Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
а в Бродстерс он уже писал Томасу Бирду: "В
шкафчике, что стоит в столовой (она же гостиная), уже выстроились в полной
боевой готовности бутылки, надлежащим образом расставленные автором сего
послания - спиритусы, собственноручно помеченные: "Джин", "Бренди",
"Голландская водка" - и вино, дегустированное и апробированное...
Перед домом катит свои волны море, как... как ему и положено. А в доме
имеются две симпатичные лишние спаленки, которые ждут не дождутся, когда в
них кто-нибудь въедет". Упрашивал он и Маклиза: "О, придите в хоромы на
первом этаже, где специально для вас на окна вешаются шторы, где ни один
стул, ни один стол не могут похвастаться ножками одинаковой длины; где ни
один ящик не открывается, пока не сорвешь с него ручку, но, уж однажды
открывшись, нипочем не закроется! Придите же!" Боясь пуще всех зол скуки, он
уходил к себе и запирался, если к ним в Лондон приезжал кто-нибудь, кого он
не любил. "У Кэт гостит девица, к каковой я проникся глубочайшим отвращением
и от которой вынужден спасаться бегством... Это какой-то Старый Моряк в
образе юной дамы *. Она "впивается в меня огненным" взором", и я не в силах
отвести взгляд. В настоящий момент василиск находится в столовой, а я - в
кабинете, но все равно так и чувствую ее сквозь стену. Вид у нее чопорный,
выражение лица - ледяное, грудь плоская и ровная, как сахарная голова. Она
витийствует бойко и без устали и обладает глубокими интеллектуальными
познаниями. Зовут ее Марта Болл; она кушала сегодня утром завтрак в
столовой, а я глотал пищу в полном одиночестве, запершись на все замки в
кабинете... Вчера вечером ушел из дому и с отчаяния постригся - специально,
чтобы не видеться с нею... Полное отсутствие развития в чем бы то ни было -
вот что в ней меня поражает! Она бы могла пригодиться в качестве живой
модели грифона или еще какого-нибудь мифического чудища..." Кстати говоря,
парикмахеры, очевидно, недурно поживились, сбывая на сторону срезанные пряди
его волос. Спрос был так велик, что, посылая свой локон какой-то
американской поклоннице его таланта, Диккенс писал: "Не считая тех, что
остались у парикмахера, это первый образчик, с которым я расстаюсь, и,
вероятнее всего, последний. Прояви я щедрость в этом вопросе, и на первый же
моей фотографической карточке, безусловно, появился бы совершенно лысый
джентльмен".
Диккенс был создан для общества и чувствовал себя в особом ударе,
беседуя, играя, прогуливаясь или пируя с друзьями. Трезвый или навеселе, он
одинаково любил бывать с близкими ему людьми. Об этом красноречиво
свидетельствуют отрывки двух писем Ли Ханту, написанных весною и летом 1840
года. "О Хант, я разленился, и все-то из-за Вас. Солнечный свет слепит
глаза, жужжанье доносится с полей, лаская слух, ноги мои в пыли, а в
коридоре, источая благоухание паровой машины, разморенный зноем, пыщущим от
типографской краски, дремлет в ожидании рукописи мальчик-посыльный". Второе
письмо было написано после веселого обеда: "В Вашем спиче вчера вечером
почудилась мне едва заметная странность: подчеркнутая тщательность и
четкость, замечательно правильный выговор, тончайшее чутье к красотам языка
- и все это чуть-чуть отдавало винным духом. Просто показалось, должно
быть?" В те годы Диккенс и сам иногда пил и ел больше, чем следовало, и ни
молодость, ни кипучая энергия не спасали его от приступов боли: "Испытываю
невыносимые страдания. Промучился вчера почти весь день и всю эту ночь.
