Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
ородах". В Тэвисток-хаусе трудился целый отряд рабочих, расширяя зрительный
зал, чтобы в нем могло поместиться около ста человек. В начале января 1857
года уже начались спектакли, и снова зрители то утопали в слезах, то таяли
от восторга.
Но вот улеглась суматоха, замолкли овации, ушли плотники, исчезли
рабочие сцены, и Диккенс загрустил. Впрочем, в апреле он немного развлекся,
поехав с женою и свояченицей в Грейвсенд, чтобы руководить перестройкой
Гэдсхилл Плейс - было в этом занятии что-то общее с милыми его сердцу
обязанностями театрального режиссера. В мае несколько друзей явились к нему
на новоселье, а в июне на пять недель приехал Ганс Андерсен. О том, с каким
восторгом готовился Диккенс к приезду знаменитого датчанина, можно судить по
нескольким строчкам одного его письма: "Поверьте, для того чтобы описать,
как я люблю и почитаю Вас, не хватило бы всей бумаги, которой можно устлать
дорогу от моего дома до Копенгагена". О том, с каким облегчением он проводил
своего прославленного гостя домой, мы тоже можем судить - по надписи,
составленной в память об этом событии: "В этой комнате Ганс Андерсен прожил
однажды пять недель, которые всей семье показались вечностью".
В начале июня Диккенс с грустью узнал о смерти своего старого друга,
Дугласа Джеролда. Постойте! Но ведь у Джеролда осталась семья, которая,
по-видимому, терпит нужду! (Семья Джералда и не подозревала об этом.) Как
должны поступить друзья Джеролда? Они должны, как один человек, прийти на
помощь семье покойного. А что это значит? Это значит, конечно, что нужно, не
теряя ни минуты, возобновить представления "Замерзшей пучины" и выступить в
Манчестере и Лондоне с чтением "Рождественской песни". Сборы пойдут на нужды
семьи. Можно ли упустить такой удобный случай? Но тут сын Джеролда проявил
удивительную бестактность, выступив против непрошеного, хоть и весьма
благородного вмешательства в его дела, и недвусмысленно заявил о том, что
его мать не нуждается в благотворительности. Но не тут-то было! Диккенса мог
бы остановить разве что специальный правительственный указ, подкрепленный
таким веским аргументом, как тяжелая артиллерия. Если он решил - значит,
быть по сему, и не успела еще семья Джеролда как следует уяснить себе весь
ужас своего финансового положения, как уж были объявлены спектакли и
начались репетиции. К тому времени как Джеролды поняли, что им все-таки
предстоит стать невольными "жертвами" благотворительности, благодетели
успели уже попросить и королеву поднять голос в защиту обездоленных. Со
стороны "обездоленных" было бы просто некрасиво пытаться умерить пыл столь
самоотверженных филантропов. Ее величество королева отнеслась к этой затее
сочувственно, но не разрешила проводить кампанию от ее имени, боясь, что ее
тут же засыплют бесчисленным множеством подобных прошений. Однако ей очень
хотелось посмотреть спектакль с участием Диккенса, и она предложила устроить
закрытый спектакль в одном из залов Букингемского дворца. Диккенс не
согласился, чтобы его дочери появились перед королевой в качестве актрис во
дворце, где они должны быть представлены ей официально. Закрытый спектакль -
пожалуйста, но только где-нибудь еще, например в Картинной галерее на
Риджент-стрит. Королева не возражала. Спектакль для королевы Виктории и ее
приближенных состоялся 19 июля. После традиционного водевиля королева
попросила передать Диккенсу, что хочет лично выразить ему свою
благодарность. Диккенс ответил, что приносит ее величеству свои извинения:
он еще не успел переодеться после водевиля. Она послала за ним опять -
ничего страшного, если он придет в таком костюме. Диккенс и на этот раз
вежливо отказался: он не желает предстать перед королевой в чужом обличье.
