Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
ли у церковных
дверей каким-то мальчишкам, так что вызвали маленькую свалку. Одна из этих
особ собиралась запустить в нас ночной туфлей. Я разгадал ее намерение
потому, что она случайно выронила из кармана эту теплую старую туфлю в
проходе между скамейками, и мне пришлось поднять ее и вручить владелице.
Непредвиденное обстоятельство помешало ей осуществить свой замысел: когда
мы уезжали из церкви, я увидел, как она безуспешно старается вытащить
туфлю из кармана; потом я заметил, что этот приносящий счастье метательный
снаряд, или его пара, валяется в прихожей, за стойкой для зонтиков...
Свадебная церемония оказалась еще более нелепой и бессмысленной и в то
же время еще более обыденной, чем я мог предполагать. Я был слишком молод
и серьезен, чтобы найти ей какое-нибудь оправдание. Сейчас все это в
прошлом, сейчас моя юность так далеко от меня, что я могу взглянуть на
церемонию венчания беспристрастным оком, как на какую-то чудесную, не
меняющуюся с годами картину. В то время я кипел от возмущения, а сейчас
могу спокойно вникнуть в содержание этой картины, рассмотреть все ее
детали, обсудить ее достоинства. Мне интересно, например, сравнить ее с
моей блейдсоверской теорией английской социальной системы. В бурлящем
хаосе Лондона под давлением традиций мы стараемся выполнять все свадебные
обряды так, как это сделал бы какой-нибудь блейдсоверский арендатор или
круглолицый житель провинциального городка. Там свадьба - это событие в
глазах всего общества. Церковь там - в значительной мере место, где
встречается вся округа, и ваша свадьба вызовет интерес у всех, кто пройдет
мимо. Это неизбежно заинтересует и всех живущих по соседству с вами. Но в
Лондоне нет соседей, никто вас не знает, и никому нет до вас дела.
Совершенно незнакомый человек в канцелярии принял от меня извещение о
нашей предстоящей свадьбе, а оглашено оно было для сведения людей, которые
понятия о нас не имели. Совершивший церемонию священник никогда нас не
видел до этого и не выразил ни малейшего желания видеть в дальнейшем.
Соседи в Лондоне!. Ремботы не знали даже фамилии людей, которые жили по
соседству с ними. Когда я ожидал Марион, чтобы отправиться в наше
свадебное путешествие, в комнату вошел мистер Рембот, встал рядом со мной
и уставился в окно.
- Вчера там были похороны, - заметил он, пытаясь завязать разговор, и
кивком головы указал на дом, находившийся напротив, - довольно
торжественная церемония... Катафалк со стеклами...
Наша маленькая процессия из трех карет с украшенными белыми лентами
лошадьми и кучерами затерялась в нескончаемом шумном потоке уличного
движения, словно фарфоровая безделушка в угольной яме броненосца. Никто не
уступал нам дороги, никто не проявлял к нам интереса, а кучер одного из
омнибусов начал глумиться над нами; долгое время мы плелись за
"благоухавшей" нам в нос мусорной повозкой. Грохот, шум и уличная Сутолока
вокруг нас придавали что-то непристойное этому публичному соединению двух
влюбленных сердец. Создавалось впечатление, что мы бесстыдно выставляем
сами себя на всеобщее обозрение. Собравшаяся у дверей церкви толпа с таким
же жадным любопытством созерцала бы какое-нибудь уличное происшествие...
На станции Черринг-Кросс (мы ехали в Гастингс) проводник, опытным
взглядом определив по нашим костюмам, что мы новобрачные, посадил нас в
отдельное купе.
- Ну, - сказал я, когда поезд отошел от станции, - наконец-то все
кончилось!
Я повернулся к Марион, все еще немного чужой в непривычном костюме, и
улыбнулся.
Она посмотрела на меня застенчиво и вместе с тем серьезно.
- Ты не сердишься? - спросила она.
- Сержусь?! За что?
- За то, что все было, как положено.
