Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
о, как порочный моральный принцип, ложную научную гипотезу, а тем
более религиозную ересь. Гений, как известно, капризен, надо дать ему
возможность идти своим путем, пусть даже эксцентричным, хотя бы ради опыта.
Порой бывает к тому же весьма занятно рассматривать причудливые арабески,
выполненные человеком с незаурядной фантазией. Но все-таки нам не хотелось
бы видеть, как гении расточает - или, верней, истощает - себя в творениях,
никак не согласуемых с хорошим вкусом, и самое большее, с чем мы можем
примириться, когда речь идет о фантастике, - это такая ее форма, которая
возбуждает в нас мысли приятные и привлекательные.
Мы не в силах, однако, столь же терпимо отнестись к тем каприччио,
которые не только поражают нас своим сумасбродством, но чей скрытый смысл
вызывает в нас отвращение. В жизни писателя существуют и не могут не
существовать моменты приятного волнения, так же как и моменты волнения
мучительного, и шампанское, играющее в его бокале, утратило бы свою
благотворную силу, если бы оно не пробуждало его фантазии к ощущениям
радостным в такой же мере, как и к причудливым. Но если все его
перенапряженные чувствования то и дело устремляются к чему-то мучительному,
если пароксизмы безумия и приступы весьма близкого к нему чрезмерного
возбуждения носят болезненный характер куда чаще, чем характер приятный, то
не приходится сомневаться, что мы имеем дело с талантом, скорей способным
повергнуть нас в трепет, меланхолию и ужас, чем навеять мысли о чем-то
веселом и радостном. Гротеск к тому же естественно сочетается с ужасным, ибо
все, что противно природе, трудно примирить с красотой. Ничто, к примеру,
так не коробит взор, как тот дворец свихнувшегося итальянского государя,
который был украшен самыми чудовищными изваяниями, какие только может
подсказать скульптору извращенное воображение. Творения Калло, хоть и
свидетельствуют о неслыханной плодовитости его таланта, также способны
вызвать скорее удивление, чем удовольствие. Если сравнить Калло и Хогарта,
то по своей плодовитости они близки друг другу, но когда речь заходит о
наслаждении, даруемом пристальным изучением картин, английский мастер
оказывается в бесспорном выигрыше. Всякая новая черта, открывающаяся зрителю
в могучем изобилии образов Хогарта, обогащает историю если не человеческих
чувств, то хотя бы человеческих нравов, тогда как при самом внимательном
разглядывании чертовщины Калло мы лишь сетуем всякий раз заново о попусту
растраченной изобретательности и о фантазии, заблудившейся в мире абсурда.
Творения одного художника - это заботливо возделанный сад, где на каждом
клочке земли растет нечто приятное или полезное, в то время как картины
другого подобны саду лентяя, где столь же плодородная почва приносит лишь
дикие и уродливые сорняки. Когда Гофман назвал свой сборник "Ночные повести
в _манере Калло_", он в какой-то мере отождествлял себя с изобретательным
художником, которого мы только что подвергли критике; и действительно, для
того чтобы написать, например, такую повесть, как "Песочный человек", надо
было глубоко проникнуть в секреты этого причудливого мастера, на духовное
родство с которым наш автор по праву претендовал. Мы привели ранее в пример
повесть, в которой чудесное вводится, на наш взгляд, весьма удачно, ибо оно
сочетается и соотносится с человеческими интересами и чувствами, а также с
необычайной силой показывает, до каких вершин могут обстоятельства возвести
мощь и достоинство человеческого разума. "Песочный человек" принадлежит к
совершенно иному роду произведений - к такому,
Где слит кошмар с причудой своенравной
В бесовский шабаш, мрачный и забавный,
Натанаэль, герой повести, рассказывает о своей жизни в письме к Лотару,
брату Клары; первый - его друг, вторая - девушка, с которой он обручен.
Автор письма, молодой человек мечтательного и ипохондрического склада,
настроенный весьма поэтически и метафизично, пребывает в том нервном
состоянии, которое особенно подвержено воздействию воображения. Он знакомит
друга и возлюбленную с событиями своего детства. Отец его, честный
ремесленник, часовой мастер, имел обыкновение иногда по вечерам пораньше
отправлять своих детей спать, и мать, подгоняя их, приговаривала: "В
постель, дети, Песочник идет!" Натанаэль и в самом деле замечал, что после
их ухода слышался стук в дверь, тяжелые шаги громыхали по лестнице, кто-то
входил в кабинет отца, а иногда по дому разносился тяжелый и удушливый чад.
Это, вероятно, и есть Песочник. Но чем он занимается, и чего он хочет?
