, но, уж безусловно, при активном
участии миссис Хогарт и ее дочери Хэлен, Диккенс повел себя так, что у
окружающих были все основания считать, что его рассудок помутился и он не
способен больше управлять своими чувствами. Кое-кто в те дни говорил, что он
стал другим, что его будто подменили. Однако подобные суждения всегда
поверхностны. Характер человека с юных лет и до старости коренным образом не
меняется. Просто некоторые обстоятельства выявляют в человеке те качества,
которые прежде не всякий мог заметить. В действиях Диккенса, если вдуматься,
не было ничего неожиданного: именно так и должен был поступить человек,
сочетающий в себе актерскую впечатлительность и эмоциональность с энергией и
трезвостью делового человека. Хогарты, которых он поддерживал и опекал более
двадцати лет, проявили по отношению к нему черную неблагодарность, оклеветав
его за его спиной. Да, он потерял самообладание, но и в этом нет ничего
удивительного: он никогда не умел сдерживаться, если ему становились поперек
дороги. С первого дня супружеской жизни его слово было законом: Кэт никогда
и ни в чем не смела противоречить ему. В тот момент, когда она ушла из дому,
полный разрыв стал неминуем. Уладить все формальности было поручено
Форстеру. Кэт выбрала своим доверенным лицом Марка Лемона, так как Форстер
всегда относился к ней недружелюбно. В конце мая 1858 года был подписан акт,
по условиям которого Кэт должна была получать пожизненно шестьсот фунтов в
год и поселиться вместе со старшим сыном в доме Э 70 по Глостер Кресент,
Риджент-парк. Все другие дети оставались жить с отцом. Пока все это
происходило, Диккенс вел себя, как тигр в клетке, и едва ли его детям
приходило теперь в голову затевать дома веселье. Но вот документ был
подписан, и разъяренный тигр, вырвавшись на свободу, стал кидаться на
всякого, кто попадался на его пути. Каждый, кто был не с ним, становился его
врагом. Он резко одернул даже такого старого друга, как Джон Лич, когда тот
посмел заикнуться о том, что Чарли, кажется, на стороне матери. "Вы задели
меня за живое и больно ранили меня", - сказал Диккенс. Он чувствовал себя
так несправедливо обиженным, так тяжело сказалось на нем напряжение этих
мучительных лет, что сердце его, как он говорил, было "истерзано, искалечено
и изуродовано". Его детям было велено прекратить всякие отношения с бабушкой
миссис Хогарт и с теткой Хэлен. Бывать у матери им не запрещалось, но отец
ясно дал им почувствовать, что не хотел бы этого. Он заставил Джорджину
написать предмету его первой любви (нынешней миссис Винтер) и изложить
обстоятельства дела (с его позиций, конечно). В этом письме содержится
поистине из ряда вон выходящее утверждение, что Кэт "вследствие несчастных
особенностей своего характера была не способна справиться со своими
обязанностями и своих детей с младенческих лет вверяла попечению других,
вследствие чего, когда дети подрастали, между ними и их матерью не возникали
те прочные узы, которые были бы так естественны". Правильнее было бы
сказать, однако, что Диккенс вместе с Форстером решили между собой, что Кэт
не годится на роль воспитательницы собственных детей. Как могла она
отказаться от материнских обязанностей, если ей не дали даже взяться за них?
Кроме того, нет никаких доказательств тому, что младшие дети не любили ее, а
из трех старших, которых отец посвятил во все, двое - Чарли и Кэти - были на
стороне матери, и лишь Мэми приняла сторону отца. Самый зоркий наблюдатель
не всегда бывает прозорлив, и тот, кто безошибочно подмечает чисто внешние
приметы, оказывается порою неспособным здраво рассуждать. Что же произошло?
Какие-то олухи стали чесать языки в своих клубах, а несколько завсегдатаев
модных гостиных скуки ради пустили скандальный слушок. И вот человек, от
которого никогда не могли укрыться ни один взгляд, жест или интонация, стал
жертвой странного заблуждения, решив, что весь мир только и делает, что
судит о его семейных делах, и чтобы пресечь клевету и вернуть своим
почитателям сон и покой, ему (еще более странное заблуждение) достаточно
заявить в печати о том, как в действительности обстоят дела. Ему бы нужно
было пропустить эти слухи мимо ушей - умел же он не замечать критических
статей о своих романах! Где-то в глубине души он чувствовал, что сам дал
пищу для сплетен. Ничто на свете так не бесило его, как сознание того, что
ему, ни в чем (с его точки зрения) не повинному, бросают (как он был уверен)
обвинение, основанное на его же сомнительном (с точки зрения других)
поведении.
