Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
во
Фландрии, где отлично провели время с Форстером, Маклизом и Джеролдом - без
устали болтали, осматривали достопримечательности и оглашали воздух громким
хохотом.
Возвращаться домой всегда приятно, а его к тому же ждало известие о
том, что Бредбери и Эванс заплатят ему за "Колокола" значительно больше, чем
Чэпмен и Холл за "Рождественскую песнь". Казалось бы, куй железо, пока
горячо, и берись за новую повесть! Но Диккенс задумал совсем другое. Не
теряя ни минуты, он взялся за создание журнала - еженедельника, такого же
жизнерадостного, как и его основатель, пронизанного "духом сердечности и
тепла, щедрого веселья и благожелательности - словом, всего, что связано с
понятием "домашний очаг". Ему хотелось назвать еженедельник "Диккенсом", но
это было неловко (ведь "диккенс" значит еще и "черт"), и он придумал другое
название: "Сверчок". "Будет себе стрекотать в каждом номере, - писал он
Форстеру, - "чирп" да "чирп", - глядишь, и настрекочет мне тысяч эдак - ну,
вам лучше знать сколько!" Но Форстер "отстрекотал" его от этой затеи, и
вскоре он был уже поглощен новыми, более широкими планами - теперь уже
выпускать газету, которая могла бы конкурировать с "Таймсом", выступать в
поддержку радикальных реформ и защищать прогрессивные идеи. От
первоначального замысла уцелело лишь слово "Сверчок" - половина названия его
новой "рождественской" книги: "Сверчок на печи". (Книга вышла в декабре 1845
года, и спрос на нее оказался вдвое больше, чем на все предыдущие.)
Что касается новой газеты, она приобрела известность под названием
"Дейли ньюс". Бредбери и Эванс издавали и частично финансировали ее, но
большую часть капитала для своего нового предприятия Диккенс раздобыл у
друзей - главным образом у Джозефа Пакстона * (будущего автора Хрустального
дворца). Итак, начало было положено, и Диккенс взялся за дело. Он обратился
к ведущим критикам, писателям и журналистам, предложив им лучшие условия,
чем те, на которых они работали. Редактору, то есть себе самому, он
предложил две тысячи фунтов в год, и редактор согласился. Нужно сказать, что
Бредбери и Эванс назначили редактору более скромное жалованье - всего тысячу
фунтов. Дело кончилось тем, что другим газетам пришлось либо расстаться со
своими лучшими сотрудниками, либо прибавить им жалованье. Едва ли нужно
говорить, как возмутились и встревожились владельцы, издатели и редакторы.
Среди газетчиков - не считая, конечно, тех, кому такая щедрость оказалась на
руку, - имя Диккенса приобрело самую дурную известность. Все вакансии в
газете он, по мере возможности, постарался распределить между своими родными
и знакомыми, что с точки зрения дружбы было очень похвально, но службе
зачастую шло во вред. Диккенс-отец ведал репортерами, тесть Диккенса получил
отдел музыкальной и театральной критики, дядя стал штатным сотрудником
газеты, леди Блессингтон согласилась доставать по секрету материал для
светской хроники. Статьи тоже заказывались друзьям: Форстеру, Джеролду, Ли
Ханту и Марку Лемону. Дел было хоть отбавляй, но они не мешали Диккенсу
совершать свой обычный моцион: в канун рождества 1845 года он писал: "Я
по-прежнему хожу пешком в Харроу, вчера меня едва не унесло ветром на
Хемпстед-Хит, а на днях под проливным дождем ходил в Финчли. Каждое утро
принимаю холодную ванну и до вечера налаживаю механику "Дейли ньюс".
В газете все уже шло как по маслу, когда начались неприятности с
Бредбери и Эвансом. То ли им пришлись не по вкусу размеры диккенсовского
жалованья, то ли чересчур властные манеры редактора - как знать? Форстер,
например, сообщил Макриди, что худшего редактора, чем Диккенс, представить
себе невозможно. Впрочем, "деликатность" Форстера-биографа в данном вопросе
граничит с искажением фактов; ему не следует доверять еще и потому, что
несколько лет спустя Диккенс опять работал в качестве редактора, и блестяще.
