Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
а. - Он выставляет в окне все новые
объявления, дня не проходит, чтобы он что-то не придумал. Вы просто не
поверите. Я частенько нервничаю из-за его затей.
- И все это ни к чему, - сказал дядя.
- Да, и все это ни к чему, - согласилась жена. - Он не в своих силах.
(Она хотела сказать: "Не в своей стихии".)
Наступила долгая пауза.
Этой паузы я ожидал с самого начала разговора и сразу же навострил уши.
Я знал, что будет дальше: речь пойдет о моем отце. Я окончательно убедился
в этом, когда глаза матери задумчиво остановились на мне. В свою очередь,
дядя и тетушка окинули меня взглядом. Тщетно пытался я придать своему лицу
выражение благоглупости.
- Мне кажется, - промолвил дядя, - для Джорджа будет интереснее
побывать на рыночной площади, чем сидеть здесь и болтать с нами. Там есть
памятник старины - любопытная штучка, позорный столб с колодками.
- Я не прочь посидеть и с вами, - сказал я.
Дядя поднялся и с самым добродушным видом повел меня через аптеку. На
пороге он остановился и довольно дружелюбно выразил некоторые свои мысли:
- Ну, разве это не сонное царство, Джордж, а? Вон посмотри, на дороге
спит собака мясника, а ведь до полудня еще полчаса! Я уверен, что ее не
разбудит даже трубный глас в день Страшного суда. Поверь, никто здесь и не
проснется! Даже покойники на кладбище - и те только повернутся на другой
бок и скажут: "Не тревожьте вы нас лучше!" Понимаешь?.. Ну, хорошо. А
позорный столб с колодками сразу вон за тем углом.
Он смотрел мне вслед, пока я не скрылся из виду.
Так мне и не пришлось услышать, что они говорили о моем отце.
Когда я вернулся, мне показалось, что дядя каким-то чудесным образом
стал больше в мое отсутствие и возвышался над всеми остальными.
- Это ты, Джордж? - крикнул он, когда звякнул колокольчик двери. -
Заходи!
Я вошел в комнату и увидел его на председательском месте перед
задрапированным камином.
Все трое повернулись в мою сторону.
- Мы тут говорили, что не худо бы сделать из тебя аптекаря, Джордж, -
сказал дядя.
Мать быстро взглянула на меня.
- Я надеялась, - заявила она, - что леди Дрю сделает что-нибудь для
него... - И она снова замолчала.
- Что же именно? - спросил дядя.
- Она могла бы замолвить о нем словечко кому-нибудь, возможно,
пристроить его куда-нибудь... - Как все служанки, мать была твердо
убеждена, что все хорошее на этом свете достигается только протекцией. -
Он не из тех, для кого можно что-нибудь сделать, - добавила она,
отказываясь от своей мечты. - Он не умеет приспосабливаться. Стоит только
сказать, что леди Дрю хочет помочь ему, и он становится на дыбы. Он так же
непочтительно относился к мистеру Редгрэйву, как и его отец.
- Кто этот мистер Редгрэйв?
- Священник.
- Хочет быть чуточку независимым? - живо спросил дядя.
- Непокорным, - ответила мать. - Он не знает своего места и думает, что
сможет добиться чего-нибудь в жизни, насмехаясь над людьми и пренебрегая
ими. Может быть, он поймет свою ошибку, пока еще не слишком поздно.
Дядя почесал свой порезанный подбородок и взглянул на меня.
- Ты знаешь хоть немного латынь? - отрывисто спросил он.
Я ответил отрицательно.
- Ему придется немного заняться латынью, чтобы сдать экзамен, - пояснил
дядя матери. - Хм... Он мог бы брать уроки у преподавателя нашей школы -
ее недавно открыло благотворительное общество.
- Как! Я буду учить латынь? - взволнованно воскликнул я.
- Немножко, - ответил дядя.
- Я всегда хотел изучать латынь! - заявил я с жаром.
Меня давно мучила мысль, что в этом мире трудно жить, не зная латыни, и
Арчи Гервелл убедил меня в этом. Это подтверждала и литература,
прочитанная мною в Блейдсовере. С латынью я связывал какую-то не совсем
осознанную мною мысль об освобождении. И вот теперь, когда, казалось, я
уже и мечтать не мог об учении, мне преподнесли такую приятную новость.