- Моя дорогая Марион! - воскликнул я и вместо ответа поцеловал ее руку
в белой, пахнувшей кожей перчатке.
Я плохо помню наше путешествие. В течение часа не произошло ничего, о
чем бы стоило рассказать. Мы оба чувствовали себя утомленными и немного
смущались Друг друга. У Марион слегка болела голова, и она уклонилась от
моих ласк. Я погрузился в мечты о тетушке и сделал неожиданное открытие,
что она мне очень дорога. Теперь я очень сожалел, что не сказал ей раньше
о своей предстоящей женитьбе...
Но вряд ли история моего медового месяца покажется вам интересной. Я
уже рассказал все, что необходимо для моего повествования. Случилось так,
что я оказался во власти обстоятельств. Я позволил увлечь себя непонятным
и чуждым мне силам; я бросил научные занятия, отошел от прежних интересов
и от работы, которой когда-то отдавался целиком; я с трудом прокладывал
себе дорогу сквозь паутину традиций, нелепых привычек и условностей,
переходил от ярости к смирению, занимался заведомо бесчестным и пустым
делом... И все это для того, чтобы выполнить наконец веление слепой
природы, - далекий от счастья, я держал в своих объятиях плачущую и
отбивающуюся Марион.
Кто может рассказать, как мало-помалу происходит отчуждение между
супругами, как постепенно начинает угасать физическое влечение, а затем
исчезают и все другие чувства? Меньше всего - один из супругов. Еще и
сейчас, спустя пятнадцать лет, я не могу разобраться в своих впечатлениях
от Марион, таких же неясных, сумбурных и противоречивых, как и сама жизнь.
Я вспоминаю одно - и люблю Марион; вспоминаю другое - и ненавижу ее. Сотни
раз я видел жену при обстоятельствах, в которых сейчас могу представить ее
себе с какой-то спокойной симпатией. И пока я сижу, пытаясь найти
объяснение этому сложному процессу, в памяти возникают то периоды
внезапного и полного охлаждения, то моменты безоблачной нежной близости.
Все происходившее в промежутках между ними давно забыто. В те дни, когда
мы были "друзьями", у нас был свой особый язык: я был "Матни", а она
"Минг". Мы были так озабочены показной стороной жизни, что до самого конца
Смити считала нашу семейную жизнь образцовой.
Я не в силах передать, как Марион убивала все мои желания и как она
отталкивала меня своей неспособностью понять интимную сторону любви - то,
что составляет ее суть. Эта интимная сторона жизни складывается из
мелочей. Различие в пропорциях, иногда почти неуловимое для глаза, делает
одно лицо прекрасным, другое безобразным. Я пишу о мелочах, но они-то и
выявили различие наших темпераментов и породили наши разногласия. Кое-кто
из читателей поймет меня, другие же сочтут бесчувственным и грубым
человеком, неспособным пойти на уступки... В моем теперешнем возрасте,
когда семейная жизнь представляется сплошным компромиссом, житейским
соглашением, требующим от нас терпимости, чем-то глупым и вздорным, как
детская болтовня, легко проявлять уступчивость. Но уступчивость кажется
ненужной в те годы, когда человек молод и пылок, когда заря его брачной
жизни кажется ему изумительно прекрасной, полной волнующих тайн, когда он
видит в ней цветущий сад, наполненный благоуханием роз.
Мне казалось, что каждый прочитанный мною любовный роман - насмешка над
нашей унылой жизнью; каждая поэма, каждая прекрасная картина только
оттеняли скуку и серость длинной вереницы часов, которые мы проводили
вместе. Я думаю, что основная причина наших расхождений заключалась в
отсутствии у Марион эстетического чувства.
Я уже говорил, что Марион совершенно не заботилась о своей внешности и
ей было глубоко безразлично, какое она производит впечатление. Конечно,
это не такая уж важная подробность, но она могла ходить в папильотках в
моем присутствии. Ей принадлежала идея "донашивать" дома старые или
неудачно сшитые наряды, когда "никто не мог ее видеть", и этим "никто" был
я. Она отталкивала меня своей неряшливостью и раздражала полнейшим
отсутствием чувства изящного...