Более того, по свидетельству У. Дж. Фокса, одного из виднейших
представителей Лиги борьбы против хлебных законов * и главного автора
передовиц, Форстер постоянно затевал в редакции склоки: "Как только мнения
разделяются, Форстер почти всегда выступает против меня и Диккенса". Как бы
то ни было, но через неделю после выхода в свет первого номера газеты
Бредбери и Эванс нанесли Диккенсу серьезное оскорбление. Первый номер вышел
21 января 1846 года, хотя в четыре часа утра это было еще очень сомнительно.
Если верить Джозефу Пакстону, оказалось, что печатник ничего не смыслит в
типографском деле и нужны были нечеловеческие усилия, чтобы все-таки
выпустить номер. "Четыре часа тянулось томительное ожидание, какого я не
испытывал никогда в жизни, - пишет Пак-стон, - даже в тот день, когда моя
любимая жена разрешалась от бремени". Читатели накинулись на газету и за
несколько часов расхватали более десяти тысяч экземпляров. В ней был
напечатан первый выпуск диккенсовских "Картинок Италии" - лакомая приманка!
Зато редакторы-конкуренты, взглянув на "Дейли ньюс", успокоились: неумело
сверстана, неудачный шрифт, плохая бумага. Вечером издательства-конкуренты
ликовали. В издательствах-конкурентах люди поздравляли друг друга. А "Дейли
ньюс" после многочисленных злоключений все-таки добилась успеха. Диккенс же,
оказавший немалую услугу газетчикам, повысив им жалованье, три недели спустя
расстался с "Дейли ньюс". (Его место в редакторском кресле занял Форстер, и
тоже ненадолго.)
Отчего это произошло? Заглянем в письмо Бредбери и Эванса от 28 января.
"Кое-кто, - писали Бредбери и Эванс, не называя имен, - считает, что один из
сотрудников Диккенса не годится как помощник редактора". 30 января в
ответном письме Диккенс потребовал, чтобы ему сказали, чье это мнение. "Я
категорически заявляю, что немедленно уйду из газеты, если вы не сообщите,
кто это сказал. Впрочем, считаю своим долгом добавить, что я, весьма
вероятно, все равно уйду. Решительно всякий - тем более на моем месте -
расценил бы Ваш поступок как вопиющую и непростительную грубость. Я глубоко
возмущен и намерен поступить соответственно". С владельцами газет - или даже
совладельцами - редакторы обычно не разговаривают в подобном тоне. Боясь,
что он передумает, один из партнеров, Бредбери, старался систематически
доводить Диккенса до белого каления, не давая ему остыть, и так в этом
преуспел, что через полмесяца после ухода из газеты Диккенс писал Эвансу:
"Что касается Вашего партнера, я сейчас не настроен вести с ним личные
переговоры. Я считаю, что его постоянное вмешательство во все, что бы я ни
делал, было "в равной степени невежливо по отношению ко мне и вредно для
газеты". Далее Диккенс подробно перечисляет все неприятности, которые
причинил ему Бредбери, главным образом тем, что платил некоторым из
сотрудников меньше, чем обещал Диккенс: "...он всякий раз ставил меня в
такое гнусное и оскорбительное положение, что одно воспоминание об этом
снова приводит меня в бешенство". Судя по всему, можно заключить, что для
Бредбери "каждый, кто в вознаграждение за свои услуги получает жалованье, -
личный враг, к которому следует относиться подозрительно и недоверчиво". К
этим обвинениям Диккенс счел нужным добавить: "Больно сознаться, но я
замечал, что часто отношение мистера Бредбери к моему отцу вовсе не делает
чести ему и бестактно по отношению ко мне. Между тем нужно сказать, что
среди людей, связанных с газетой, нет сотрудника более ревностного,
бескорыстного и полезного". Вполне вероятно, что Бредбери и Эванс были
чем-то вроде Спенлоу и Джоркинса *, поменявшихся ролями, и в критические
моменты по очереди расплачивались за промахи своей совместной политики.
Диккенс постарался уверить Эванса, что там, где дело не касается газеты, он
по-прежнему высоко ценит Бредбери. (Сказать об этом, по-видимому, не мешало:
фирма "Бредбери и Эванс" как раз готовилась издать его "Картинки Италии".)
