Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
Брет Гарт.
Гэбриель Конрой
-----------------------------------------------------------------------
Bret Harte. Gabriel Conroy (1876).
Пер. - А.Старцев. М., "Правда", 1991.
OCR & spellcheck by HarryFan, 6 August 2002
-----------------------------------------------------------------------
"ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НА ПОРОГЕ"
"1. ВОВНЕ"
Бело. Кругом бело. Даже если вы взберетесь на самую высокую из здешних
вершин, чтобы глянуть на юг, - а окрестность открывается оттуда на добрые
пятьдесят миль, - то и тогда не увидите ничего, кроме снега. Снег засыпал
яры и ущелья, одел белым саваном каньоны, преобразил водораздел в подобие
чудовищного могильника, укрыл основания сосен-гигантов и с верхушками
упрятал молодые сосенки и лиственницы, облил белой глазурью берега
чашеобразных озер, таких тихих сейчас и недвижных, и простерся - словно
застывший волнистый океан - вплоть до самой линии горизонта. 15 марта 1848
года калифорнийская Сьерра была под белым покровом, а снег все валил и
валил.
Он шел уже десять суток. Он падал на землю изящными ледяными
кристаллами, мокрыми губчатыми хлопьями, прозрачными легкими пушинками. Из
свинцовых туч он шел ровно и медленно, с багряно-черного неба валился
плотной массой, а когда по небу проносились разорванные облака, они
выбрасывали снег длинными струями, словно белые копья. Он падал беззвучно.
Леса задыхались от снега, ветви деревьев изнемогали под его тяжестью; он
захватил, пропитал, взял в полон и небо и землю; он укутал, устлал мягким
ковром гулкие утесы и звенящие эхом склоны гор, обрекши их на безмолвие.
Самый резвый порыв ветра, самый яростный вихрь не мог теперь вызвать ни
жалобы, ни вздоха от скованного снегом, окаменевшего леса. Сук не
хрустнет, хворост не затрещит. Перегруженные снегом ветви сосен и елей
отламывались от стволов и падали на землю в молчании. Безмерная,
бескрайняя, необъятная тишина!
Ни малейшее дыхание жизни, ни малейшее движение не нарушали строго
очерченный облик этого заколдованного пейзажа. Вверху не было привычной
игры света и тени: сгущающаяся тьма бури сменялась ночной тьмой. Внизу -
ни птицы над белой пустыней, ни зверя - в черном лесу. Если и обитали
когда в этих пространствах живые существа, они давно ушли прочь - в
низины. Нигде - ни пробитой тропы, ни следа. Если и был здесь отпечаток
ноги человека или животного, его стер, замел падающий снег. Пустыня
просыпалась каждое утро девственной и безмятежной; миллионы крохотных
танцоров успевали отполировать за ночь снежную гладь. Но все же в самом
центре пустыни, в главном форте этой суровой крепости виднелся знак
людского труда.
Несколько срубленных деревьев лежало у самого входа в каньон, свежие
стружки были лишь слегка припорошены снегом. Эти деревья были свалены для
того, чтобы вернее открыть взору другое дерево, к стволу которого было
прикреплено грубое изображение человеческой руки, указующей на каньон. Под
изображением руки был накрепко прибит квадратный кусок парусины со
следующей надписью:
"ВНИМАНИЕ!
Партия переселенцев под водительством капитана Конроя заблудилась в
снежную бурю и разбила лагерь в этом каньоне. Продовольствие кончилось.
Умираем голодной смертью.
Вышли из Сент-Джо 8-го октября 1847 года.
Вышли из Солт-Лейк 1-го января 1848 года.
Прибыли сюда 1-го марта 1848 года.
Потеряли половину лошадей, переправляясь через Плату.
Бросили повозки 20-го февраля.
ПОМОГИТЕ!
Вот наши имена: Джоэл Маккормик, Питер Дамфи, Поль Деварджес, Грейс
Конрой, Олимпия Конрой, Мэри Дамфи, Джейн Брэкет, Гэбриель Конрой, Джон
Уокер, Генри Марч, Филип Эшли".
Внизу было приписано помельче карандашом:
"Мама умерла 8-го ноября в Суитуотере.
