Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
она! Я опрометью кинулся обратно, к беседке. Она может быть еще там! Я
задыхался от страха не застать ее, ноги мои сводило от бега, в боку кололо,
сердце вырывалось из груди.
Я подбежал к беседке. Ноги подкашивались. Было без четверти восемь.
Беседка была пуста. Я пробежал несколько саженей далее по тропе, спустился к
пруду, снова заглянул в беседку, обежал ее вокруг, опять влетел в нее,
бросился на скамью и заскрежетал зубами.
Я был уничтожен, жизнь моя была кончена.
Я скрежетал. Если бы она вдруг возникла сейчас, я согласился бы на все
ее условия, я вышел бы в отставку, порвал бы с родственниками, занял бы,
выиграл, выпросил, украл бы, наконец, проклятые деньги! Я подкупил бы
будочников. Сделал бы нам подложные паспорта... Боже мой! Что я наделал!
И тут вход в беседку закрыла тень. Невидимая рука бросила что-то на
пол. Я метнулся со скамьи. То был запечатанный лист бумаги. Схватив его, я
вылетел вон и увидел на тропе убегающего мальчишку, одетого казачком. С
дрожащим сердцем я развернул записку. Она писала: "Простите великодушно мои
слезы и мольбы. Если вы в самом деле любите меня, не показывайтесь несколько
дней у нас. Может быть, мне не удастся видеть вас наедине до нашего отъезда.
Помните меня. Будьте в сентябре там, где я сказала. Там все будет решено".
Я не удержался, однако, и пришел к князю в тот же вечер. Она не
выходила, сказавшись больной. Я пытался увидеть ее в последующие дни, но
судьба препятствовала мне. Я томился и падал духом... Они уехали на три дня
раньше положенного времени... Некоторое время я не знал, на что решиться.
Наконец, собравшись с духом и не без колебаний, принялся за приуготовления.
Наступил сентябрь.
Вдруг сильнейшая горячка охватила меня. Долго я лежал в бреду и только
к ноябрю смог выходить на улицу. Князь с супругою тем временем вернулись в
Петербург. Мне не было прощения, тем не менее я рвался ее увидеть, надеялся,
что она выслушает мои объяснения, что еще не все потеряно. Образ ее колол
мою память. Я уныло и нетерпеливо ждал встречи.
Я увидел ее у В-вых. Княгиня сидела рядом с Т*** и говорила с ним,
обмахиваясь веером. Мне она улыбнулась так дружески и приветливо, как будто
мы расстались вчера. Я искал случая сказать ей слово наедине. Но, как
нарочно, ничего не получалось -- вечер был без танцев. Только раз на
мгновение мы оказались близко друг от друга и без свидетелей.
-- Вы простили меня? -- быстро спросила она. Сердце мое забилось, как
тогда на тропинке. Она улыбнулась. -- Я тоже простила вас. -- И сжав
незаметным движением мне руку, она тотчас заговорила о чем-то с Д***,
подошедшим к нам.
Они уехали от В-вых рано и я в досаде проиграл триста рублей. Я любил
ее нешуточно и не мог думать ни о чем, ни о ком. Рассудок мой бездействовал.
Вдруг я получаю письмо от сестры с сообщением о тяжкой болезни
маменьки. Необходимо было неотложно ехать в имение за 700 верст от
Петербурга. Но я должен был непременно видеть княгиню! На следующее утро я
отправился с визитом к князю, зная заведомо, что он в сенате, и она одна.
Она не приняла меня. Я явился к ним вечером -- она не выходила. Я рвался на
части. Чувства мои раздваивались. Я написал княгине отчаянное письмо.
Беспокойство и тоска снедали мне душу. Через день я получил ответ: "Вы
помните меня? Вы не шутите? Я должна вас видеть. В четверг будьте у меня в
одиннадцатом часу непременно. Скоро все решится!"
Обстоятельства мои запутывались.
