Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
баву. Английский строгий
вкус не легко примирится с появлением этого необузданно-фантастического
направления в нашей собственной литературе; вряд ли он потерпит его и в
переводах. Единственное сочинение, приближающееся к подобной манере, - это
яркая книга о Франкенштейне, но и там, хотя создание мыслящего и
чувствующего существа с помощью технической выдумки относится к области
фантастики, все же главный интерес обращен не на чудесное сотворение
Франкенштейна, а на те переживания и чувства, которые должны быть этому
чудовищу естественно присущи, если только это слово уместно при столь
противоестественном происхождении и образе жизни героя. Иными словами, все
это чудотворное представление затеяно не ради самого чуда, а ради той
последовательной цепи размышлений и действий, которые сами по себе логичны и
правдоподобны, хотя основной стержень, на котором все они держатся,
совершенно невероятен. В этом отношении "Франкенштейн" напоминает
"Путешествия Гулливера", где самые диковинные вымыслы допускаются ради того,
чтобы извлечь из них философский смысл и нравственный закон. Допущение чудес
в этом случае подобно плате при входе в лекционный зал; это вынужденная
уступка автору, за которую читатель получает возможность духовного
обогащения. Однако та фантастика, о которой мы ныне ведем речь, вовсе не
связывает себя подобным условием, и единственная ее цель - поразить публику
самим чудодействен. Читателя заманивают, сбивают с пути причудливые
призраки, чьи проделки, лишенные цели и смысла, находят оправдание в одной
лишь их необычности. На английском языке нам известен всего лишь один пример
подобного рода литературы: это потешная сценка в повести мистера Джофри
Крейона "Смелый драгун", где мебель пляшет под музыку призрачного скрипача.
Другие рассказы о привидениях этого прославленного и всеми любимого писателя
остаются в тех общепринятых пределах, которыми Гленвил, а также другие
заслуженные и авторитетные мастера ограничивают призрачное царство теней; мы
полагаем однако, что в приводимом ниже отрывке мистер Крейон изменил своей
обычной манере, пытаясь доказать, что случайные ландскнехты так же
подвластны ему, как и регулярные войска волшебного мира.
В отблеске камина он увидел бледного малого со сморщенным лицом, в
долгополом фланелевом халате и высоком белом колпаке с кисточкой, который,
сидя у огня и держа под мышкой мехи, извлекал из волынки астматические ноты,
приводившие в ярость моего дедушку. Играя, он к тому же еще все время
дергался, принимая самые причудливые позы, покачивал головой и тряс своим
увенчанным кисточкой колпаком. На противоположном конце комнаты стул с
высокой спинкой и изогнутыми ножками, крытый кожей и утыканный по последней
моде медными гвоздиками, внезапно пришел в движение; у него обнаружились
сначала когтистые ступни, затем кривые руки, и вот он уже изящным шагом
приблизился к креслу, покрытому засаленной парчой, с дыркой внизу, и учтиво
повел его в призрачном менуэте.
Музыкант играл все неистовей, тряся головой и колпаком как безумный.
Постепенно танцевальный экстаз охватил и прочую мебель. Старомодные
долговязые стулья, разбившись на пары, выделывали па контрданса.
Табуретка-треножник откалывала матросский танец, хотя ей ужасно мешала
третья нога; в то же время влюбчивые щипцы, обхватив за талию лопатку для
угля, кружили ее по комнате в немецком вальсе. Короче говоря, все, что
способно было двигаться, плясало и вертелось, взявшись за руки, словно свора
дьяволов, - все, за исключением большого комода, который, подобно
вдовствующей особе, только приседал все время и делал реверансы в углу,
выдерживая точно ритм музыки, но не танцуя, видимо вследствие излишней
тучности или, быть может, за отсутствием партнера.
Мастерски написанная небольшая сценка - вот и все, чем мы в Англии
располагаем в области фантастического направления в литературе, о котором мы
ведем речь. "Петер Шлемиль", "Эликсир дьявола" и другие немецкие
произведения этого рода получили у нас известность лишь благодаря переводам.
Писателем, который открыл дорогу этому литературному направлению, был Эрист
Теодор Вильгельм Гофман, чей гений, равно как темперамент и образ жизни
способствовали его успеху в той сфере, где воображение напрягалось до
последних пределов эксцентричности и bizarrerie. {Причудливости (франц.).}
Был он, видимо, человеком редкостной одаренности - и писатель, и живописец,
и музыкант, - но благодаря своему капризному, ипохондрическому нраву во всех
своих творческих начинаниях он впадал в крайности, в результате чего в
музыке его преобладало каприччио, живопись обращалась в карикатуру, а
повести, по его собственному определению, - в причудливые фантазии.