Мы совершенно по-разному воспринимали жизнь. Я помню, как мы разошлись
во мнениях о мебели. Мы проторчали несколько дней на Тоттенхем-Корт-роуд,
и она сама выбрала вещи, отклоняя все мои предложения одной и той же
фразой: "О, у тебя такой странный вкус". У нее был свой идеал красоты,
пошлый, убогий, но весьма определенный, и она отвергала все, что ему
противоречило. Она видела у кого-то точно такую же обстановку и теперь не
хотела ничего другого. Над каждым камином у нас висело задрапированное по
бокам зеркало; роскошный буфет был битком набит граненым стеклом; у нас
были лампы на длинных металлических ножках, уютные уголки и цветы в
горшках. Смити одобряла это. Однако во всем доме трудно было найти хоть
одно удобное место, чтобы спокойно посидеть и почитать. Мои книги стояли
на полках где-то в дальнем углу столовой. У нас было пианино, хотя Марион
почти не умела играть...
Несчастье Марион состояло в том, что я, со своим беспокойным
характером, скептицизмом, с постоянно возникающими у меня новыми идеями,
настоял на нашей женитьбе. Марион не могла измениться, она застыла в своей
форме, не могла вырваться из плена ограниченных понятий своего класса. И в
выборе мебели для гостиной, и в свадебной церемонии, и во всех других
вопросах повседневной жизни она отстаивала свое мнение с таким же
глубоким, искренним убеждением в своей правоте и с таким же непоколебимым,
железным упорством, с каким птица вьет гнездо или бобр строит плотину.
Я постараюсь поскорее закончить этот рассказ о наших разочарованиях и о
нашем разладе. Наша любовь то разгоралась, то снова остывала; в конце
концов она угасла. Иной раз Марион проявляла ко мне внимание: завязывала
галстук или подавала пару домашних туфель, что вызывало у меня
благодарность, хотя и казалось смешным. Она умело вела хозяйство и
командовала нашей единственной служанкой. Марион очень гордилась нашим
домом и садом. Ей казалось, что она делает для меня все, что нужно, и так,
как полагается.
В связи с большим успехом Тоно Бенге мне пришлось выезжать в провинцию
и иногда задерживаться там на целую неделю. Это не нравилось Марион; по ее
словам, она скучала в мое отсутствие. Но постепенно она вновь начала
бывать у Смити и привыкла к нашим разлукам. В семье Смити она считалась
теперь женщиной с положением. Марион располагала деньгами и брала Смити с
собой в театры, угощала обедами; они непрестанно болтали о делах Смити, и
та стала постоянно оставаться у нас на субботу и воскресенье. Марион
завела себе спаниеля, начала понемногу интересоваться искусством,
выжиганием по дереву, фотографией и разведением гиацинтов. Однажды она
нанесла визит соседям. Ее родители часто навещали нас; после того как отец
бросил работу на газовом заводе, они уехали из Уолэм-Грин и поселились
недалеко от нас, в небольшом домике, который я снял для них.
Как способны изводить человека даже мелочи, когда источники жизни уже
отравлены! Тесть всегда появлялся, когда я бывал в мрачном настроении, и
настойчиво убеждал заняться садоводством. Он до крайности раздражал меня.
- Ты слишком много думаешь, - говорил он. - Если бы ты немного
поработал лопатой, ты развел бы у себя в саду этакую феерию! Это, право
же, лучше, чем голову ломать, Джордж.
Иногда он с возмущением говорил:
- Не понимаю, Джордж, почему бы тебе не соорудить здесь стеклянные
рамы! Если бы ты устроил в этом солнечном уголке парник, ты бы мог делать
чудеса...
В летнее время он постоянно проделывал, как фокусник, какие-нибудь
трюки: едва вступив на порог, принимался обшаривать себя и извлекал из
самых неожиданных мест то огурцы, то помидоры.