Старая нянюшка на этот вопрос ответила так, как обычно отвечают нянюшки:
"Песочник - это злой человек, который швыряет песок в глаза малым детям,
если они не хотят ложиться спать". Это еще усилило ужас мальчика, но в то же
время и разожгло его любопытство. Однажды он решил спрятаться в отцовском
кабинете и там дождаться ночного гостя; так он и сделал, и Песочным
человеком оказался не кто иной, как адвокат Коппелиус, которого Натанаэль не
раз видел у отца. Это был рослый, неуклюжий косолапый мужчина с огромным
носом, большими ушами, крупными чертами лица и до того похожий на людоеда,
что дети часто испытывали перед ним страх, еще до того как выяснилось, что
нескладный законник и есть страшный Песочный человек. Гофман оставил нам
карандашный набросок этого удивительного лица, в котором ему, бесспорно,
удалось выявить нечто, не только наводящее страх на детей, но и вызывающее
отвращение у взрослых. Отец встретил гостя с подобострастной
почтительностью; вдвоем они открыли и разожгли замаскированный очаг и
приступили к непонятным и таинственным химическим опытам, немедленно
вызвавшим тот удушливый чад, который появлялся и прежде. Движения химиков
становились какими-то фантастическими, их лица, даже лицо отца, принимали во
время работы выражение дикое и зловещее; мальчиком овладел ужас, он закричал
и выскочил из своего укрытия; когда его увидел алхимик - ибо именно алхимией
и занимался Коппелиус, - он стал грозить, что вырвет у мальчика глаза, и
отцу лишь с трудом удалось удержать его, чтобы он не швырнул ребенку в лицо
горячей золы. Воображение Натанаэля было глубоко потрясено пережитым
страхом, и последствием этого была нервная горячка, на протяжении которой
страшный образ ученика Парацельса являлся ему и мучил его душу.
После долгого перерыва, когда Натанаэль выздоровел, ночные визиты
Коппелиуса к его ученику возобновились, но отец обещал матери, что эти опыты
будут последними. Так оно и случилось, но произошло все иначе, нежели
полагал старый часовщик. В химической лаборатории произошел взрыв, который
стоил жизни отцу Натанаэля; его наставника в роковом искусстве, жертвой
которого он оказался, никто больше не видел. Благодаря этим событиям,
которые не могли не произвести сильнейшего впечатления на живое воображение
Натанаэля, его потом всю жизнь преследовали воспоминания о страшном Песочном
человеке, и Коппелиус стал для него воплощением злого начала.
Автор представляет нам своего героя, когда тот, будучи студентом
университета, неожиданно встречает своего прежнего врага, который теперь
превратился не то в итальянского, не то в тирольского разносчика оптических
стекол и барометров, и хотя алхимик ныне одет в соответствии со своей новой
профессией, хотя он итальянизировал свое имя и зовется Джузеппе Коппола,
юноша не сомневается, что перед ним его давний недруг. Натанаэль весьма
удручен тем, что ни друг, ни возлюбленная не верят в его роковые
предчувствия, которые, по его мнению, убедительно подтверждаются
предполагаемой тождественностью коварного правоведа с его двойником,
продавцом барометров. Он недоволен Кларой, чей ясный и здоровый ум отвергает
не только его метафизические страхи, но и чрезмерную и аффектированную
склонность к поэзии. Он постепенно начинает испытывать отчуждение по
отношению к этой искренней, отзывчивой и нежной подруге своего детства и все
больше увлекается дочерью некоего профессора Спаланцани, чей дом стоит как
раз напротив окон его квартиры. Таким образом, Натанаэль часто имеет
возможность видеть Олимпию в ее комнате, и хотя она там часами сидит в одной
позе, не читая, не работая и даже не двигаясь, тем не менее его покоряет ее
прелестная внешность, и он не обращает внимания на безжизненность этой
неподвижной красавицы. Но особенно стремительно развивается его роковая
страсть после того, как он покупает подзорную трубу у разносчика, так сильно
напоминающего ему предмет его давней неприязни. Обманутый тайной магией
зрительного прибора, он теперь не замечает того, что видно всякому, кто
приближается к Олимпии, - явной принужденности ее движений, из-за которой
кажется, что ее шаги направляются каким-то механизмом, бедности мыслей,
понуждающей ее вечно говорить одни и те же короткие фразы, елевом всех
особенностей, свидетельствующих о том, что Олимпия - и это в конечном счете
подтверждается - не что иное, как кукла, или, вернее, автомат, созданный
механическим мастерством Спаланцани и вызванный к какому-то подобию жизни,
как нетрудно догадаться, дьявольским искусством алхимика, адвоката и
продавца барометров Коппелиуса, alias {Иначе (лат.).} Копполы. В этой
необычайной и прискорбной истине влюбленный Натанаэль убеждается, став
свидетелем, ужасной ссоры между обоими подражателями Прометея, спорящими,
кто из них больше имеет прав на удивительный результат их совместных
творческих усилий. Изрыгая страшные проклятия, они ломают красавицу куклу на
куски, вырывая друг у друга обломки ее часового механизма. Натанаэль, и без
того близкий к безумию, сходит с ума под воздействием этого ужасного
зрелища.