Мини умерла 1-го декабря в Эхо-Каньоне.
Джейн умерла 2-го января в Солт-Лейк.
Джеймс Брэкет пропал без вести 3-го февраля.
ПОМОГИТЕ!"
Жалобы страдальцев обычно не претендуют на изящество стиля или
законченность формы; сомневаюсь, однако, чтобы какие-либо риторические
ухищрения могли придать этому объявлению еще большую выразительность.
Поэтому я привожу его в точности, как оно висело на дереве в день 15 марта
1848 года, полузакрытое тонкой пленкой мокрого снега, под выбеленной
снегом, словно отмороженной, рукой, указующей окостеневшим перстом - как
если бы то был перст самой смерти - в сторону рокового каньона.
В полдень буря поутихла, и восточная сторона неба чуть посветлела.
Стали различимы суровые очертания дальних вершин, и, словно запавший от
бескормицы, белый рок горы заблестел. Кто-то двигался по заснеженному
склону, двигался медленно, с огромным трудом, двигался столь странным
образом, что не сразу можно было решить, человек это идет или зверь. То он
поднимался на ноги, то припадал на четвереньки, иногда устремлялся вперед,
словно пьяный, утративший чувство равновесия, но при всем том строго
сохранял принятое направление: он шел к каньону.
Вскоре сомнения рассеялись: то был человек. Исхудалый до невозможности,
оборванный, укутанный в ветхую бизонью шкуру, но все же человек, и к тому
же решительного характера. Молодой человек, хотя плечи его ссутулились, а
ноги едва ходили, хотя горе и заботы избороздили его лоб преждевременными
морщинами и проложили складки в углах застывшего рта; молодой, хотя
страдания и голод прогнали с его лица юношескую беспечность, оставив лишь
ярость и отчаяние.
Подойдя к дереву у входа в каньон, он счистил снег с парусинового
плаката, а потом привалился к стволу и простоял несколько минут
неподвижно. В отрешенной этой позе сквозило нечто такое, что говорило о
крайнем изнеможении еще красноречивее, нежели лицо его и движения, и было
трудно объяснимо даже при создавшихся обстоятельствах. Чуточку отдохнув,
он двинулся дальше, подстегивая свою нервную энергию, спотыкаясь, падая,
останавливаясь, чтобы поправить соскальзывавшие с ног лыжи-самоделки из
еловой коры, и вновь устремляясь вперед с лихорадочностью человека,
который страшится, как бы не изменила ему его крепкая воля, последний его
оплот.
На расстоянии мили от дерева, где каньон, сужаясь, постепенно
поворачивал к югу, из отверстия в снегу поднимался слабый кудрявый дымок.
Когда молодой человек подошел поближе, он увидел свежие следы; у
невысокого холмика, откуда тянулся дым, снег был утоптан. Тут он
остановился, а если точнее сказать, прилег у входа в снеговую пещеру и
что-то крикнул слабым голосом. Ответ прозвучал еще слабее. В отверстии
показалась голова; из пещеры вылез человек, закутанный в лохмотья; за ним
второй, третий, четвертый; скоро восемь человеческих существ, мужчин и
женщин, окружили лежавшего на снегу вестника. Они сидели, при-пав к земле,
как звери; на зверей они походили и полным отсутствием чувства приличия и
стыда.
Они были так худы, так измучены, на их прозрачных от истощения лицах
царила такая безнадежность, человеческое в них - вернее, то, что осталось
человеческого, - пробуждало столь сильную жалость, что, глядя на них,
трудно было не заплакать. Скотское же в них, пробужденное выпавшими на их
долю лишениями, тупость, зверство, отсутствие мысли в лице выглядело столь
нелепо, что поневоле рождался смех. Это были деревенские жители,
принадлежавшие в большинстве к тому социальному слою, который черпает
самоуважение не в нравственной силе и не в силе интеллекта, а лишь в
общественном положении и во владении собственностью. Как только страдание
уравняло их, они отбросили стыд и совесть: за душой у них не осталось
ничего, что могло бы заменить утраченные материальные блага. Они были
детьми, но без детского честолюбия и духа соревнования; они были мужчинами
и женщинами, но лишенными спокойной важности зрелого возраста. Все, что
возвышало их над животным состоянием, было потеряно в снегах. Утрачены
были даже видимые различия пола и возраста: шестидесятилетняя старуха
ссорилась, дралась и сквернословила с ухватками заправского буяна;
страдавший цингой юноша хныкал, стонал и падал в обморок подобно
истерической девице. Так глубоко они пали, что вестник, вызвавший их из
снежной пещеры, сколь ни был сам он дик с виду и подавлен душевно, казался
теперь существом из другого мира.