Под предлогом сбора средств в фонд Джеролда он трижды выступил с
чтением "Рождественской песни": в Лондоне и Манчестере; и в июне-июле дал
пять представлений "Замерзшей пучины" - три в Лондоне и два в манчестерском
Фри Трейд Холле. Зная, что в большом помещении его свояченицу и дочерей
никто не услышит, он пригласил на их роли профессиональных актрис: миссис
Тернан с дочерьми Эллен и Марией. Последняя так расчувствовалась во время
сцены, где герой пьесы умирает, что у Диккенса от ее слез промокли костюм и
борода. "Она рыдала, как будто у нее разрывается сердце, - писал он, - и
была просто вне себя от горя... К тому моменту, как дали занавес, мы плакали
уже все вместе..." Уилки Коллинз пишет, что Диккенс "играл главную роль
правдиво, сильно, с глубоким чувством. Те, кому посчастливилось быть на его
спектаклях, запомнят это событие на всю жизнь... В Манчестере играли дважды,
на втором представлении было три тысячи зрителей... Диккенс превзошел самого
себя. Его великолепную игру можно точно определить одной избитой фразой: он
в буквальном смысле слова наэлектризовал зрителей". С материальной точки
зрения труды Диккенса увенчались успехом: вдове и незамужней дочери Дугласа
Джеролда были вручены две тысячи фунтов. (Понравилось им это или нет,
неизвестно; очень может быть, что и понравилось.) Для него самого
манчестерские спектакли завершились, пожалуй, гораздо менее успешно, но
разве могли знать об этом шесть тысяч зрителей, отдавших свои деньги в фонд
Джеролда только ради того, чтобы увидеть, как играет Диккенс? Он влюбился, -
нет, не в Марию... В Эллен Тернан. Этому событию суждено было повлиять на
весь ход его жизни. Через неделю после того, как спектакли были закончены,
он писал Уилки Коллинзу: "Нужно придумать кое-что для "Домашнего чтения" и
бежать - бежать от самого себя. Ибо, когда я срываюсь с места и смотрю на
свое помятое лицо (как сейчас), тоска моя невообразима, немыслима, отчаяние
мое беспредельно".
Для "Домашнего чтения" они с Коллинзом подготовили "Праздное
путешествие двух праздных подмастерьев" - иными словами, описание своей
поездки по Лейк Дистрикт, предпринятой в сентябре 1857 года. Остановившись в
гостинице "Корабль" в Аллонби, друзья решили подняться на гору Керрик Фелл в
сопровождении хозяина одной из местных гостиниц. По дороге хлынул страшный
ливень, и путники забрели в густой и темный туман, потом у Диккенса сломался
компас, и они заблудились. Коллинз то и дело отставал и сбивался с пути.
Хозяин гостиницы время от времени впадал в отчаяние, а Диккенс пытался
рассеять его мрачное настроение шутками. Наконец Коллинз свалился в какой-то
ручей и растянул себе связки на ноге. Диккенс приволок его к подножию горы и
кое-как уложил на камнях. Хозяин гостиницы отправился за дрожками. Несколько
дней Диккенсу приходилось втаскивать Коллинза в карету и вынимать из нее,
тащить на лестницы, спускать вниз и повсюду сопровождать его. Из-за этого
несчастного случая друзья не смогли поехать в Мэрипорт, и Диккенс ходил туда
пешком за почтой (двадцать пять миль). С хозяйкой их маленькой гостиницы
Диккенс познакомился еще в Грета Бридж, когда ездил в Йоркшир собирать
материал для "Николаса Никльби". Она невероятно растолстела с тех пор, и ее
муж сокрушался, вспоминая о том, как в былые времена обнимал ее за талию. "А
теперь, бесчувственный вы злодей! - вскричал Диккенс. - Смотрите же и
учитесь!" - И он заключил в свои объятия значительную часть дородной хозяйки
и хвастался потом, что этот галантный поступок - вершина его блестящей
карьеры.
В Ланкастере приятели остановились в "Кингс Армс", импозантном старом
здании с настоящими старинными покоями и необыкновенно интересной лестницей.