Поразительная вещь! Все это время - налаживая сложный механизм "Дейли
ньюс" и готовясь к выпуску газеты (где дел было столько, что обычный человек
увяз бы по горло) - Диккенс был не меньше занят еще и в театре. Он ставил
две пьесы: "Всяк молодец на свой образец" Джонсона - в сентябре и ноябре
1845 года - и "Старший брат" Бомонта и Флетчера - в январе 1846 года. Мало
того, он еще и играл в них. В постановке принимали участие все его друзья,
каждый помогал как мог. Марк Лемон *, новый приятель - ни дать ни взять
шекспировский Фальстаф, - играл с таким блеском, что в будущем Диккенс
всегда старался занять его в каждой своей постановке. Не обошлось и без
Макриди: актер помогал, давал советы, считая все это в общем детской затеей,
и был немало раздосадован, когда печать встретила джонсоновскую пьесу
многочисленными восторженными отзывами. Как обычно, почти все делал сам
Диккенс; он проводил репетиции, добиваясь лучшего, на что были способны
актеры, придумывал декорации, костюмы, писал тексты афиш, учил плотника и
давал указания дирижеру; он оформлял здание театра, ставил номера на
креслах, приглашал актеров на сцену и был одновременно ведущим актером,
бутафором, режиссером и суфлером. Удивительно, как терпеливо этот горячий
человек относился к актерам. Он писал Кеттермолу, что притащит своего брата
Фредерика в театр за волосы, "чтобы Вы могли в понедельник репетировать с
ним, сколько душе угодно. Меня не так-то просто утомить!" Спектакль "Всяк
молодец на свой образец", поставленный в театре "Роялти" (Сохо), произвел
сенсацию, и через два месяца его пришлось повторить в Сент-Джеймском театре
перед принцем Альбертом и знатью, заполнившей зал до отказа. Теккерей
вызвался петь в антрактах, но его услугами не воспользовались, чем он был
весьма обижен. Сборы пошли на благотворительные цели.
Впрочем, судя по одной фразе лорда Мельбурна *, эта публика была плохо
знакома со щедростью, во всяком случае душевной. Лорд Мельбурн во время
антракта во всеуслышание заявил: "Я знал, что пьеса будет скучная, но это
такая беспросветная скучища, которой даже я не ожидал".
Что касается Диккенса, то он не искал общества знатных особ, хотя был
человеком необыкновенно общительным. Ставя спектакли, выпуская газету,
работая над книгой путевых заметок и побивая для собственного удовольствия
рекорды по ходьбе, он находил еще время принимать гостей у себя на
Девоншир-Террас. В театре и газете он вникал во всякую мелочь и дома точно
так же умел своевременно позаботиться обо всем, что требовалось по
хозяйству. Так, в крещенский праздник 1846 года он второпях писал Кэт из
своей редакции на Уайтфрайрс: "Ужас, что за погода! Не послать ли тебе к
Эджинтону на Пиккадилли? Может быть, его люди возьмутся за сходную плату
построить навес от нашей парадной двери до обочины тротуара? Их теперь
делают повсюду. Дамам, право же, слишком далеко приходится идти по дождю".