* * *
На этом рукопись журнала неизвестного, отрывки из которого мы привели,
обрывается. Досадно, конечно: не каждый день встретишь столь подробные
излияния. Впрочем, мы не можем ни датировать эту рукопись с точностью, ни
разъяснить любопытствующему читателю, какие конкретно лица были участниками
описанных событий. Некоторые детали, конечно, позволяют строить некоторые
гипотезы, что позволило нам самовольно подобрать эпиграф, однако вернее
думать, что перед нами не действительные дневниковые записи, а имитация их,
сделанная с не вполне понятной целью. Как бы то ни было, нам эта рукопись
пригодилась -- она призвана восполнить сюжеты тех преданий, знания которых
мы должны, следуя благовоспитанности, бежать, но без опыта которых нет и
жизни.
Посему, оставив поприще догадок и вымыслов, напомним, что на дворе
825-й год. Начался он вовсе неплохо: уже 7-8 генваря стало известно, что
Закревский в отставку не выходит, а остается герцогствовать в Финляндии.
24-го генваря, в субботу, он отправился на два месяца в Петербург.
Наряду с прочими делами он имел одно важное для нас: говорить императору об
унтер-офицере Боратынском.
25-го генваря, в воскресенье, или 26-го, в понедельник, следом за
генералом из Гельзингфорса выехала Магдалина -- с Мисинькой * с кем-то из
адъютантов (может быть, с Путятой) и с унтер-офицером Боратынским. В
Фридрихсгаме они расстались: генеральша последовала в Петербург,
унтер-офицер в Кюмень.
* Мисинька, или Мисс -- англичанка, компаньонка Магдалины.
* * *
10 февраля.
Из Кюмени пишу к вам, милая маменька, где мой славный Лутковский и его
жена с прежней дружбою приютили меня. Я увидел их с истинным чувством, и как
могло быть иначе? Пять лет я провел с ними, всегда окруженный заботами,
всегда принятый как лучший из друзей. Им я обязан всем облегчениям моего
изгнания.
Генерал простился со мною любезнейше и обещал сделать все зависящее от
него для представления. Я верю, что он сдержит слово. Но даже если, вопреки
его ко мне благорасположению, дело не будет иметь успеха, я навеки сохраню к
нему живую признательность за все наслаждения моей жизни в Гельзингфорсе.
Три месяца, проведенные там, навсегда останутся сладостным моим
воспоминанием.
Я уехал на следующий день после него с Генеральшею. Ничто столь не
оживляет, как краткие путешествия, подобные тому, что мы совершили. С нами
была та самая Мисс, о которой я говорил вам, и один адъютант -- обширного
ума юноша. Ничто не могло быть милее наших обедов и ужинов. Мы расстались
лучшими друзьями, и путешествие это пробудило во мне, по крайней мере, на
время, неодолимую охоту странствовать.
Как ваше здоровье, милая маменька? Я долго не писал к вам, но тому
причиною путешествия, всегда вынуждающие к перерывам в переписке. Что ж! я
тоже нескоро теперь получу вести из Мары.
Прощайте, любезная маменька, даст Бог вам здоровье и утешит вам душу:
это моя ежедневная молитва, и я повторяю ее в своих письмах столь же
привычно, как и искренне.
* * *
Помните ли, как год назад, в такую же пору, когда о Боратынском
хлопотали, Александром Ивановичем Тургеневым было сказано: не объявлять
нигде его имени под стихами? Доколе же прятаться? И вот в декабре вышли
"Северные цветы" с четыремя стихотворениями Боратынского и одной
прозаической безделкой. И вот уже в цензуре "Полярная звезда", где будет еще
шесть его стихотворных пиес (впрочем, стихи подписаны Е.Б-ий, Е.Б. или Б., и
только под "Историей кокетства" полная фамилия). В "Северных цветах" --
статья Плетнева *: здесь Боратынский вместе с Жуковским и Пушкиным объявлен
одним из главных вестников грядущего торжества русской поэзии.
* Статья Плетнева получилась скорее неудачной, чем хорошей, хотя
содержала немало истинных умозаключений. Сам Плетнев, получив от Пушкина
весьма критическое насчет своего рассуждения письмо, сознавался ему: "Мне
Дельвиг часто повторяет пословицу русскую: если трое скажут тебе, ты пьян,
то ложись спать. После твоего письма о моем несчастном "Письме к графине"
пришлось мне лечь спать. Его облаяли в "Сыне отечества"; Боратынский им
недоволен, ты тоже". -- Отрывок из статьи Плетнева, посвященный
Боратынскому, мы поместили в самое начало Предисловия к Части третьей.