"Мне отвели парадную спальню с двумя огромными кроватями красного дерева под
балдахинами". В первый же день на обед подали двух небольших форелей,
бифштекс, пару куропаток, семь сладких блюд, пять сортов фруктов (в том
числе вазу с грушами) и огромный торт: хозяин заявил, что такова традиция
его заведения. "Коллинз побелел, высчитав, что обед обойдется каждому из нас
в полгинеи". "Я знаю, что ты привыкла к почестям, которыми люди с восторгом
осыпают Неподражаемого, - писал Диккенс из Ланкастера Джорджине. - Но
масштабы этих почестей здесь, в этой северной земле, поразили бы даже тебя.
Начальники станций поддерживают Неподражаемого под локоток, когда он выходит
из вагона; в вестибюлях отелей его дожидаются делегации; хозяева гостиниц,
завидев его, падают ниц и отводят ему королевские покои; провожать его
приходит весь город, а коллинзовские растянутые связки попадают в газеты!!!"
Заехали в Донкастер, чтобы побывать на скачках. От скачек у Диккенса
осталось неприятное впечатление: букмекеры *, "жучки", игроки и прочий
сброд... Жестокость, алчность, расчет, бесчувственность и низость - и ничего
больше. Он не участвовал в игре, но на скачках Сент-Леджер * купил себе
билет и шутки ради написал на нем клички лошадей, которые должны были, по
его мнению, прийти первыми в трех главных заездах. Ни об одной из них он
никогда ничего не слыхал, но во всех трех заездах первыми пришли именно эти
лошади. Жаль, что он не мог с такой же легкостью угадывать "призеров" среди
людей.
^TБЛИСТАТЕЛЬНЫЙ^U
Доктор Джонсон называл Дэвида Гаррика самым жизнерадостным человеком на
свете. Это же можно было бы сказать и о Диккенсе, который был источником
радости для других. Он был как будто рожден для задушевных бесед и веселья,
любил бывать среди друзей и не на шутку огорчался, если между ними
почему-либо возникало отчуждение. "Мне больше всего на свете нужно, чтобы
было с кем посидеть и поговорить после обеда", - признавался он. Он
необыкновенно сильно привязывался к близким и страстно хотел, чтобы ему
платили тем же. "Дружба дороже критики, - заметил он однажды, - и я
предпочитаю держать язык за зубами". Он любил друзей так нежно, что,
расставаясь с ними даже ненадолго, терпеть не мог прощаться и шел на любые
уловки, лишь бы не сказать "прощайте". "Всякое расставание, - писал он, -
предвестник последней роковой разлуки".
До 1858 года (когда Диккенса, по мнению многих, как будто подменили) он
никогда по собственной инициативе не порывал отношений с друзьями или
знакомыми, хотя двое из них вели себя так, что ему порой было трудно найти с
ними общий язык. Одним из них был Дуглас Джеролд, не согласившийся с его
выступлениями против публичных казней *. Несколько месяцев Джеролд не
разговаривал с ним. Потом в один прекрасный день они встретились в клубе,
где оба угощали обедом своих друзей. Сидели они спиною друг к другу.
Внезапно Джеролд круто повернулся на стуле и сказал: "Помиримся, Диккенс,
ради бога! Жизнь и так коротка". Они пожали друг другу руки. Вторым был
Джордж Крукшенк, тоже любивший затевать бури в стакане воды. В молодости они
с Диккенсом были неразлучны, и Диккенс не раз до слез потешал своих гостей,
рассказывая об одной церемонии, на которой ему довелось побывать вместе с
Крукшенком. Умер Уильям Хоуп, издатель и литератор, и Диккенсу с Крукшенком
предстояло проводить его в последний путь. Ехать нужно было пять миль.
"Ну и денек тогда выдался! Нужно отдать справедливость матушке природе:
такие дни часто бывают только в наших местах. Грязь, туман, сырость,
темнотища, холод пробирает до костей - одним словом, со всех точек зрения
непередаваемая мерзость. А у Крукшенка, надо вам сказать, огромнейшие
бакенбарды, которые в такую погоду понуро свисают вниз, расползаются по всей
шее и торчат, как полуразоренное птичье гнездо. Вид у него и в самые
счастливые минуты довольно странный, но уж когда он основательно помокнет на
дожде, получается что-то неописуемое - устоять невозможно. Он одновременно и
весел (как всегда в моем обществе), и скорбит (все-таки, знаете, едем на
похороны), и при этом все время отпускает самые странные замечания, какие
только можно себе представить. И не то чтобы из желания сострить, а скорее в
философском плане. Умора невозможная, я всю дорогу просто плакал от смеха.