Что ни говори, а на приемы уходила масса денег, и он знал, что единственный
способ пожить экономно - это уехать за границу. Осенью 1845 года жена
подарила ему шестого ребенка, и теперь при мысли о будущем ему становилось
жутковато: быть может, детям, носящим столь громкие имена, нужно дать в
жизни что-то особенное? Первенец Диккенса был назван Чарльзом в честь отца,
старшая дочь (прозванная в семейном кругу Мэми) носила имя покойной Мэри,
сестры Кэт. Остальным детям отец дал имена своих друзей: Макриди, Лендора,
Джеффри, д'Орсэ, Теннисона, Бульвер-Литтона и Сиднея Смита. Одного в честь
знаменитого писателя окрестили Генри Филдингом. Младшего отпрыска нарекли
Альфредом д'Орсэ Теннисоном, и оба крестных отца давали традиционные
обещания у купели Мэрилебонской церкви. Обеспокоенный участью обладателей
всех этих знаменитых имен, полубольной от передряг, связанных с газетой,
чувствуя, что его творческая мощь иссякает, Диккенс обратился к одному из
членов кабинета с просьбой предоставить ему должность в лондонском
магистрате. Ответ пришел необнадеживающий, и Диккенс снова решил сдать свой
дом, поехать за границу, начать новую книгу и скопить денег. Им уже овладело
привычное возбуждение - предвестник очередного творческого "запоя". "Смутные
мысли о новой книге роятся во мне, - писал он в марте 1846 года леди
Блессингтон. - Я брожу по ночам бог весть где - Вы же знаете, что со мной
всегда творится в такие дни: алчу покоя и не нахожу его". История с газетой
взволновала и огорчила его. Ему стало казаться, что больше всего ему нужны
покой и отдых, но, когда у него бывала реальная возможность насладиться и
тем и другим, он терял покой, а об отдыхе не хотел и думать.
Ехать снова в Геную, где все напоминало о де ля Рю, Кэт решительно
отказалась, хотя он всячески уговаривал ее. Зато от поездки по Швейцарии у
них остались самые лучшие воспоминания, и супруги поладили на том, что
проведут шесть месяцев у Женевского озера. 1 июня 1846 года, снова в
сопровождении Луи Роша, Диккенсы покинули старую добрую Англию и отправились
вниз по Рейну, обнаружив по дороге (в Майнце), что диккенсовские
произведения пользуются широкой известностью в Германии. Из Базеля в трех
каретах отправились в Лозанну. Ехали трое суток, причем по дороге случилось
происшествие, о котором Диккенс любил потом рассказывать с соответствующей
мимикой и интонацией. В одной таверне, где они остановились, плохо кормили,
о чем их кучер заявил хозяину. "После недолгого обмена любезностями хозяин
произнес:
- Scelerat! Mecreant! Je vous bosxerai! {Нехристь! Злодей! Погоди,
набоуксирую тебя как следует.}
На что наш "вуатюрщик" {От voiture (фр.) - карета} ответствовал:
- Aha! Comment ditez-vous? Voulez-vous boaxer? Eh? Voulez-vous? Ah!
Boaxez-moi donc! {Что-о? Что ты сказал? Набоуксируешь? Да? Вот ты чего
захотел? Ха! Ну-ка, боуксни попробуй!}
Эти реплики сопровождались жестами, полными зловещего смысла и
говорившими яснее всяких слов, что новый глагол образован от популярного
английского глагола "боксировать", то есть попросту залепить оплеуху.
Повторили они это свое "набоуксировать" по меньшей мере раз сто, неизменно
приводя этим друг друга в полнейшее бешенство".
В Лозанне на первых порах остановились в отеле "Жибон", а потом Чарльз
и Кэт подыскали и постоянное жилье - прелестную маленькую виллу "Розмон",
расположенную на холме, прямо над водою, и окруженную чудными садами. Из
окон открывался великолепный вид на озеро и горы, а стоило это великолепие
десять фунтов в месяц.
Понимая, что духовное развитие детей тоже лежит на его ответственности,
Диккенс не сразу взялся за новую серьезную вещь, а написал сначала житие
Иисуса Христа, простым, понятным для детей языком. Вскоре вокруг него
образовался кружок знакомых: бывший член парламента Уильям Холдиманд,
швейцарский джентльмен по имени де Сержа и Ричард Уотсон с женою, у которых
Диккенс впоследствии иногда гостил в Рокингемском замке в Нортгемтон-шире.
Окрестности Лозанны напоминали нашим путешественникам Англию, да и
швейцарским протестантам были свойственны черты лучшей части английской
нации: это был жизнерадостный народ, опрятный, чистоплотный и трудолюбивый -
народ, на который можно положиться. Книжные лавки на улицах Лозанны
попадались на каждом шагу, а монахи и священники, к счастью, очень редко.
Зато стоило заехать в католический кантон, и сразу же все вокруг менялось:
"грязь, болезни, невежество, мрак и нищета". Так и "в Ирландии, - писал
Диккенс, - причина всех зол - религия, а в Англии - порочная система
правления и подлые дела тори".