Решите сами, ясно ли выразился Плетнев о языке чувств (а именно на смутность
этого изъяснения ему пенял Пушкин) и есть ли этот отрывок акафист
Баратынскому, как ехидно говорил Бестужев. Чем именно был недоволен в статье
Плетнева Боратынский -- не знаем, вернее -- неумеренностью похвал.
Едва "Северные цветы" поступили в продажу, Греч начал печатать в "Сыне
отечества" длинный разбор всего Дельвигова альманаха. Рассуждениям Плетнева
досталось более всего невоздержных реплик. Особенно недоумевали в "Сыне
отечества" тем, что написал Плетнев о Боратынском. Разбор печатался в
продолжение всего генваря; он был подписан: Ж.К. и Д.Р.К. -- видимо, как все
думали, криптогрифами Греча и Булгарина. Разумеется, не прошло и двух
месяцев, как вышел "Московский телеграф" с ответом Полевого "Сыну
отечества". Опять говорилось о статье Плетнева, опять о Боратынском.
Словом, накануне и во время решительных хлопот о производстве публике
предлагалась эстетическая загадка: быть или не быть Боратынскому в знаменном
ряду нашей поэзии? Но отгадка, в сущности, уже есть, и спорить не о чем --
читайте "Эду" (пока в списках; через год будет напечатана), читайте
"Северные цветы" и "Полярную звезду", читайте, наконец, "Мнемозину",
московский альманах Кюхельбекера и Одоевского.
Для "Мнемозины" Боратынский отправил с Путятой "Леду" и "Бурю". Что
такое "Леда", всякий может судить сам, перелистав назад несколько наших
страниц (невинная цензура московская пропустила "Леду" без звука). Что такое
"Буря", тоже знает всякий, хотя относительно благопристойности этой пиесы
цензура сомневалась весьма решительно. Но, как бы ни было, и "Бурю" тогда
пропустили."Вот через десять лет, когда Боратынский захочет ее вновь
напечатать, чуткие цензоры исполосуют ее красным карандашом, и от нее
останется половина стихов. А ныне, в 825-м, ей скоро предстоит * шуметь в
"Мнемозине":
Меж тем от прихоти судьбины,
Меж тем от медленной отравы бытия,
В покое раболепном я
Ждать не хочу моей кончины;
На яростных волнах, в борьбе со гневом их,
Она отраднее гордыне человека!
Как жаждал радостей младых
Я на заре младого века,
Так ныне, океан, я жажду бурь твоих!
Волнуйся, опеняй утесистые грани,
Он веселит меня, твой грозный, дикий рев,
Как зов к давно желанной брани,
Как мощного врага мне чем-то лестный гнев.
* Правда, лишь в октябре "Мнемозина" с "Бурей" и "Ледой" дойдет до
читающей публики, -- но дойдет.
Что ж! Человек не меняется, меняются лишь вещи вокруг него. Десять лет
назад, на заре младого века, помните, чего желал паж Боратынский? -- "Я бы
избрал лучше полное несчастие, чем полный покой; по крайней мере, живое и
глубокое чувство обняло бы целиком душу, по крайней мере, переживание
бедствий напоминало бы мне о том, что я существую. И в самом деле, я
чувствую, мне всегда требуется что-то опасное, всего меня захватывающее; без
этого мне скучно. Вообразите, любезная маменька, неистовую бурю и меня, на
верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и
смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого
гения, властвующего над стихиями..." -- Истинно, чем зрелее с возрастом
мысль и чем важнее с опытом ум, тем более явственную форму обретают в нашей
речи конспекты юношеских страстей, но содержание этих конспектов неизбывно
растворено в крови, в нервах, в душе едва ли не от начала жизни.