Все эти люди были не в себе, сознание их помутилось, но одна женщина,
как видно, вовсе лишилась рассудка. Она держала небольшое одеяло,
сложенное так, словно в нем был укутан младенец (ребенок умер у нее на
руках несколько дней тому назад), и баюкала сверток с трогательной верой в
свою странную выдумку. Еще прискорбнее было то, что ее бред не пробуждал в
окружающих ни малейшего отклика, ни раздражения, ни сочувствия; они просто
его не замечали. Когда через несколько минут женщина попросила не шуметь,
чтобы не разбудить ребенка, они устремили на нее равнодушные взоры. Только
рыжеволосый мужчина, жевавший клок бизоньей шкуры, злобно ощерился на
несчастную, но тут же позабыл о ней и снова погрузился в жвачку.
Вестник немного помедлил, скорее для того, чтобы собраться с силами,
нежели выжидая внимания своих беспокойных слушателей. Потом произнес
одно-единственное слово:
- Ничего!
- Ничего? - Они откликнулись в один голос, но с разной интонацией,
отражавшей особенности темперамента каждого: один свирепо, другой угрюмо,
третий тупо, четвертый безнадежно. Женщина, баюкающая свернутое одеяло,
рассмеялась и прошептала несуществующему ребенку:
- Он сказал: ничего!
- Да, ничего, - повторил вестник. - Вчерашний снегопад опять занес
дорогу. Сигнальный огонь на холме погас; кончилось горючее. Я повесил
объявление у водораздела... Еще раз замечу, Дамфи, и я прошибу твою
мерзкую башку.
Дело в том, что женщина с младенцем попыталась подобраться поближе, и
рыжеволосый мужчина грубо оттолкнул ее и ударил; он был ее мужем и таков
был, очевидно, обычай их семейной жизни. Женщина словно не заметила ни
мужнего гнева, ни колотушек - равнодушие, с каким эти люди принимали
оскорбления и удары, было устрашающим - и, подползши к вестнику, спросила
с надеждой в голосе:
- Значит, завтра?
Выражение на лице молодого человека смягчилось, и он ответил ей, как
отвечал уже восемь дней подряд:
- Завтра наверняка.
Она отползла прочь, бережно придерживая свой сверток, и исчезла в
пещере.
- Сдается мне, что от тебя мало толку. Сдается мне, что ты ни гроша не
стоишь, - заявила скрипучим голосом одна из женщин, уставившись на
вестника. - Почему никто из вас сам не пойдет на разведку? Почему вы
доверяете свою жизнь и жизнь ваших жен этому Эшли?
Голос женщины становился громче и громче, пока не перешел в рев. Генри
Конрой, истерический юноша, сидевший рядом с ней, поднял дикий испуганный
взгляд и, словно опасаясь, как бы его не втянули в ссору, поспешил
ретироваться по примеру миссис Дамфи.
Эшли пожал плечами и возразил, обращаясь не столько к говорившей,
сколько к группе в целом:
- Спасение - только в одном... И для меня и для вас... И вы это отлично
знаете. Оставаться здесь - верная гибель. Надо идти вперед, чего бы это ни
стоило.
Он поднялся и медленно зашагал прочь, туда, где в нескольких десятках
метров вверх по каньону возвышался еще один снежный холмик. Вскоре он
исчез из виду.
Только он ушел, сидевшие кружком сварливо загомонили:
- Отправился к старому доктору и к девчонке. На нас ему наплевать.
- От этих двоих нужно избавиться.
- Да, от сумасшедшего доктора и от Эшли.
- Чужаки, - и тот и другой.
- С них все и пошло!
- Только подобрали его, и сразу не стало удачи.