- Латынь тебе, конечно, ни к чему, - сказал дядя, - но ее нужно знать,
чтобы выдержать экзамены. Ничего не поделаешь!
- Ты займешься латынью потому, что так нужно, - заявила мать, - а вовсе
не потому, что ты этого хочешь. Кроме того, тебе придется изучать еще и
многое Другое...
Одна мысль о том, что я не только смогу продолжать учение и читать
книги, но что это даже будет моей непременной обязанностью, подавляла во
мне все другие чувства. Я давно уже считал, что для меня навсегда потеряна
такая возможность. Вот почему слова дяди так взволновали меня.
- Значит, я буду жить с вами? - спросил я. - Учиться и работать в
аптеке?
- Выходит, что так, - отозвался дядя.
Словно во сне я прощался в тот же день с матерью - до того ошеломил
меня неожиданный поворот судьбы. Я буду изучать латынь! Мать гордилась
этим не меньше меня; унижение, которое она испытывала из-за меня в
Блейдсовере, теперь отошло в прошлое; к тому же она преодолела отвращение,
с каким относилась к своему вынужденному визиту к дяде, и считала, что
устроила мое будущее. Все это внесло в наше прощание оттенок искренней
нежности, которой никогда не бывало раньше, когда мы расставались.
Я помню, как усадил мать в вагон и стоял в открытых дверях ее купе. Мы
и не подозревали тогда, что скоро навсегда перестанем огорчать друг друга.
- Будь хорошим мальчиком, Джордж, - сказала она. - Учись. Не ставь себя
на одну доску с теми, кто выше и лучше тебя, и... не завидуй им.
- Не буду, мама.
Я беззаботно дал это обещание и, пока она пристально смотрела на меня,
все размышлял, не смогу ли сегодня же вечером засесть за латынь.
Внезапно что-то кольнуло ее в сердце - не то какая-то мысль, не то
воспоминание, а может быть, и предчувствие... Когда кондуктор с шумом
начал закрывать двери вагонов, она торопливо, словно стыдясь своего
порыва, сказала:
- Поцелуй меня, Джордж.
Я вошел в купе. Она потянулась ко мне, жадно схватила в свои объятия и
крепко прижала к себе. Это было так непохоже на нее! Я успел заметить, как
заблестели ее глаза и по щекам вдруг покатились слезы.
В первый и в последний раз в жизни я видел, что мать плачет. И вот она
уехала, а я остался, расстроенный и недоумевающий, забыв на время даже о
латыни, и все еще видел перед собой новый для меня, необычный образ
матери, какой она была в минуту нашего расставания.
Мысль о ней не покидала меня и позже, хотя я старался отогнать ее, пока
наконец не понял, что мать представляла собой. Бедное, гордое,
ограниченное создание! Бедный, строптивый, непослушный сын! Впервые я
осознал, что и моей матери были присущи человеческие чувства.
Следующей весной моя мать неожиданно и к великому недовольству леди Дрю
умерла. Ее милость, прихватив с собой мисс Соммервиль и Файзон, немедленно
сбежала в Фолкстон, чтобы вернуться после похорон, когда на место моей
матери водворится уже другая экономка.
На похороны меня привез дядя. Помнится, накануне поездки ему пришлось
пережить неожиданную неприятность. Узнав о смерти матери, он послал в
мастерскую Джадкинса в Лондон свои клетчатые брюки с наказом выкрасить их
в черный цвет, но мастерская своевременно не прислала брюки обратно. На
третий день взволнованный дядя послал, без всякого, правда, результата,
несколько телеграмм - одну резче другой. На следующее утро ему пришлось
нехотя уступить настояниям тетушки Сьюзен и облачиться во фрак, сшитый,
несомненно, в те дни, когда дядя был стройным юношей. На фоне других
воспоминаний о наших сборах на похороны матери над всем остальным высится,
подобно колоссу Родосскому, фигура дяди в брюках из тонкого глянцевитого
черного сукна.