Итак, к десяти пиесам в "Северных цветах" и "Полярной звезде" прибавим
"Леду", "Бурю" и журнальные толки о Боратынском. Кто сказал, что ему не
давали чина из-за стихов? И может быть, напрасно Александр Иванович Тургенев
негодовал и снова заказывал всем и каждому в середине марта: "Ни в скобках,
ни над пиесой, ни под титлами, ни in-extenso * имени его подписывать не
должно"? Может быть, и напрасно. Но представим себе нашего милостивого
монарха за чтением "Бури" и "Леды" (обе, впрочем, подписаны звездочками --
но коли такое чтение состоится, разве не для того, чтобы ознакомить
императора с новыми плодами музы интересующего его автора?). Итак,
представим его за чтением в ту минуту, когда к нему входит генерал
Закревский. Кто гарантирует, что поэтический вкус государя не окажется в
категорическом согласии с его правилами? -- Посему не станем торопить
события и будем верить в то, что наш милостивый монарх не читает наших
журналов, что Василий Назарьевич Каразин не проводит новых розысканий в
нашей периодической печати и ему не пришли еще в ум новые идеи о новых
способах пресечения разврата, что московская цензура, почтовая контора в
Роченсальме во главе с любопытным экспедитором Деном и Главный штаб в
Петербурге -- сосуды, между собой не сообщающиеся -- по крайней мере, не
сообщающиеся с февраля по апрель 825-го года, пока решается дело
унтер-офицера Боратынского.
* Полностью (лат.).
Итак, еще только начало февраля, и генерал Закревский еще только прибыл
в Петербург, а Александр Иванович Тургенев получил через Путяту или Муханова
генварское письмо из Гельзингфорса от своего протеже: "Арсений Андреевич
поехал в Петербург 24-го сего месяца, подав мне возможные надежды на свое
покровительство; но я очень хорошо знаю, что вашему только ходатайству
обязан я добрым его расположением. Теперь, когда моя участь так решительно
зависит от его предстательства, не откажитесь напомнить ему об участии,
которым вы меня удостоиваете, и тем поощрить Арсения Андреевича к исполнению
его обещаний". -- Впрочем, и без напоминаний Александр Иванович не сидел бы
сложа руки. Около 17-го февраля он сам говорил с Закревским и убедился, что
генерал помнит свое слово и доложит императору как надо ("О Боратынском
несет он сам записку и будет усиленнейшим и убедительнейшим образом просить
за него. Нельзя более быть расположенным в его пользу. В этом я какую-то
имею теперь надежду на успех").
Закревский просил Александра -- усиленнейше и убедительнейше, -- как
просит солдат солдата, и, кажется...
Но ничего не решалось: ни нет, ни да.
21-го марта Тургенев писал Вяземскому: "Муханов, адъютант Закревского,
у меня. Дело Баратынского еще не совсем удалось. Очень тяжело и грустно, но
впрочем авось!"
Прошла Пасха. Закревские выехали в Гельзингфорс, наш милостивый монарх
-- в Варшаву, за ним -- Дибич, начальник Главного штаба.
10-го апреля Тургенев писал Вяземскому: "Вообрази себе, что по сию пору
не имею никакого сведения об успехе дела Баратынского. Муханов, адъютант
Закревского, также болен. Дибич уехал, а я уже три недели не выезжаю".
Дни шли.
В Петербург явился из Москвы Кюхельбекер.
В Петербург вернулся Дельвиг, -- он уезжал в Витебск в феврале, в
апреле дней десять был в Михайловском у Пушкина.
В Гельзингфорс из Москвы возвращался Путята. Петербург он проезжал в
начале мая и узнал: 3-го числа здесь получили приказ за подписью императора:
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО в присутствии своем в Варшаве, Апреля
21-го дня соизволил отдать следующий приказ: производятся за отличие по
службе из унтер-офицеров в прапорщики пехотных полков Нейшлотского --
Баратынский и Абаза; Петровского -- Карпович.
Путята и привез в Кюмень эту новость.
* * *
Ваше превосходительство милостивый государь Александр Иванович !
Наконец я свободен и вам обязан моею свободою. Ваше великодушное,
настойчивое ходатайство возвратило меня обществу, семейству, жизни! Примите,
ваше превосходительство, слабое воздаяние за великое добро, сделанное мне
вами, примите несколько слов благодарности, вам, может быть, не нужных, но
необходимых моему сердцу. Вот уже несколько дней, как все около меня дышит
веселием, от души поздравляют добрые мои товарищи, и вам принадлежат их
поздравления! Скоро возвращуся я в мое семейство, там польются слезы
радости, и вы их исторгнете! Да наградит вас Бог и ваше сердце.