Получив поначалу юридическое образование, он в какие-то периоды своей
жизни служил в Пруссии и других немецких землях в должности мелкого
государственного чиновника, в другое же время был полностью предоставлен
собственной своей находчивости и зарабатывал на жизнь то в качестве компози*
тора при театре, то как писатель, то как живописец.
Внезапные перемены в судьбе, неуверенность, зависимость от случая -
такой образ жизни, несомненно, наложил отпечаток на его душевный склад, от
природы весьма чувствительный к падениям и взлетам; а его темперамент, и без
того неровный, стал еще более неустойчивым от этого мелькания городов и
профессий, от общей непрочности его положения. К тому же он подстегивал свою
гениальную фантазию вином в весьма чувствительных дозах и бывал крайне
неумерен в употреблении табака. Даже внешний облик Гофмана говорил о
состоянии его нервной системы: низкорослый человечек с копной
темно-каштановых волос и глазами, которые горели под этой непокорной гривой,
выглядел
Как серый ястреб с хищным взором
и обнаруживал черты душевного расстройства, которое, видимо, он и сам
сознавал, иначе бы не оставил он в своем дневнике полных ужаса строк:
Почему во сне и наяву преследуют меня неотступные мысли о безумии?
Извержение диких помыслов, вырастающих в моем сознании, напоминало бы,
вероятно, кровоизлияние.
На протяжении неустроенной, бродячей жизни Гофмана случались порой
события, которые, казалось ему, метили его особой метой, как того, кто "не
значится среди людей обыкновенных". На самом деле эти события вовсе не
носили столь необычайного характера. Вот один из примеров. Как-то раз на
водах Гофман присутствовал в зале, где шла крупная игра, и его приятель,
привлеченный видом рассыпанного по столу золота, решился принять в ней
участие. Колеблясь, однако, между надеждой и страхом и не доверяя
собственной удаче, он сунул Гофману полдюжины золотых, чтобы тот от себя
поставил их на карту. Судьба благоприятствовала юному мечтателю: хотя он и
был вовсе несведущ в игре, ему удалось выиграть для друга около тридцати
фридрихсдоров. На следующий вечер Гофман рискнул попытать счастья сам. Это
не было, замечает он, заранее обдуманным намерением: решение пришло, когда
его друг снова стал упрашивать Гофмана поставить за него деньги. Гофман сел
за стол и стал играть на собственный страх и риск, поставив на карту два
фридрихсдора - все, чем он тогда располагал. Если и в предшествующий вечер
Гофману удивительно везло, то сейчас, казалось, он вступил в сговор с
какими-то высшими силами. Он выигрывал все ставки подряд, каждая карта
оборачивалась к его выгоде.
Я утратил власть над своими чувствами, - говорит он, - и, по мере того
как ко мне стекалось золото, мне все больше казалось, что все это происходит
во сне. Пробудился я лишь для того, чтобы рассовать по карманам выигранные
деньги. Игра закончилась, как обычно, около двух часов ночи. Когда я
собрался уходить, какой-то старик военный положил мне руку на плечо и, глядя
на меня пристальным и суровым взглядом, сказал: "Молодой человек, если вы
так разбираетесь в этом деле, вы сможете сорвать любой банк. Однако если вы
действительно втянулись в игру, помните - дьявол целиком завладеет вами, как
владеет всеми здесь присутствующими". Не дожидаясь ответа, он повернулся и
пошел прочь. Уже брезжила заря, когда я вернулся домой и стал выкладывать из
карманов на стол кучи золота. Представьте себе чувства юноши, весьма
стесненного в средствах, ограниченного в расходах самой скромной суммой, на
которого вдруг, словно с неба, свалилось сокровище, пусть даже ненадолго
сделавшее его настоящим богачом! Но в то время как я смотрел на это золото,
под влиянием острой и неожиданной боли, столь жестокой, что холодный пот
выступил на лбу у меня, ход моих мыслей вдруг круто изменился. Лишь теперь
дошли до моего сознания слова старого офицера во всем ужасном и грозном их
значении. Мне показалось, что золото, блистающее передо мной на столе, - это
как бы задаток, брошенный Князем Тьмы за власть над моей душой, которой
теперь уже не избежать гибели. Мне чудилось, что какая-то ядовитая гадина
высасывает кровь из моего сердца, и я почувствовал себя низвергнутым в
бездну отчаяния.