Гробовщик нарядил его в черное пальто и нацепил на его шляпу длинную черную
креповую ленту. ("Изумительный тип этот гробовщик. Надо бы сделать с него
набросок", - прошептал мне Крукшенк со слезами на глазах: ведь они с Хоупом
были знакомы столько лет!) Тут я по-настоящему испугался, как бы мне не
пришлось немедленно убраться восвояси. Но ничего, обошлось. Вошли мы в
тесную гостиную. Здесь собрались все провожающие, и, видит бог, нам уж было
не до смеха. В одном углу горько плачут вдова и сиротки, а в другом
равнодушно беседуют участники похоронной процессии, которые явились сюда
только ради приличия и которым до покойного столько же дела, как, скажем,
катафалку. Ужасающий контраст, смотреть больно. Был здесь и
священник-диссидент * (преподобный Томас Бинни) в полном облачении и с
библией под мышкой. Едва мы расселись по местам, как преподобный Бинни,
громко и выразительно говорит, обращаясь к Крукшенку:
- Мистер Крукшенк, видели вы сегодня статью, посвященную нашему
усопшему другу и напечатанную во всех утренних газетах?
- Да, сэр, видел, - отвечает Крукшенк, во все глаза глядя на меня.
(Дело в том, что по дороге он не без гордости сообщил мне, что эта статья
принадлежит его перу.)
- Ах, так! - говорит священник. - Тогда вы согласитесь со мною, мистер
Крукшенк, что она оскорбительна не только для меня, скромного слуги
всевышнего, но и для всевышнего, которому я служу.
- Отчего же, сэр? - спрашивает Крукшенк.
- В этой статье, мистер Крукшенк, говорится, что, когда издательские
дела мистера Хоупа пошли плохо, я будто бы уговаривал его попытать счастья
на церковной кафедре, что является ложью, клеветой и отчасти богохульством,
недостойным христианина и заслуживающим всяческого презрения. Помолимся же.
Выпалив все это единым духом, он - честное слово - опускается на колени
(а за ним и мы) и бессвязно бормочет какие-то жалкие обрывки молитв - как
видно, первые, которые пришли ему в голову. Мне стало по-настоящему жалко
родных покойного, но тут Крукшенк (стоя на коленях и горько оплакивая
старого друга) шепчет мне:
- Если бы не похороны и не будь он священником, он бы у меня получил!
Тогда я понял, что либо расхохочусь на весь дом, либо мне конец".
В тридцатых и сороковых годах Крукшенк был настоящим пьянчужкой, но,
постоянно вращаясь среди собратьев по искусству, стал более воздержан, а к
пятидесятым годам превратился в ярого, более того, фанатического поборника
трезвенности, столь милой сердцу каждого обжоры. Он писал, он выступал с
речами, и Диккенс, в котором подобная разновидность тихого помешательства не
вызывала ни малейшего сочувствия, согласился поместить в "Домашнем чтении"
несколько статей, осуждавших манию трезвенности. Решив, что Диккенс к нему
охладел, бедняга Джордж обиделся и написал ему горькое письмо. В апреле 1851
года Диккенс ответил: "Уверяю Вас, что ни на мгновенье не испытывал к Вам ни
малейшего отчуждения и по-прежнему питаю к Вам все те же теплые дружеские
чувства... Очень скоро я приеду к Вам, и тогда, надеюсь, одного рукопожатия
будет достаточно, чтобы окончательно рассеять Ваши сомнения (если они еще
существуют)". Но не так-то легко было выбить дурь из головы Крукшенка.