С глубочайшим почтением и совершенною преданностью честь имею быть
вашего превосходительства, милостивый государь, покорнейший слуга
Евгений Боратынский. Кюменьгород. Майя 9 дня 1825.
* * *
15-го мая 1825.
Спешу, любезный Муханов, дать тебе отчет в приезде моем в Гельзингфорс.
Простившись с вами, я был грустен, но в Кюмене меня ждала истинная радость.
Не могу пересказать тебе восхищения Баратынского, когда я объявил ему о его
производстве; блаженство его в эту минуту, искреннее участие, которое все
принимали в перемене его судьбы и которое доказало мне, как он был ими
любим, откровенные разговоры о прошедшем и будущем -- все это доставило мне
несколько приятнейших часов в моей жизни. С радостию также заметил я, что
верная спутница его в несчастии -- поэзия -- не будет им забыта в
благополучии. Хотя он не помнил сам себя, бегал и прыгал, как ребенок, но не
мог удержаться, чтоб не прочесть мне несколько страниц из сочиняемой им
поэмы, в которой он рассеял много хорошего и много воспоминаний об нашей
Гельзингфорской жизни. Доселе поэзия была необходимостию души, убитой
горестью, и жаждущего излить свои чувства, теперь она соделается целию его
жизни... -- Путята.
* * *
Душа моя Муханов. Спасибо за письма, но отвечать буду после: мочи нет
от радости. Два только слова о деле. Мне нужно для вступления в Петербург
кое-что, и вот список:
Темляк. Шифр рублей в 100 серебр. Репеек. Кишкеты серебр. Эполеты с
вышитым No 23-й дивизии, голубые.
Денег у меня теперь нет, а это составляет рублей 200. Ежели ты можешь
купить мне все это на свои и прислать в Роченсальм, много меня обяжешь.
Ежели же у тебя деньги лишние не случатся, то сделай милость, потрудись
доставить приложенную здесь записку дяде моему: он тотчас даст тебе оные.
Впрочем, только мы выйдем в Петербург, т.е. 10-го июня, я возвращу тебе что
ты издержишь, и, если можно, старика не беспокой.
Прощай. Весь твой
Боратынский.
Бери это все на казенной фабрике.
* * *
О свобода! Звук этого слова *
Способен исторгнуть слезы счастья!
Почти сладострастный, голос ее
Исполняет грудь трепетом,
И душа готова обнять всю даль
Простирающихся пред взором пространств.
Воздух, весенний и чистый врывается в тело,
Делая его легким и упругим;
Улыбка сама движется на устах,
А глаза источают светлые лучи!
Конечно, кто говорит! конечно,
Остаются еще сотни обстоятельств,
От которых зависит в будущем все...
По-прежнему, что спорить! по-прежнему
Тягчат душу неизбывные печали,
Навсегда погруженные в ее глубины.
* Отрывки из анонимной оды на счастие.
Как и всегда, увы! как и всегда
Всепроницающая и всеуничтожающая мысль
Будет выжигать из сердца все живое,
Ледяным хладом мертвить всякое упование.
Но не сейчас! Молю с тоскою,
Только не сейчас. Пусть после, но не ныне
Я скажу сам себе, что нет в жизни воли,
Способной порвать цепь обязанностей,
Что судьба накладывает узы
На ничтожнейшие сердечные прихоти,
Что любовь делает человека рабом
Превращая его в заботливую машину,
Что дом, построенный собственными руками, --
Это не только спасительный приют, но и тюрьма.
Пусть после, когда волосы мои побелеют,
Когда укрывшись от невзгод в тихий свой дом,
Поставленный на пологом холме среди сосен,
Я буду возделывать свой сад и повторять
Вослед мудрецам, что ближнее поле заменяет мне мир
И что идиллия не терпит свободы воли,
Зная только возврат из странствий далеких
По равнодушной чужбине в угол
Чистых трудов и нег средь высоких
Сосен да меж огородных пугал.
Пусть посл