Но вот румянец зари окрасил окна, лучи его осветили деревья и равнину,
и наш юный мечтатель испытывает блаженное ощущение возвращающихся сил; он
теперь способен побороть соблазн и защитить себя от адского наваждения,
грозившего ему, как он полагал, неминуемой гибелью. Под воздействием этих
переживаний Гофман дал клятву никогда не брать в руки карт и выполнял ее до
конца жизни. "Урок, данный мне офицером, - пишет Гофман, - был хорош, а его
последствия превосходны". Но благодаря особому складу души Гофмана этот урок
подействовал на него скорее как народное средство, чем как лекарство
опытного врача. Он отказался от карточной игры, не столько уверясь в
порочных нравственных последствиях этой привычки, сколько из простого страха
перед образом злого духа.
В другую пору жизни Гофману удалось доказать, что его необычайно
подвижная и необузданная фантазия ни в какой мере не связана с доходящей до
безумия робостью, которую приписывают обычно поэтам, этим "сгусткам
воображения". Писатель находился в Дрездене в тот богатый событиями год,
когда город был уже почти захвачен союзниками; падению его помешало
внезапное возвращение Бонапарта и его гвардии из Силезии. Гофман тогда
увидел войну в самой непосредственной близости; он не побоялся пройти в
пятидесяти шагах от метких французских стрелков, когда те обменивались
выстрелами с пехотой союзников неподалеку от Дрездена. Он пережил
бомбардировку города; одно из ядер взорвалось перед домом, где Гофман и
актер Келлер с призванными содействовать укреплению духа бокалами в руках
следили через одно из окон верхнего этажа за ходом наступления. Взрывом
убило троих человек; Келлер выронил бокал, но философски настроенный Гофман
допил вино со словами: "Вот она, жизнь! И как же все-таки хрупко
человеческое тело, если оно не в силах справиться с осколком раскаленного
железа!" Он видел поле битвы, когда обнаженными трупами набивали огромные
траншеи, обращенные в братские могилы; поле, носившее следы яростного
сражения, усеянное убитыми и ранеными солдатами и лошадьми; повсюду валялись
взорванные зарядные ящики, обломки оружия, кивера, шпаги, патронные сумки...
Он видел и Наполеона в зените его славы и слышал, как этот человеке осанкой
и голосом льва крикнул адъютанту одно лишь словечко: "Voyons!" {Увидим!
(франц.).}
Приходится сожалеть, что Гофман сохранил лишь скудные записи об этих
насыщенных событиями неделях своего пребывания в Дрездене, - ведь он с его
наблюдательностью и изобразительным талантом мог бы рассказать о них весьма
точно. Нельзя не отметить, что обычно описания военных действий напоминают
скорее схему, чем подлинную картину, и, хотя из них можно кое-что почерпнуть
специалисту по тактике, они редко вызывают интерес у простого читателя. В
частности, военный человек, если спросить у него о битве, в которой он
принимал участие, скорей прибегнет к сухому и отвлеченному языку газетных
реляций, чем станет изукрашивать свой рассказ живописными и яркими
подробностями, которые так ценятся обычными слушателями. Это и понятно, ибо
ему кажется, что, отойди он от бесстрастной и подчеркнуто профессиональной
манеры изложения, его тотчас же заподозрят в стремлении преувеличить
опасность, которой он подвергался, а такое подозрение больше всего на свете
страшит подлинного смельчака; да к тому же нынешние военные и вообще считают
подобные рассказы проявлением дурного вкуса. Вот почему так досадно, когда
человек, не связанный с военным ремеслом и вместе с тем способный
запечатлеть все его жуткие подробности, случайно сделавшись очевидцем столь
примечательных событий, как дрезденские бои в памятном 1813 году, не оставил
подробного описания того, что, несомненно, вызвало бы у нас живейший
интерес. Описание последовавшей затем битвы при Лейпциге, сделанное ее
очевидцем М. Шоберлем (если мы верно запомнили это имя), - вот, примерно,
то, на что мы могли бы рассчитывать, если бы человек с талантом Гофмана
сообщил нам свои личные впечатления о грозных событиях, при которых ему
довелось присутствовать. Мы охотно пожертвовали бы некоторыми из его
произведений в духе гротескной diablerie {Чертовщины (франц.).} ради верной
картины наступления на Дрезден и последующего отхода союзных армий в августе
1813 года. Это была последняя значительная победа Наполеона, и так как почти
сразу за ней последовало поражение Вандама и потеря corps d'armee, {Основной
части армии (франц.).} ее можно рассматривать как бесспорную дату начала
падения императора. Гофман к тому же пылкий патриот, истинный, чистокровный
немец, всей душой желавший освобождения своей родины. Он бы с огромным
воодушевлением описал победу Германии над ее угнетателем. Но ему не было
суждено создать о ней даже небольшой исторический очерк. Вскоре за тем
французская армия отступила, и Гофман вернулся к обычным своим занятиям - к
литературным трудам и дружеским попойкам.