А у меня были свои неприятности. Дядя купил мне цилиндр с такой же
траурной лентой, как у него; это был мой первый цилиндр, и в нем я
чувствовал себя чрезвычайно стеснительно.
Смутно вспоминаю комнату матери с белой панелью и странное чувство,
охватившее меня при мысли о том, что ее больше нет здесь и никогда уже не
будет; в памяти всплывают знакомые люди, такие непохожие на себя в
траурной одежде, и неловкость, какую я испытывал оттого, что был центром
всеобщего внимания. И все же душевное смятение не мешало мне чувствовать у
себя на голове новый цилиндр - это ощущение то исчезало, то появлялось
вновь.
Но все эти мелочи отступают на задний план перед одним особенно
отчетливым и печальным воспоминанием, властно завладевшим моей душой. Я
иду во главе печальной процессии по кладбищенской дорожке за гробом матери
к месту ее погребения; слышу медлительный голос старого священника, его
торжественные, скорбные, но не тронувшие мою душу слова:
- Я есмь воскресение и живот, глаголет господь. Верующий в меня, иже и
умрет, жив будет и не умрет во веки веков...
Не умрет вовек! Было чудесное весеннее утро, на деревьях набухали и
распускались почки. Все в природе цвело и ликовало, груши и вишни в саду
церковного сторожа стояли, словно осыпанные снегом. На могильных холмиках
кивали своими головками нарциссы, ранние тюльпаны и множество маргариток.
Звенели птичьи голоса. И на фоне этой радостной картины на плечах у мужчин
медленно плыл коричневый гроб, наполовину скрытый от меня капюшоном
священника.
Так мы подошли к открытой могиле...
Несколько минут я стоял в оцепенении, наблюдая, как гроб с прахом
матери готовятся опустить в землю, я прислушиваясь к словам молитв. Мне
даже казалось, что происходит нечто весьма интригующее.
Но незадолго до конца погребения я вдруг почувствовал, что ведь я так и
не сказал матери то самое главное, что должен был сказать; она ушла молча,
не простив меня и не выслушав моих ненужных теперь оправданий. Внезапно я
понял все, чего до сих пор не мог уяснить, и посмотрел на нее с нежностью.
Я вспомнил не ее добрые дела, а ее добрые намерения, которые ей не удалось
осуществить по моей же вине. Теперь я понял, что под маской строгости и
суровости она скрывала свою материнскую любовь, что я был единственным
существом, которое она когда-либо любила, и что до этого печального дня я
по-настоящему ее не любил. И вот она лежит в гробу, немая и холодная, и
умерла она с сознанием, что я обманул все ее надежды, и теперь она уже
больше ничего обо мне не узнает...
Я судорожно сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони, и стиснул
зубы; слезы застилали мне глаза, и если бы я и хотел что-нибудь сказать,
то задохнулся бы от рыданий. Старый священник продолжал читать молитву, и
присутствующие отвечали ему невнятным бормотанием; так продолжалось до
конца похорон. Я тихонько плакал про себя, и только когда мы ушли с
кладбища, снова обрел способность думать и говорить.
Последнее воспоминание об этом скорбном дне - черные фигурки дяди и
Реббитса, говоривших Эвбери, церковному сторожу и могильщику: "Все прошло
удачно, весьма удачно".
Теперь я в последний раз расскажу кое-что о Блейдсовере. Затем занавес
опустится, и Блейдсовер больше не будет фигурировать в моем романе.
Правда, я был там еще раз, но при обстоятельствах, не имеющих никакого
отношения к моему повествованию. И все же в известном смысле Блейдсовер
навсегда остался со мной. Как я уже говорил вначале, Блейдсовер был одним
из важных факторов, повлиявших на формирование моих взглядов на жизнь. Он
позволяет понять Англию в целом; более того, он является символом старой
Англии с ее живучими вековыми традициями, претенциозностью и глубокой
консервативностью. Блейдсовер стал для меня своего рода социальным
критерием. Вот почему я и рассказал о нем так подробно.