Но мы и сами рискуем утратить разум, продолжая следить за всеми этими
бредовыми выдумками. Повесть заканчивается попыткой умалишенного студента
убить Клару, сбросив ее с башни. Несчастную девушку спасает ее брат, а
исступленный безумец остается один на галерее, дико жестикулируя и
выкрикивая всякую тарабарщину, усвоенную им от Коппелиуса и Спаланцани. В
тот момент, когда люди внизу обсуждают, как связать безумного, среди них
возникает внезапно Коппелиус, уверяющий всех, что Натанаэль сейчас спустится
сам; это предсказание сбывается: чародей устремляет на юношу неподвижный
гипнотический взгляд, и несчастный прыгает вниз головой через перила
галереи.
Дикость и нелепость фабулы частично искупаются здесь некоторыми чертами
образа Клары, чья твердость, обыденный здравый смысл и искреннее чувство
составляют приятный контраст к дикому воображению, фантастическим
предчувствиям и сумасбродным переживаниям ее безумного возлюбленного.
Нет никакой возможности критически анализировать подобные повести. Это
не создание поэтического мышления, более того - в них нет даже той мнимой
достоверности, которой отличаются галлюцинации сумасшедшего, это просто
горячечный бред, которому, хоть он и способен порой взволновать нас своей
необычностью или поразить причудливостью, мы не склонны дарить более чем
мимолетное внимание. В самом деле, образы Гофмана столь близки видениям,
возникающим при неумеренном курении опиума, что, говоря о них, нельзя не
рассматривать все его творчество как случай, требующий скорее медицинского
вмешательства, чем помощи критики; мы допускаем, что при большем умении
владеть своим воображением Гофман мог бы стать первоклассным писателем, но
при существовавшем положении вещей, когда он еще вдобавок сам усугублял
недуг, снедавший его нервную систему, ему с неизбежностью суждено было стать
жертвой той чрезмерной живости мыслей и восприятий, от которой страдал, но
которую сумел преодолеть знаменитый Николаи. Кровопускание и слабительное в
сочетании с оздоровлением его мышления и строгим надзором могли бы, как это
было в случае с этим знаменитым философом, излечить рассудок Гофмана,
который мы не можем не считать расстроенным, а его воображение при более
равномерном и устойчивом полете могло бы достичь высочайших вершин поэзии.
Смерть настигла этого необычайного человека в 1822 году. Гофмана разбил
паралич, именуемый tabes corsalis, {Сухотка спинного мозга (лат.).}
постепенно лишивший его подвижности тела. Находясь в столь удручающем
состоянии, он все же успел продиктовать еще несколько сочинений,
доказывающих силу его фантазии, и, в частности, отрывок "Выздоровление", в
котором рассыпано немало прозрачных намеков на собственные переживания
писателя в этот период, а также повесть "Враг", которой он был занят в самый
канун смерти. Самообладание не изменило ему: он стойко переносил агонию
своего тела, хоть и не умел справиться с кошмарными видениями своего
сознания.
Врачи подвергли его жестокому испытанию, рассчитывая путем прижигания
позвоночника каленым железом восстановить деятельность нервной системы. Он
не был сломлен этой медицинской пыткой и даже спросил своего приятеля,
вошедшего в комнату сразу после жестокого опыта, не ощущает ли тот запаха
жареного мяса. Тем же героическим духом проникнуто его высказывание о том,
что "он согласился бы полностью утратить подвижность, если бы ему была
сохранена возможность работать с помощью секретаря", Гофман скончался в
Берлине 25 июня 1822 года, оставив по себе славу замечательного человека,
которому лишь его темперамент и состояние здоровья помешали достичь
подлинных вершин искусства, человека, чьи творения в том виде, в каком они
ныне существуют, должны не столько рассматриваться как пример для
подражания, сколько служить предостережением: даже самая плодовитая фантазия
иссякает при неразумном расточительстве ее обладателя.
КОММЕНТАРИИ
СТАТЬИ И ДНЕВНИКИ
Критические сочинения Вальтера Скотта занимают несколько томов. Сюда
входят две большие монографии о Джоне Драйдене и Джонатане Свифте - историки
литературы ссылаются на них и до сих пор, - а также статьи по теории романа
и драмы, серия жизнеописаний английских романистов XVIII века, множество
рецензий на произведения современных авторов и другие статьи, в частности по
вопросам фольклористики.