- Все это с моего маленького огородика, - говорил он тоном человека,
подающего хороший пример. Он оставлял плоды своего огородничества в
удивительно неподходящих местах - на каминных досках, буфетах, даже над
картинами. Боже мой! В какое бешенство мог привести меня случайно
обнаруженный где-нибудь помидор!..
Наше отчуждение стало еще глубже, когда стало ясно, что Марион и
тетушка не только не могут подружиться, но относятся друг к другу с
какой-то инстинктивной неприязнью.
Вначале тетушка заходила довольно часто, так как ей искренне хотелось
поближе познакомиться с Марион. Она влетала, подобно смерчу, и наполняла
дом своим смехом и остротами. Для этих визитов тетушка надевала лучшие
свои наряды, причем они отличались экстравагантностью, какая обычно
свойственна женщинам со средствами.
Я предполагаю, что она стремилась играть роль моей матери; ей, видимо,
хотелось поделиться с Марион своими секретами: рассказать, как я быстро
стаптываю ботинки и как забываю надевать в холодную погоду теплое белье.
Но Марион относилась к ней с враждебной подозрительностью робкого
человека, усматривая в каждом ее слове насмешку и критику по своему
адресу. Тетушка замечала это, начинала нервничать и переходила на свой
обычный жаргон...
- Она говорит такие чудные вещи, - заметила как-то Марион, рассказывая
о визите тетки. - Но, видимо, это считается остроумным.
- Да, - отвечал я, - это остроумно.
- А что, если бы я так сказала...
Тетушка выражалась иногда очень замысловато, но ее умалчивание подчас
было красноречивее всяких слов. Однажды в нашей гостиной она
многозначительно поглядела на каучуковое деревце в дорогом фарфоровом
горшке, поставленном Марион на пианино.
Тетушка, видимо, хотела что-то сказать, но внезапно заметила выражение
моего лица и сжалась, подобно кошке, которую застигли у кувшина с молоком.
Но затем ею овладело какое-то недоброе чувство.
- Я не вымолвила ни слова, Джордж, - твердо заявила она, не спуская с
меня глаз.
Я улыбнулся.
- Ты хорошо сделала, - ответил я, помолчав.
В эту минуту в комнату вошла Марион и, не глядя на тетушку,
поздоровалась с ней. А я чувствовал, что в этой неожиданной сцене с
каучуковым деревцем вел себя как предатель, хотя она и была почти
безмолвной...
- Твоя тетушка любит играть людьми, - изрекла однажды Марион свой
приговор и добавила вполне искренне: - Возможно, что со своей точки
зрения... она и права.
Несколько раз мы были у дяди в Бекенхэме на обедах и раза два на
ужинах. Тетушка усиленно пыталась подружиться с Марион, но та была
непримирима. Во время этих визитов она чувствовала себя очень неловко и
упорно молчала или ограничивалась скупыми ответами, которые отбивали у
собеседников охоту вести разговор.
Интервалы между визитами тетушки все увеличивались...
Семейная жизнь стала наконец казаться мне узкой, глубокой канавой,
прорезавшей широкое поле интересов, которыми я жил. Я бывал в обществе,
сталкивался с самыми разнообразными людьми, во время своих поездок
прочитал немало книг. В доме дяди я заводил знакомства, о которых Марион
ничего не знала. Семена новых идей проникали в мое сознание и давали
всходы. На третьем десятке человек особенно быстро развивается в
умственном отношении. Это беспокойные годы, исполненные какой-то
лихорадочной одержимости.
Всякий раз, как я возвращался в Илинг, жизнь в нем представлялась мне
все более чуждой, затхлой и неинтересной, а Марион все менее красивой и
все более ограниченным и тяжелым человеком, пока совсем не потеряла в моих
глазах своего очарования. И всякий раз Марион встречала меня все более
холодно и в конце концов стала относиться ко мне с полнейшим равнодушием.
Но я никогда не задавался вопросом, что мучает ее и чем она недовольна.
Я возвращался домой, ни на что не надеясь и ничего не ожидая.