Когда я впоследствии случайно побывал в Блейдсовере, здесь все
показалось мне и мельче и бледнее, чем раньше. Казалось, все кругом словно
сморщилось от прикосновения Лихтенштейнов. По-прежнему в большой гостиной
стояла арфа, но рояль был другой - с разрисованной крышкой; там же
находилась и механическая пианола; повсюду в беспорядке были разбросаны
всевозможные безделушки. Все это наводило на мысль о витринах Бонд-стрит.
Мебель по-прежнему была обтянута лощеным бумажным материалом, но это был
уже другой материал, хотя и с претензией на стильность. Не застал я и
люстр с хрустальными звенящими подвесками. Книги леди Лихтенштейн заменили
те коричневые тома, которые я некогда украдкой читал. Томики современных
романов, преподнесенные авторами хозяйке дома, журналы "Национальное
обозрение", "Имперское обозрение", "Девятнадцатое столетие и будущее" в
живописном беспорядке валялись на столах вперемешку с новейшими
английскими книгами в ярких дешевых "художественных" переплетах, с
французскими и итальянскими романами в желтых обложках и с немецкими
справочниками по искусству, оформленными с чудовищным безвкусием. Видно
было, что "ее милость" увлекалась кельтским ренессансом: она
"коллекционировала" фарфоровых и глиняных кошек, которые красовались
повсюду - смешные и уродливые, самой неправдоподобной расцветки и в самых
неожиданных позах.
Смешно было бы утверждать, что новые аристократы, появившиеся на свет в
результате удачных финансовых операций, лучше прежних, существовавших на
доходы с поместий. Только знания, гордость, воспитание и меч делают
человека аристократом. Новые владельцы оказались ничуть не лучше Дрю.
Никак нельзя сказать, что энергичные интеллигенты пришли на смену косным,
невежественным дворянам. Просто-напросто предприимчивая и самоуверенная
тупость водворилась там, где царили прежде косность и чванство. Мне
думается, что в период между семидесятыми годами и началом нового столетия
Блейдсовер претерпел те же изменения, что и милый старый "Таймс" да,
пожалуй, и все благопристойное английское общество. Лихтенштейны и им
подобные, как видно, не в состоянии влить новые жизненные силы в
дряхлеющее общество. Я не верю ни в их ум, ни в их могущество. Нет у них и
творческих сил, способных вызвать возрождение страны, ничего, кроме
грубого инстинкта стяжательства. Их появление и засилье являются одной из
фаз медленного разложения великого общественного организма Англии. Они не
могли бы создать Блейдсовер, не могут и по-настоящему им владеть; они
просто расплодились там, как бактерии в гниющей среде.
Таково было мое последнее впечатление от Блейдсовера.
3. УЧЕНИЧЕСТВО В УИМБЛХЕРСТЕ
Все описанные события, за исключением похорон матери, я пережил
довольно легко. С детской беззаботностью расстался я со своим прежним
миром, забыл о школьной рутине и отогнал воспоминания о Блейдсовере, чтобы
вернуться к ним позднее. Я вступил в новый для меня мир Уимблхерста,
центром которого стала для меня аптека, занялся латынью и медикаментами и
со всем пылом отдался своим занятиям. Уимблхерст - это очень тихий и
скучный городок в Сэссексе, где большинство домов выстроено из камня, что
редко встречается в Южной Англии. Мне нравились его живописные, чистенькие
улички, вымощенные булыжником, неожиданные перекрестки и закоулки, уютный
парк, примыкавший к городу.
Всей этой местностью владела семья Истри. Именно благодаря ее высокому
положению и влиянию железнодорожную станцию построили всего в каких-нибудь
двух милях от Уимблхерста. Дом Истри, расположенный за городской чертой,
возвышается над Уимблхерстом. Вы пересекаете рынок, где высится старинное
здание тюрьмы и позорный столб, минуете огромную церковь, построенную еще
до реформации и напоминающую пустую скорлупу или безжизненный череп, и вы
очутитесь перед массивными чугунными воротами. Если вы заглянете в них, то
в конце длинной тисовой аллеи увидите величавый фасад красивого дома.