Однажды, обедая у Диккенса, он выхватил из рук какой-то гостьи бокал с вином
и чуть было не швырнул его на пол. Диккенс рассвирепел. "Как вы посмели
дотронуться до бокала миссис Уорд? Что за непростительная вольность! Что это
значит? Неужели в присутствии человека, который сорок лет беспробудно
пьянствовал, нельзя выпить безобидную рюмку хереса!" Крукшенк оторопел, не
нашелся, что ответить, и, едва только представилась возможность, ушел. В
дальнейшем вода, должно быть, основательно ударила ему в голову: он
утверждал, что героев "Оливера Твиста" и некоторых других книг создал не кто
иной, как он сам... Впрочем, от фанатика-трезвенника, как и вообще от любого
фанатика, можно ждать чего угодно. С чужими Диккенс вел себя довольно
сдержанно, но среди друзей был, что называется, душой общества. Его
неистощимое веселье было так заразительно, что, приглашая к себе гостей,
когда он был занят, друзья просили его зайти хотя бы ненадолго, только чтобы
приготовить пунш или нарезать жареного гуся. Приготовление пунша было для
него настоящим ритуалом, сопровождавшимся серьезными и шуточными замечаниями
о составе смеси и действии, которое она произведет на того или иного гостя.
Диккенс посвящал этому напитку спичи, составленные по всем правилам
ораторского искусства, и, объявив, что пунш готов, разливал его по бокалам с
видом фокусника, извлекающего диковинные предметы из своей шляпы.
Он был повсюду желанным гостем, но сам предпочитал роль хозяина.
Принимая гостей, он бывал в особенном ударе. Он любил всем распорядиться сам
и устроить все по собственному вкусу. В чужом доме этого, разумеется, не
сделаешь, и по-настоящему хорошо ему было только у себя. Первоклассному
суфлеру, актеру и постановщику нетрудно провести званый обед или вечер как
по нотам - так, чтобы все остались довольны. Никто не чувствовал себя
неловко, никто не скучал. Все вели себя как дома и веселились до упаду.
Правда, Джейн Карлейль казалось, что диккенсовские приемы обставлены не в
меру пышно: "Обед был сервирован по новой моде: кушанья на стол не подавали,
а обносили ими гостей, на столе - лишь масса искусственных цветов и
исполинский десерт! Пирамиды апельсинов, пирамиды винных ягод и изюма - уф!
У Эшбергонов обед был сервирован так же, но на столе были всего четыре
первоцвета в фарфоровых вазочках, четыре серебряные раковины с конфетами и в
центре стола серебряный филигранный храм. Здесь же каждая свеча поднималась
из искусственной розы! О господи!" Что поделаешь: актер! Если уж прием - так
с барабанным боем! Диккенс не мог не носить ярких жилетов, не причесываться
на глазах у всех, не мог не прибавить к своей подписи лихую завитушку, не
петь шуточных песенок и не танцевать с таким безудержным весельем, что даже
самые чванные гости, забыв свою спесь, скакали и дурачились как дети. Он
любил танцевать и, танцуя, забывал о работе, заботах, душевных волнениях. Он
мог проделать па прямо на улице, вскочить с постели глубокой ночью и начать
откалывать фигуры нового танца. Молодые люди не могли угнаться за ним: в
конце бала, когда люди его возраста едва волочили ноги от усталости, он был
по-прежнему свеж и бодр. Но веселиться с зелеными юнцами? Нет, этой ошибки
он не допускал. Когда его старший сын Чарльз праздновал свое
совершеннолетие, и, надо сказать, очень буйно, Диккенс, уходя спать,
заглянул к нему на минутку, но, по-видимому, лишь затем, чтобы сказать
молодым гостям, что они могут шуметь и кричать сколько пожелают.
Вот он сидит на почетном месте в конце стола: хозяин! Ничто не укроется
от его быстрого взгляда, ни одному гостю он не позволит остаться в стороне
от общего разговора. Он сам говорил не слишком много, не сыпал остротами;
зато обладал даром не менее редким: умел слушать, умел заставить даже самых
молчаливых принять участие в беседе. За его столом никому не разрешалось
пускаться в долгие и скучные рассуждения. И если кто-нибудь - например,
Форстер - обнаруживал склонность к этому, Диккенс мог, вовремя вставив
какое-нибудь замечание, перевести разговор на другую тему и дать возможность
другим тоже поговорить. Он был очень находчив и редко упускал случай
ввернуть м