Болит лицо. Ревматизм, невралгия, еще что-нибудь - бог ведает, - писал он
своим издателям из Бродстерса осенью 1840 года. - Ставил всевозможные
припарки, но почти не помогло. В результате чувствую себя совершенно
разбитым. Веду себя не лучше, чем мисс Сквирс: пишу и кричу во весь голос не
переставая. Воспаленно, угнетенной искренне ваш..." Вероятно, он был нервен
и впечатлителен до крайности: все необычное, сразу же заставляло его терять
душевное равновесие. В том же году он был присяжным заседателем на дознании:
обнаружили труп ребенка, по-видимому убитого матерью. Диккенсу удалось
уговорить присяжных отнестись к этому преступлению гуманно - в результате -
матери было предъявлено обвинение лишь в том, что она скрыла факт рождения
ребенка. Затем он позаботился о том, чтобы создать для несчастной женщины
сносные условия в тюрьме, сам достал ей защитника и заплатил ему. На суде
матери был вынесен мягкий приговор, но дознание расстроило Диккенса
чрезвычайно: "Не скажу наверное, что так подействовало на меня - несчастное
дитя или бедняжка мать, похороны или мои коллеги присяжные, но только вчера
ночью у меня был сильнейший приступ тошноты и желудочного расстройства. О
сне и говорить не приходится: я не мог даже лечь в постель. По этому случаю
мы с Кэт тоскливо сидели и бодрствовали всю ночь напролет".
Присяжный из него вышел бы отличный, недаром он так превосходно работал
во всевозможных комитетах и комиссиях - сразу видел, что нужно делать, и, не
откладывая в долгий ящик, действовал. Но когда в 1841 году виги * города
Рединга обратились к нему с просьбой баллотироваться в парламент, он вежливо
отказался под тем предлогом, что ему не по карману участие в предвыборной
кампании. Узнав, что расходы будут невелики и что правительство поддержит
его, он нашел другой мотив, чтобы отказаться, сообщив джентльменам из
Рединга: "Я не в состоянии убедить себя в том, чтобы, вступив в парламент
при подобных обстоятельствах, смогу действовать с той благородной
независимостью, без которой я не мог бы сохранить и самоуважение и уважение
моих избирателей". Несколькими неделями позже он "отказался занять место в
парламенте в качестве представителя Шотландского округа - бесплатно,
задаром, безвозмездно и наделенный к тому же всеми полномочиями". Произошло
это во время суматохи, вызванной его пребыванием в Эдинбурге, где он был
удостоен звания почетного гражданина города.
По просьбе своего нового друга и поклонника лорда Джеффри * Диккенс в
июне 1841 года побывал в Шотландии вместе с женой. Здесь ему был впервые
устроен один из тех грандиозных приемов, которые впоследствии не раз
устраивались в его честь. История не знает ни одного литератора, которому
воздавались бы подобные почести. В письме к Форстеру из Королевского отеля
от 23 июня он выразил надежду, что теперь уж "представлен решительно всем и
каждому в Эдинбурге. Гостиница просто-напросто в осаде, и я был вынужден
искать убежища в уединенной комнате в конце длинного коридора". 25-го в его
честь был устроен большой банкет под председательством Джона Уилсона *
("Кристофера Норта"). Присутствовало около трехсот приглашенных и двести
зрительниц-дам. Произносились спичи, провозглашались тосты, царило всеобщее
воодушевление. Диккенс блеснул ораторским искусством и, хотя "удивительно,
сколько седых голов собралось вокруг моих каштановых пышных кудрей",
сохранил самообладание и "полное присутствие духа". 29-го он получил звание
почетного гражданина Эдинбурга и прожил там до 4 июля, ежедневно завтракая и
обедая у местных знаменитостей, посещая театры, где его встречали овациями;
осмотрев дом, в котором двадцать семь лет прожил Вальтер Скотт; принимая
бесчисленных посетителей; и после недели, проведенной таким образом,
решительно заявил Форстеру, что "в гостях хорошо, а дома - лучше. Слава
тебе, господи, что ты наградил меня спокойным нравом и сердцем, способным
вместить лишь немногих. Я вздыхаю по Девоншир-Террас и Бродстерсу, по партии
в волан; хочу обедать в домашней блузе с Вами и Маком и вижу ясно, как
никогда в жизни, какими неоценимыми достоинствами блещет Топпинг" (Толлингом
звали его кучера).