Кто только не побывал у них, пока они жили в Швейцарии! И Тальфуры, и
Гаррисон Эйнсворт, и молодожены Томпсоны. Приехал Теннисон, которым Диккенс
искренне восхищался, но без взаимности: Теннисона раздражала диккенсовская
сентиментальность. Диккенс пригласил поэта в Швейцарию на все лето, но
Теннисон, чувствуя, что, живя бок о бок, им не поладить, отказался; и умно
поступил: первые две недели Диккенс обычно бывал чудо как гостеприимен,
потом гость ему надоедал. Много, но ненадолго - вот что было ему по душе!
Диккенс усердно занялся французским языком и вскоре свободно говорил на нем,
хотя так и не смог избавиться от сильного английского акцента. Ходил он без
устали, как всегда, чаще всего вечером, после работы, миль по пятнадцать
каждый день. Лето близилось к концу, и он повез Кэт и Джорджину в Шамони и
на Сен-Бернардский перевал. "Мон-Блан, долина Шамони, Мэр де Гляс и вообще
все чудеса этого чудеснейшего уголка превзошли все ожидания. Не могу
представить себе ничего более грандиозного и величественного. С ума схожу
при мысли о том, что можно написать об этом. Впечатления так и клокочут во
мне".
За новую свою вещь - "Домби и сын" - он взялся в конце июня, но писать
в привычном стремительном темпе не мог. Мешало тревожное сознание, что
одновременно с новым романом придется готовить очередную рождественскую
повесть; мешало отчасти и подавленное настроение, от которого он то и дело
страдал, живя в Лозанне, настолько, что стал даже серьезно опасаться полного
упадка сил или нервного расстройства. А кроме того, ему не хватало
лондонских улиц - ночных улиц, запруженных народом. "Сказать не могу, как
они мне нужны. Они как будто дают моему мозгу нечто жизненно необходимое для
работы". Он был, как всегда, неистощимо изобретателен и с трудом сдерживал
себя, чтобы "не поддаться соблазну потешить душу фантастическими выдумками".
Некоторые отрывки получались настолько смешными, и он так хохотал над ними,
что слезы застилали ему глаза, мешая работать. В сентябре он на время
отложил "Домби", чтобы начать обещанную рождественскую повесть "Битва
жизни". Однако, написав приблизительно треть ее, вдруг испугался: как бы
"Домби" не пострадал из-за того, что он отдает столько энергии другой книге,
торопясь закончить ее в срок. Бог с ней, с повестью, он вообще не станет ее
писать. Но на душе стало еще тревожнее. Так недолго и заболеть! Чтобы прийти
в себя и передохнуть, он помчался в Женеву, надеясь, что перемена обстановки
поможет ему принять правильное решение. Так оно и случилось. Ему стало
лучше, и он вновь почувствовал, что способен одолеть обе книжки.
Возвратившись в Лозанну, он быстро закончил "Битву жизни", подготовил новый
выпуск "Домби", снова поехал в Женеву и здесь в "Отеле де Лекю" "испек" еще
один выпуск, посвященный воспоминаниям ранних лет. "Надеюсь, что заведение
миссис Пипчин вам понравится. Оно взято из жизни. Я и сам в нем побывал -
кажется, мне не было тогда и восьми лет. Впрочем, я помню его, как сейчас,
и, уж конечно, понимал его тогда не хуже, чем нынче... Об этом раннем
кусочке моей жизни вспомнилось мне в Женеве".
Первый выпуск "Домби и сына" был напечатан в октябре 1846 года и имел,
к радости автора, огромный успех: по сравнению с его последней книгой,
"Мартином Чезлвитом", было продано на двенадцать тысяч экземпляров больше.
Выпуски выходили ежемесячно вплоть до апреля 1848 года. Сам Диккенс был о
"Домби" высокого мнения. "Я возлагаю на "Домби" большие надежды, - признался
он своему тестю, - верю, что его надолго запомнят и будут читать даже много
лет спустя... С самого начала я отдавал ему все свои силы и время - и в
каком же я странном состоянии теперь, когда мы с ним расстались!" В "Домби",