- Но ведь капитан сам позвал старого доктора в Суитуотере и взял его в
долю, а Эшли внес свой пай продовольствием.
Это сказал Маккормик. Где-то в глубинах его ослабшего сознания еще
брезжило чувство справедливости. Голод не притупил его разума до конца.
Кроме того, он с нежностью вспоминал о вкусной еде, внесенной Эшли в общий
котел.
- Ну и что с того? - вскричала миссис Брэкет. - Разве не от него все
наши беды? Мой муж - в могиле, а этот чужак, этот хорек здравствует, как
ни в чем не бывало.
Хотя голос ее звучал по-мужски, логика была чисто женской. И все же в
атмосфере глубокого физического и умственного упадка, в том сумраке,
который предшествует смерти от истощения и голода, такого рода логика
часто бывает притягательной. Все они поддались ей и излили свои высокие
чувства в едином аккорде: "Будь он проклят!"
- Что же с ним сделать?
- Будь я мужчиной, я сказала бы.
- Прирезать.
- Убить и... - Конец фразы миссис Брэкет произнесла шепотом, обращаясь
исключительно к мистеру Дамфи; и другие так его и не услышали. Эти же двое
продолжали беседовать между собой, доверительно качая головами, как два
непарных, но равно мерзких на вид китайских болванчика.
- Поглядите, сколько у него сил, а ведь он непривычен к труду, как мы с
вами, - сказал Дамфи. - Ручаюсь, у него что-нибудь да имеется.
- Что именно?
- Имеется что покушать! - Буквами не передать силу выражения, вложенную
в последнее слово. - Пойдем-ка за ним.
- И убьем его, - внесла свое предложение добросердечная миссис Брэкет.
Охваченные энтузиазмом, все поднялись на ноги, проковыляли несколько
шагов и тут же повалились на снег. Но и тогда у них не нашлось капли
самоуважения, чтобы устыдиться своего неудавшегося замысла. Дамфи один
поплелся дальше.
- Что это был за сон, который ты начал рассказывать? - спросил мистер
Маккормик. Он устроился в снегу поудобнее, позабыв, как видно, начисто о
том, что собирался делать минуту назад.
- Про обед в Сент-Джо? - откликнулся тот, к кому он обратился с
вопросом. Этот человек был наделен гастрономической фантазией, которая
стала для его сотоварищей источником блаженства и муки одновременно.
- Да, да!
Все пододвинулись к рассказчику, и даже отошедший было Дамфи застыл на
месте.
- Так вот, - сказал мистер Марч, - на первое подали бифштекс с луком.
Огромный бифштекс, сочный-пресочный; он просто плавал в луковой подливке.
- У слушателей потекли слюнки, а мистер Марч с инстинктом прирожденного
рассказчика, словно запамятовал только что сказанное, повторил снова: -
...просто плавал в луковой подливке. Потом подали печеную картошку.
- В тот раз ты сказал жареную. С нее капал жир, - прервала его миссис
Брэкет.
- Кто захотел жареную, тому дали жареную. Но печеная сытнее, она с
кожурой. Потом подали колбасу и кофе. А под конец - блинчики.
При этом волшебном слове слушатели захохотали, быть может, не
достаточно весело, но зато дружно и с готовностью.
- Давай дальше!
- Под конец подали блинчики!
- Ты уже сказал об этом, - прорычала миссис Брэкет, впадая в
неистовство. - Дальше давай, будь ты проклят!
Творец лукулловского пиршества почувствовал надвигающуюся опасность и
огляделся, ища Дамфи. Но того и след простыл.
"2. ВНУТРИ"
Жилище, в которое спустился Эшли, было ниже уровня снежного покрова,
наподобие гренландского "иглу". Стало оно таким не по замыслу своих
строителей, но волей обстоятельств. Снег, падая день за днем, все сильнее
заносил вход в хижину, все плотнее оседал белой лесенкой на ее стенах; а
сил у обитателей домика становилось все меньше, пока наконец они не
оставили для связи с внешним миром только узкое отверстие наружу. Воздух в
хижине был спертым, удушающим, но зато здесь было тепло; холод для
истощенного организма страшнее тьмы и духоты.