Двенадцать дней столица Шотландии носилась с заезжей знаменитостью,
после чего знаменитость отбыла на экскурсию по северной части страны.
Сопровождал путников чудаковатый шотландец по имени Ангус Флетчер. Его
странности так забавляли Диккенса, что Ангус навсегда стал желанным гостем и
на Девоншир Террас и в Бродстерсе - словом, везде. Троссакс проехали под
проливным дождем и прибыли в Лох Эрн на несколько часов раньше, чем их
ожидали. В комнатах, отведенных для них в гостинице, не были зажжены камины.
Произошло это по недосмотру Ангуса, но его попытки выйти из неприятного
положения доставили Диккенсу массу удовольствия: "Если бы Вы только
видели... как он бегал из гостиной то в одну, то в другую спальню, потом
обратно с парой огромных мехов, которыми яростно задувал по очереди один
камин за другим! Умереть можно было со смеху!" Глубокое впечатление
произвела на Диккенса долина Гленкоу, а так как из-за плохой погоды нельзя
было переправиться через озеро у Баллачулиша (который Диккенс упорно величал
Баллихулишем *), то по дороге на Обэн они дважды проехали по знаменитому
перевалу - Диккенс называл его ужасающим, устрашающим, потрясающим и
пугающим. В Инверари ему передали приглашение на банкет в Глазго, но он
ответил, что срочные дела призывают его домой. Устав от шотландских дождей,
ветра и холода, он томился по Лондону и написал Форстеру, что теперь его не
остановят и "двадцать обедов по двадцать тысяч фунтов каждый".
В гуще всех этих волнующих событий он работал над новым своим романом
"Барнеби Радж", задуманным пять лет тому назад. Он и начал было "Барнеби",
но история маленькой Нелл заставила эту вещь отступить на задний план.
Теперь "Барнеби" стал печататься на смену "Лавке древностей" все в том же
еженедельном издании, по-прежнему носящем название "Часы мастера Хэмфри". С
последним выпуском "Барнеби Раджа" в ноябре 1841 года кончился и "Мастер
Хэмфри". Несмотря на то, что он долго вынашивал мысль о "Барнеби", работа
шла не так легко и плавно, как обычно. Сидя как-то днем у себя за письменным
столом, Диккенс заметил: "С половины одиннадцатого со всеми признаками
чрезвычайной заинтересованности и глубокого раздумья смотрю на одну и ту же
страницу "Литературных курьезов" - никак не хватает духу перевернуть".
Прежде чем приступить к очередной части, ему нужно было по меньшей мере день
напряженно обдумывать ее содержание. "Вчера не тронулся с места - весь день
сидел и думал; не написал ни строчки - ни одного "t" не перечеркнул, ни даже
точки над "i" не поставил. Мысленно наметил вперед довольно значительный
кусок "Барнеби", заставив себя пристально сосредоточиться на нем... Вчера
вечером был непередаваемо несчастен: мысли расплывались и никак не желали
принять четкие очертания". На неделю, чтобы сосредоточиться, он уехал в
Брайтон и, возвратившись в Лондон, пошел бродить по "самым бедным,
гнетуще-мрачным улицам... в поисках картин, которые мне нужны, чтобы
построить рассказ". Особенно полюбился ему район Чигвелл, расположенный на
опушке Эппинг-фореста; его он избрал местом действия многих сцен романа. Под
видом гостиницы "Майское дерево" он изобразил кабачок "Королевская голова",
где однажды обедал с Форстером. Пригласив хозяина выпить с ними вместе рюмку
портвейна, он спросил: "Может быть, хозяин, вам интересно знать, кто я
такой?" - "Да, сэр". - "Я Чарльз Диккенс". - "А я, - с важным видом
подхватил его спутник, - Джон Форстер". Хозяин, против ожидания, и бровью не
повел.
Был у Диккенса любимец - ручной ворон, выведенный в романе под кличкой
"Грип". В марте 1841 года птица испустила дух, и Диккенс поделился этой
новостью с Маклизом: "Несколько дней (как я говорил уж Вам давеча вечером)
ему нездоровилось, во мы не ждали рокового исхода. Мы предполагали, что
где-то у него внутри, возможно, осталась часть белой краски, проглоченной
прошлым летом, но что серьезных осложнений в его организме она не вызовет.