Вот на какую жизнь я сам себя обрек. Я стал больше присматриваться к
недостаткам Марион, на которые раньше не обращал внимания. Я начал
связывать желтоватый цвет лица Марион с отсутствием у нее темперамента, а
грубоватые очертания рта и носа - с ее постоянным недовольным настроением.
Мы отдалялись друг от друга, пропасть между нами все росла и росла. Я
уставал от ее пустой болтовни и скупых стандартных нежностей; меня
утомляли новости из милого заведения Смити, и я не скрывал своей скуки.
Оставаясь наедине, мы почти не разговаривали. Мое физическое влечение к
Марион еще не прошло, но и оно служило теперь источником взаимного
раздражения.
У нас не было детей, в которых мы могли бы найти свое спасение. В
мастерской Смити Марион прониклась страхом и отвращением перед
материнством. Оно олицетворяло в ее глазах все "ужасные" стороны жизни,
казалось чем-то отвратительным, самым унизительным состоянием, в которое
попадали неосторожные женщины. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы дети могли
спасти нас: мы роковым образом разошлись бы во мнениях об их воспитании.
Я вспоминаю свою жизнь с Марион как цепь непрерывных страданий, которые
то усиливались, то ослабевали. Именно в эти дни я начал критически
относиться к своей жизни, почувствовал всю тяжесть совершенной мною ошибки
и свое неумение приспосабливаться к обстоятельствам. По ночам я часами
лежал без сна, спрашивая себя, какой смысл в таком существовании,
размышлял о своей неудавшейся, безрадостной семейной жизни, о своем
участии в мошеннической авантюре и в продаже заведомой дряни, сопоставляя
все это со своими юношескими мечтами и порывами, волновавшими меня в дни
Уимблхерста. Положение казалось мне безвыходным, и я тщетно задавал себе
вопрос, как я мог попасть в такую переделку.
Развязка наступила внезапно. Случилось то, чего и следовало ожидать:
поддавшись своим чувственным порывам, я изменил Марион.
Я не собираюсь оправдываться. Я был молодым и довольно энергичным
мужчиной, моя чувственность была раздражена, а любовный роман и женитьба
не удовлетворили ее. Я гнался лишь за обманчивым призраком красоты, и он
ускользнул от меня, а я надеялся, что красота эта будет сиять мне
немеркнущим светом. Я разочаровался в жизни и познал ее горечь. Все
произошло так, как я рассказываю. Я не пытаюсь извлечь из всего этого
какую-нибудь мораль и предоставляю социальным реформаторам отыскивать
средства для искоренения недостатков общества. Я достиг возраста, когда
единственный интерес может вызвать лишь теория, обобщающая реальные факты.
Мы проходили в нашу контору на Реггет-стрит через комнату машинисток,
где они были заняты перепечаткой деловых бумаг; поскольку наше дело
расширилось, мы перевели бухгалтерию в отдельное помещение. Каюсь,
несмотря на свои переживания, я всегда замечал этих девушек с округлыми
плечами. А вскоре одна из них по-настоящему привлекла мое внимание. Сперва
я заметил ее стройную талию, более стройную, чем у других, мягкую
округленность шейки, украшенной ожерельем из искусственного жемчуга,
аккуратно причесанные каштановые волосы, ее манеру посматривать, как-то
скосив глаза. Затем я разглядел ее лицо, хотя, завидев меня, она мгновенно
отворачивалась.
Когда я заходил в комнату машинисток по какому-нибудь делу, я невольно
начинал искать ее глазами. Как-то я диктовал ей деловые письма и заметил,
что у нее мягкие, нежные руки и розовые ногти. Раз или два при случайных
встречах мы обменялись короткими взглядами.
Это было все. Но на таинственном языке любви этого оказалось
достаточно, чтобы сказать друг другу что-то важное. Между нами уже
существовала тайна.
Однажды я пришел на Реггет-стрит в обеденный перерыв и застал ее в
комнате одну. Когда я вошел, она бросила на меня быстрый взгляд, тут же
потупила глаза и, положив руки на стол, застыла в напряженной позе. Я
прошел мимо нее к кабине