Поместье Истри было значительно крупнее Блейдсовера, оно еще в большей
мере олицетворяло собой социальную структуру восемнадцатого века. Роду
Истри были подвластны не какие-нибудь две деревни, а целый избирательный
округ, и их сыновья и родичи без хлопот попадали в парламент до тех самых
пор, пока система таких "карманных округов" не была уничтожена. В этих
местах все и каждый зависели от Истри, за исключением моего дяди. Он стоял
особняком и... выражал недовольство.
Дядя нанес первый удар, сделавший брешь в величественном фасаде
Блейдсовера, который в детстве был для меня целым миром. Чатам же нельзя
было назвать брешью, он всецело подтверждал существование блейдсоверского
мира. Дядя не питал ни малейшего почтения ни к Блейдсоверу, ни к Истри, Он
не верил в них. Они просто для него не существовали. Об Истри и
Блейдсовере он выражался весьма туманно, развивая какие-то новые,
невероятные идеи, и охотно распространялся на эту тему.
- Этот городишко надо разбудить, - заявил дядя тихим летним днем, стоя
на пороге своей аптеки и глядя на улицу. В это время я разбирал в углу
патентованные лекарства.
- Хорошо было бы напустить на него дюжину молодых американцев, -
добавил он. - Вот тогда бы мы посмотрели!
Я делал отметку на "Снотворном сиропе матушки Шиптон" (мы выбирали из
наших запасов товары для продажи в первую очередь).
- Ведь в других местах происходят какие-то события, - с нарастающим
раздражением продолжал дядя, входя в аптеку.
Он принялся нервно переставлять с места на место яркие коробки с
туалетным мылом, флаконы духов и другие товары, украшавшие прилавок, потом
возбужденно повернулся ко мне, засунул руки поглубже в карманы, но тут же
вынул одну руку и почесал себе затылок.
- Я должен что-то предпринять, - сказал он. - Такая жизнь прямо
невыносима. Должен что-то изобрести... И пропихнуть... Или написать пьесу.
На пьесе можно заработать кучу денег, Джордж. Как, по-твоему, стоит писать
пьесу, а?.. Да мало ли что можно сделать! Например, заняться игрой на
бирже...
Он замолчал и принялся задумчиво насвистывать.
- Черт возьми! - вдруг воскликнул он раздраженно. - Застывшее баранье
сало - вот что такое Уимблхерст! Холодное, застывшее баранье сало! И я
завяз в нем по самое горло. Здесь не происходит никаких событий и никто не
хочет, чтобы они происходили, кроме меня! Вот в Лондоне, Джордж, другое
дело. Америка! Ей-богу, Джордж, мне хотелось бы родиться американцем -
там-то уж делаются дела! А что можно сделать тут? Как тут можно встать на
ноги? Пока мы спим здесь, пока наши капиталы текут в карманы лорда Истри в
виде арендной платы, - люди там... - Тут он показал рукой куда-то вдаль,
выше прилавка, за которым изготовлялись и отпускались лекарства, и,
поясняя, какая бурная деятельность кипит "там", помахал рукой и подмигнул
мне с многозначительной улыбкой.
- Что же они там делают? - полюбопытствовал я.
- Действуют, - сказал он. - Обделывают дела. Замечательные дела!
Существует, например, такая спекуляция с фиктивным покрытием. Ты
когда-нибудь слышал об этом? - И он сквозь зубы втянул воздух. - Ты
вкладываешь, скажем, сотню фунтов и покупаешь товаров на десять тысяч.
Понимаешь? Это покрытие в один процент. Цены растут, ты продаешь и
выручаешь сто на сто. Ну, а если цены падают, тогда фьюить - все летит к
черту. Начинай сначала! Сто на сто - и так ежедневно, Джордж. За
какой-нибудь час человек может или разбогатеть, или разориться. А сколько
шума! З-з-э-з... Так вот, это один способ, Джордж. Есть и другой, еще
почище.
- Что же это, крупные операции? - отважился я спросить.
- О да, если ты займешься пшеницей или сталью. Но предположим, Джордж,
что ты занимаешься какой-нибудь мелочью и тебе нужно всего несколько
тысяч. Какое-нибудь лекарство, например. Ты вкладываешь все, что у те