Вчера во второй половине дня ему стало настолько хуже, что я послал за
лекарем (фамилия джентльмена мистер Херринг), который незамедлительно явился
и закатил пациенту лошадиную дозу касторового масла. Лекарство оказало столь
благоприятное действие, что к восьми часам вечера он был уже в состоянии
больно ущипнуть Топпинга. Ночь прошла тихо. Сегодня на рассвете ему, по всей
видимости, стало лучше. Он получил (по предписанию врача) новую порцию
касторового масла и закусил - весьма обильно - теплой кашкой, которая явно
пришлась ему по вкусу. К одиннадцати часам ему стало настолько хуже, что
необходимо было обвязать тряпкой дверной молоток на конюшне. Приблизительно
в половине двенадцатого слышали, как он что-то говорил с самим собой о
лошади, о семействе Топпинга, прибавив несколько неразборчивых фраз,
вызванных, как предполагают, либо желанием распорядиться своим небогатым
имуществом, состоящим главным образом из монеток в полпенса, зарытых в
различных частях сада. Бой часов ровно в двенадцать, казалось, слегка
взволновал его, но он быстро овладел собой, прошелся два-три раза по
каретному сараю, остановился, прокашлял что-то, качнулся, воскликнул:
"Здорово, старушка!" (любимая его фраза) - и умер". Дальнейшие подробности
Диккенс поведал Ангусу Флетчеру: "Полный подозрений к мяснику, который, как
говорят, грозился прикончить птицу, я приказал вскрыть труп. Следов яда не
было: по-видимому, он умер от гриппа. Он оставил после себя значительное
состояние, главным образом в виде кусочков сыра и медяков достоинством в
полпенса, зарытых в разных частях сада. Новый ворон (новый у меня есть, но
он сравнительно невысокого умственного развития) взял на себя заботы о его
имуществе и каждый день добывает что-нибудь новенькое. Последней из
фамильных драгоценностей всплыл внушительных размеров молоток, украденный,
очевидно, у злопамятного плотника, который, как передают, мрачно поговаривал
на конюшне о мести... Добрые христиане в таких случаях говорят: "Быть может,
все это к лучшему". Стараюсь и я так думать. Он в клочья изорвал обивку
нашей коляски и склевал всю краску с колес. За лето, пока мы жили в
Бродстерсе, он, чего доброго, мог бы слопать коляску целиком".
В начале октября 1841 года Диккенс перенес крайне болезненную операцию:
"На меня напал недуг, именуемый фистулою - последствие того, что я слишком
долго просиживаю за письменным столом". Мак-риди пережил "адские муки",
только слушая рассказы больного о его страданиях, но Диккенс быстро
поправился и в начале ноября уже послал в типографию последнюю порцию
"Барнеби Раджа".
Сюжет новой книги захватывающе интересен, но, несмотря на это, "Барнеби
Радж" не пользуется такой популярностью, как другие диккенсовские романы, и
читают его нынче меньше других его книг, - если не считать "Тяжелых времен"
и неоконченного "Эдвина Друда". Нет нужды задаваться вопросом, отчего это
произошло. Нас главным образом занимает в каждой книге Диккенса лишь то, что
открывает что-либо новое в его биографии. Так, в "Барнеби Радже",
несомненно, самое замечательное - это фигура Саймона Таппертита. Никто еще
не оценил по достоинству диккенсовского дара предвидения, а между тем
создание портрета подмастерья Габриэля Вардона - самое поразительное
пророчество, какое знала когда-либо история литературы. Таппертит - это
комический гимн "маленькому человеку", написанный за целое столетие до того,
как "маленький человек" добился всеобщего признания, иными словами - за
столетие до того, как он уверовал в собственное величие, создал свой образ в
мире искусства и в жизни и поклонился ему.