У него было отлично развито чувство юмора, поэтому литературный успех
не вскружил ему голову, но все-таки он стал так рано знаменит и так огромна
была его слава, что он был не чужд некоторой доли самомнения. О своих
читателях он говорил так, как будто их связывали с ним некие таинственные
узы и ему оказано огромное доверие, которым он не имеет права
злоупотреблять. Этим его искренним убеждением и глубокой обидой на
клеветников отчасти объясняется самый удивительный поступок в жизни этого
удивительного человека. Он опубликовал в "Домашнем чтении" "Обращение" к
читателям и разослал его во все крупнейшие газеты страны с просьбой, чтобы и
они напечатали его. В решении написать и предать гласности это "Обращение"
главным образом сказалась его актерская жилка: он не мог устоять перед
соблазном явиться перед всем светом в роли героя драмы. Это был, если можно
так выразиться, его бенефис, театральная сенсация. Текст "Обращения" был
готов, но Диккенс, на мгновение усомнившись в разумности этого шага, показал
свое сочинение Форстеру и Лемону. Оба заявили, что они категорически против
публикации "Обращения", чем только сильнее раззадорили Диккенса. Наконец
Форстер посоветовал ему обратиться к Джону Дилейну, редактору газеты
"Таймс", и поступить так, как скажет этот человек. Дилейну поверяли свои
тайны премьер-министры; к нему шли за советом министры иностранных дел;
считалось, что никто лучше его не знает, как отнесется публика к тому или
иному известию. Казалось бы, на такого человека можно смело положиться. И
когда Диккенс показал ему "Обращение", Дилейн посоветовал напечатать его.
Чем это объясняется, неизвестно. Может быть, он недолюбливал Диккенса, с
произведениями которого "Таймс" всегда расправлялась очень круто. А может
быть, ему было просто все равно, и, поняв, что Диккенс непременно поступит
именно так, как ему вздумается, Дилейн решил, что отговаривать его не стоит.
Перед тем как напечатать "Обращение", Диккенс послал его текст жене с
просьбой сообщить, не вызывает ли он у нее возражений. Одновременно он
сообщил ей, как он расценивает поступки ее матери, сестры и тетки. "Кто бы
ни оказался сейчас в числе тех, кого я, живой или мертвый, не прощу никогда,
я от души надеюсь, что между мною и тобой раз и навсегда покончено с какими
бы то ни было недобрыми чувствами". "Милая Кэтрин", как он теперь ее
называл, не возражала - как всегда. 12 июня 1858 года "Обращение" появилось
в "Домашнем чтении". Многие другие газеты, которым Диккенс послал его, не
обратили на него внимания, но многие и напечатали. В числе последних нашлись
такие - и их оказалось немало, - которые поместили также и комментарии от
редакции довольно неприятного свойства. Читатели не знали, что и думать.
Подавляющее большинство из них вообще ничего не слыхало о его семейной
драме. Его друзей, многим из которых было известно гораздо больше того, что
он счел нужным упомянуть в "Обращении", оно привело в замешательство.
Кое-кто позволил себе отнестись к его поступку критически, что привело его в
бешенство. Он стал более холодно и сдержанно относиться к людям. Закадычные
друзья стали теперь казаться ему тайными врагами. Очевидно, наиболее трезвые
из его знакомых, прочитав нижеследующие строки "Обращения", резонно
заключили, что было бы ошибкой обсуждать с ним это произведение в
игриво-безучастном тоне.
"Вот уже некоторое время моя семейная жизнь осложнилась рядом тяжелых
обстоятельств, о которых здесь уместно заметить лишь то, что они носят
сугубо личный характер и потому, я надеюсь, имеют право на уважение. Недавно
они завершились соглашением, отнюдь не продиктованным ни гневом, ни
недоброжелательством. Мои дети с начала и до конца были полностью
осведомлены о ходе событий. Соглашение заключено в дружественном духе. Что
же касается причин, породивших его, то о них тем, кто имеет к нему
отношение, остается только забыть.
Каким-то образом - по злому умыслу или по недомыслию, а может быть, и
по дикой случайности - эти тягостные обстоятельства были неверно
истолкованы, став предметом самых чудовищных, ложных и несправедливых
слухов. Жертвой клеветы оказался не я один, но и мои близкие. Она коснулась
и других невинных людей, о которых мне ничего не известно: я не знаю даже,
реальные это лица или вымышленные. Клевета расползлась так широко, что из
каждой тысячи тех, кто читает сейчас эти строки, едва ли найдется один,
которого хотя бы мимоходом не коснулось ее зловредное дыхание.
Тех, кто знаком со мною, нет нужды убеждать, что эти измышления так же
не вяжутся с самой моею сущностью, как и друг с другом, настолько они нелепы
и противоречивы. Однако огромное множество людей знает меня лишь по моим
произведениям и только по ним может судить обо мне. Мне кажется невыносимой
мысль о том, что хотя бы у одного из них может зародиться даже тень
сомнения. Но именно это может произойти, если я трусливо уклонюсь от того,
чтобы поведать правду столь необычным способом.
Итак, я торжественно заявляю: все пересуды, которые с недавних пор
ведутся о моих неприятностях, гнусный вымысел. Если после этого опровержения
кто-нибудь станет все-таки повторять хотя бы один из этих слухов, он солжет
умышленно и подло, как может лгать перед богом и людьми только бесчестный
клятвопреступник".
Но все это были цветики. В своей слепой ярости он одновременно написал
и другое, гораздо более откровенное заявление, передав его своему импресарио
Артуру Смиту с просьбой показывать его и тем, кто верит клевете, и тем, кто
хотел бы ее оп