Огонь, тлевший в печурке, бросал на стены слабый отблеск. В полутьме на
полу можно было различить четыре фигуры: возле огня лежали молодая девушка
и ребенок трех или четырех лет, покрытые одним одеялом; ближе к двери двое
мужчин - каждый сам по себе. Всех четырех легко можно было счесть за
мертвецов - столь глубокой была их дремота.
Наверное, подобные опасения возникли и у Эшли; помедлив у входа, он
молча подошел к девушке, опустился на колени и коснулся рукой ее лица.
Прикосновение было легким, но прервало ее забытье. Не знаю, что за
магнетизм таился в пальцах молодого человека, но девушка села, схватила
его за руку и, еще не раскрыв глаза, промолвила:
- Филип!
- Тише, Грейс! - Он поднес ее руку в губам, поцеловал, потом
предостерегающе кивнул в сторону спящих. - Не так громко. Я должен тебе
многое сказать.
Девушка не отрываясь смотрела на него и, казалось, почерпала в том
блаженство.
- Ты вернулся, - прошептала она, чуть улыбаясь. В ее взгляде можно было
прочитать, что это для нее важнее всего на свете. - Ты мне только что
снился, Филип.
- Милая Грейс, - он еще раз поцеловал ей руку. - Послушай, дорогая, что
я тебе скажу. Я вернулся, но без новостей. Никакого просвета, никакой
надежды на помощь. Я думаю, Грейс, - тут он зашептал еще тише, чтобы слова
его не достигли ничьих ушей, - что мы забрели далеко к югу от главного
пути. Только чудо или несчастье, подобное нашему, может привести сюда
других людей. Мы одни, без всякой помощи, в неведомом краю, который
покинули даже индейцы и дикие звери. Мы можем надеяться лишь на
собственные силы, а сил у нас мало, - он бросил на спящих взгляд, не
лишенный некоторого цинизма, - ты знаешь это не хуже моего.
Она сжала его руку, словно относя упрек и к себе и прося извинения, но
ничего не сказала.
- Мы утратили не только физические силы, но и внутреннюю дисциплину, -
продолжал он. - Со дня смерти твоего отца у нас нет руководителя. Я знаю,
милая Грейс, что ты хочешь сказать, - возразил он в ответ на ее
протестующий жест, - но даже если бы ты и была права, даже если бы я
годился на место твоего отца, они все равно не захотели бы меня слушать.
Что ж, может быть, оно и к лучшему. Пока мы будем все вместе, при нас
останется и главная опасность, опасность, исходящая от нас самих.
Произнося эти последние слова, Филип бросил на нее пристальный взгляд,
но она, как видно, не поняла его значения.
- Грейс, - сказал он, набравшись духу, - когда умирающие от голода люди
волею судьбы брошены все вместе, нет такого преступления, на которое
каждый из них не пошел бы, чтобы спасти свою жизнь; чем меньше надежды на
спасение, тем упорнее они цепляются за нее. Ты, верно, сама читала об этом
в книгах. Господи боже! Да что с тобой, Грейс?
Если она и не читала этого в книгах, то прочитала на лице, которое
показалось в ту самую минуту в дверном отверстии; в лице этом было так
мало человеческого, оно пробуждало столь страшные мысли, что девушке не
потребовалось дальнейших разъяснений; это был знакомый ей человек - Питер
Дамфи, но в то же время то был хищный зверь, приготовившийся к прыжку.
Застенчивость и женское чутье пересилили у Грейс чувство страха; не
признавшись Филипу, чего она испугалась, она спрятала лицо у него на груди
и прошептала:
- Я все поняла.
Когда она подняла голову, Дамфи не было.
- Успокойся, Грейс. Я не хочу пугать тебя, но хочу, чтобы ты поняла всю
тяжесть нашего положения, пока у нас еще есть силы, чтобы спастись. Путь к
спасению - только один; ты знаешь, о чем я говорю; страшный путь, но разве
не страшнее оставаться здесь и ждать гибели? Еще раз прошу тебя: доверься
мне. Когда я говорил с тобой в последний раз, у меня было гораздо меньше
надежды, чем сегодня. С тех пор я разведал дорогу, я начал ориентироваться
в расположении гор.