Ему "на самом деле лишь двадцать лет, на вид - гораздо больше, а апломб
у него такой, будто он прожил на свете по меньшей мере лет двести". В его
тщедушном теле живет "честолюбивый, жаждущий власти дух. Подобно иным
напиткам, что бродят в тесных бочонках, волнуются и клокочут во чреве своих
темниц, душа мистера Таппертита, его мятежный дух, бывало, взыграет в недрах
бесценного сосуда - тела мистера Таппертита, вспенится и, наконец, с силой
вырвется наружу шипучим, кипящим, сметающим все на своем пути потоком".
Голос его, от природы пронзительный и резкий, становится, когда нужно,
хриплым и грубым. У мистера Таппертита есть свои "идеи, величественные, но
туманные... относительно силы его взгляда", проникающего в самую душу
человека. Он может вдруг сморщиться, скривиться, скорчить "невероятную,
чудовищную, немыслимую гримасу", но может держаться и иначе. Когда в кругу
собратьев-заговорщиков он вершит дела общества "Рыцарей-Подмастерьев" (а он
душа этого общества и его глава), он складывает руки на груди, хмурит брови,
напускает на себя замкнутый и величавый вид, держится в высшей степени
отчужденно и загадочно и внушает трепет собравшимся в погребе членам
общества. "Ветрогоны! Гуляки!" - желчно бормочет он, услыхав, как его
единомышленники играют в кегли. Подмастерья чтят Конституцию, Церковь,
Государство и Прочный порядок, но отнюдь не своих хозяев. Их главарь вслух
сокрушается о том, что прошли времена, когда по улицам расхаживали с
дубинками и избивали почтенных горожан. В их обязанности входит досаждать,
задевать, обижать и мучать тех, кем они недовольны, заводить с ними ссоры.
Вожак обещает им, что сумеет залечить раны своей злополучной страны. "При
новом общественном строе о вас не забудут, я об этом позаботился, - говорит
он влюбленной в него девице. - Вы ни в чем не будете нуждаться, понятно?
Устраивает это вас?" Он размышляет и над собственной участью, предрекая себе
великое будущее: "Влачить бесславное существование, когда все человечество и
не ведает о тебе? Терпение! Меня еще ждет слава. Недаром внутренний голос,
не переставая, нашептывает мне, что я стану велик. Близок день, когда я
взорвусь, как бомба, и тогда кто осмелится усмирить меня? Как подумаешь,
сразу кровь бросается в голову. Эй, там, еще вина!" Когда, наконец, приходит
время действовать, он восклицает: "Моя страна истекает кровью. Она призывает
меня. Иду!"
В самом Диккенсе было немало таппертитовских свойств, оттого ему и
удалось с таким безошибочным чутьем и блеском изобразить характерные
особенности "маленького человека", отравленного манией величия. Но прежде
всего Диккенс был гениальным художником - вот почему он воплотил образ
Таппертита в жизненной, конкретной форме, придал ему чаплиновские черты,
сделал его смешным. Если бы писатель родился столетием позже и увидел детище
своей фантазии во плоти, он написал бы его более мрачными красками и сделал
бы менее забавным.
А он сам? "Каждый день жду, что вот-вот поседею, и почти совсем убедил
себя, что страдаю подагрой", - вот что сказал двадцатидевятилетний автор в
феврале 1841 года, глядя на своего новорожденного отпрыска, четвертого по
счету. Да, будущее семьи уже начинало тревожить его. И хотелось отдохнуть.
Нам известно, какими радикальными были его взгляды на политическую игру
внутри Англии, но он чувствовал, что где-то есть иной мир, который нужно
завоевать; страна, где царит равенство. И заработать в этой стране легче,
чем дома. Деньги были залогом свободы действий, и Диккенсу нужно было
получить этот залог. Но не вогнать же себя в гроб работой! "Славу богу, что
есть на свете земля Ван-Димена. В этом мое утешение, - писал он Форстеру. -
Интересно знать, хороший ли из меня получится поселенец! Допустим, я возьму
с собой голову, руки, прихвачу ноги и здоровье и уеду в новую колонию. Сумею
ли я пробиться к горлышку кувшина и жить, попивая сливки? Как, по-Вашему?
Сумею, ч