Тем не менее весьма возможно, что его лихорадочное воображение получило
новый толчок от зрелища тягот и опасностей, свидетелем которых столь недавно
был наш писатель. Другое, на этот раз семейное, несчастье также
способствовало болезненному повышению чувствительности Гофмана. Во время
переезда в другой город случайно опрокинулась почтовая карета, и его жена
была опасно ранена в голову, от чего страдала затем длительное время.
Все эти обстоятельства в сочетании с нервическим от природы
темпераментом навязали Гофману такой строй мыслей, который, быть может,
весьма благоприятствовал успешной работе над его необычными произведениями,
но далеко не способствовал тому спокойному и уравновешенному типу
человеческого бытия, с которым философы склонны связывать достижение высшей
ступени счастья. Болезненная острота восприятия, при которой человек
нисколько не считается с доводами рассудка и действует вопреки его
повелениям, создает душевную неустойчивость, столь порицаемую в превосходной
"Оде равнодушию";
То сердце мира не найдет,
Что, словно стрелка, рыщет.
Оно к веселью, к скорби льнет,
Замрет и снова ищет.
Страдание, которое иногда связано с чрезмерной чувствительностью тела,
в других случаях коренится в собственном нашем возбужденном воображении;
поэтому нелегко установить, что страшней - обостренная ли восприимчивость
или преувеличенная живость фантазии. У Гофмана, в частности, нервы были в
состоянии самом болезненном. Жестокий приступ нервной горячки в начале 1807
года еще более обострил роковую возбудимость, от которой он и без того
страдал: то, что вначале поразило его тело, вскоре распространилось и на
разум. Он составил для собственного пользования особого рода шкалу душевных
состояний, которая, подобно шкале термометра, определяла, насколько
взвинчены его нервы, вплоть до такого предела, за которым, вероятно, уже
начиналось подлинное безумие. Не легко подыскать английские слова,
соответствующие тем терминам, которыми Гофман определял свои ощущения;
заметим только, что один день был в его дневнике отмечен настроенностью
романтической и религиозной, на другой день он, по его словам, пребывал в
состоянии экзальтированном и возбужденно-шутливом, на третий - становился
язвительно насмешливым, на четвертый - бывал во власти бурных и причудливых
музыкальных звучаний, на пятый- им овладевала романтическая тяга ко всему
отталкивающему и ужасному, на шестой день он опять саркастичен и жаждет
чего-то капризно-необычного и экзотического, на седьмой - впадает в
квиетизм, его душа раскрыта прекрасным, чистым, привлекательным и
образно-поэтическим впечатлениям, а на восьмой день он уже снова возбужден,
но на этот раз его влекут к себе лишь самые отвратительные, самые ужасные и
самые дикие мысли, которые к тому же еще и особенно мучительны. Порой
чувства, отмечаемые в дневнике этим злосчастным гением, совершенно
противоположны тому, что, по его мнению, свидетельствует о нервном
возбуждении. Напротив, они говорят об упадке духа, о равнодушии к тем
ощущениям, которые прежде он воспринимал с особой живостью, причем
безразличие это сопровождалось у Гофмана меланхолией и полным бессилием,
столь характерными для человека, припоминающего былые наслаждения, когда они
уже не доставляют ему радости. Этот своеобразный духовный паралич
представляется нам особого рода болезненным состоянием, которое в той или
иной степени свойственно каждому, начиная от бедного механика, внезапно
обнаружившего, что ему, как он выражается, "рука отказала" и что он не может
выполнить обычную работу с присущей ему некогда ловкостью, и кончая поэтом,
чья муза покидает его в тот момент, когда он, быть может, особенно в ней
нуждается. В таких случаях разумный человек прибегает к усиленным
упражнениям или к смене занятий; невежда же и человек безрассудный пытаются
справиться с этим пароксизмом более вульгарными средствами. Но то, что у
обычных людей оказывается хоть и неприятным, но преходящим состоянием,
превращается в подлинный недуг для такой натуры, как Гофман, болезненно
ощущающей любые крайности, но особенно часто и длительно подверженной всему,
что сулит страдание. Таково уж действие чрезмерно богатого воображения.
Именно подобной душевной настроенности обязан Бертон своей концепцией
меланхолии, когда в душе чередуются радости и муки, рожденные воображением.
Его стихи столь удачно воспроизводят этот изменчивый, ипохондрический склад,
что всего лучше просто привести их:
Когда я с радостным лицом
Склоняюсь молча над ручьем
Иль, зеленью лесной храним,
Брожу, неслышен и незрим,
И тысячи немых услад
Мне радость чистую дарят,
Не отыщу прекрасней доли я,
Чем сладостная меланхолия.
Когда гуляю иль сижу,
Взды