Первое собрание исторических, критических и фольклористических трудов
Вальтера Скотта вышло в Эдинбурге в 1827 году. Затем они несколько раз
переиздавались и переводились на иностранные языки. Вальтер Скотт как критик
возбудил, например, значительный интерес во Франции 1830-х годов. В русском
переводе появилось несколько статей в "Сыне отечества" (1826-1829) и в
других журналах XIX века.
Критики эпохи Просвещения обычно подходили к оценке художественных
произведений с отвлеченными эстетическими и этическими критериями. При этом
важную роль играл моральный облик автора как частного лица. Осуждение его
поступков влекло за собой отрицательный отзыв о его сочинениях. Один из
самых авторитетных критиков XVIII столетия Сэмюел Джонсон предпочитал
биографии историографическим сочинениям на том основании, что из жизни
знаменитых людей легче почерпнуть нравоучительные примеры, чем из
исторических фактов. Биографический метод критики долго господствовал в
Англии. Не остался в стороне от его влияния и Скотт, особенно в монографиях
о Драйдене и Свифте. Тем не менее этот подход к литературе его не
удовлетворял. Не удовлетворяли его и беглые очерки литературных явлений при
общих описаниях нравов того или иного периода в исторических трудах,
например в "Истории Англии" Дэвида Юма, которого Скотт считал "плохим судьей
в области поэзии".
Между тем во второй половине XVIII и в начале XIX века стали появляться
книги, авторы которых стремились воссоздать картину развития художественной
литературы или ее отдельных жанров. Большое значение для Скотта имели
"История английской поэзии с XII до конца XVI века" Томаса Уортона
(1774-1781) и "История романа" шотландского историка Джона Данлопа (1814).
Эти сочинения подсказали Скотту мысль о национальном своеобразии литературы
каждого народа, а также о ее зависимости от общественного развития в каждой
стране. При этом исторический роман представлялся Скотту жанром, который
способен ответить на запросы широких читательских кругов, раздуть в пламя
искру интереса к родному прошлому, которая тлеет в сознании многих людей.
В основе воззрений Скотта лежит определенная теория народности. Народ
для него - хранитель национальных литературных традиций, верховный судья и
покровитель литературного творчества. В народной памяти хранятся вечные
источники повествовательного искусства: сказки, предания, легенды и были.
Вот почему, по мнению Скотта, между историографией, литературой и фольклором
нет, не может и не должно быть непроницаемых граней; одно легко переходит в
другое и сочетается с ним.
Вместе с авторскими предисловиями к романам критические статьи Скотта
помогают лучше понять его творчество и бросают свет на создание нового жанра
- исторического романа. Хотя литературного манифеста у Скотта в полном
смысле этого слова и нет, но почти каждая из его статей освещает ту или иную
сторону его творческих исканий.
Особый интерес для понимания творчества Скотта представляет
статья-авторецензия "Рассказы трактирщика". Под этим общим заглавием, как
известно, выходили первые шотландские романы "Черный карлик" и "Пуритане" (в
дальнейшем эта серия была продолжена романами "Легенда о Монтрозе", "Граф
Роберт Парижский" и "Замок Опасный"), которым и посвящена данная статья. В
ее составлении принимал участие близкий друг Скотта Уильям Эрскин, однако
рукописный экземпляр статьи, сохранившийся в архивах, целиком написан рукой
Скотта. Поводом для ее появления послужила серия статей, опубликованных в
"Эдинбург крисчен инстрактор" Томасом Мак-Краем - биографом Джона Нокса (ум.
1572), главы шотландского кальвинизма. МакКрай обвинял Скотта в том, что он
оскорбил национальное чувство шотландцев, изобразив фанатиков пуритан в
недостаточно привлекательном виде. Скотт поместил свой ответ Мак-Краю без
подписи в лондонском торийском журнале "Куортерли ревью" (январь 1817 года),
в котором он сотрудничал с момента основания журнала в 1809 году. До тех пор
Скотт печатал большую часть своих статей в "Эдинбург ревью", журнале
шотландских вигов. Посвящая много места "шотландским древностям", превознося
далекое героическое прошлое Шотландии, журнал относился с полным равнодушием
к бедственному положению шотландцев, особенно горцев, в настоящее время и
приветствовал беспощадность, с которой капитал наступал на север
Великобритании. Консервативная политика могла задержать процесс роста
промышленного капитала и дать возможность Шотландии снова встать на ноги;
поэтому "Куортерли ревью" больше подходило Скотту, так как этот журнал и был
создан с целью обуздать вигов и, в частности, дать отпор "зазнавшемуся
Эдинбургу", где они хозяйничали.
Эдинбуржцам, однако, могло казаться, что Скотт отвернулся от своей
родины. Любое верное изображение ошибок, совершенных шотландцами в борьбе
против объединения с Англией и за сохранение самостоятельности,
воспринималось в некоторых кругах Эдинбурга почти как святотатство. Отсюда
упреки Мак-Края. Они задели Скотт