Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
а, то я охотно воспользовался его услугами и принялся по
этим газетам изучать состояние современных финансов. Я уже давно оторвался
от старых религиозных традиций, и мне и в голову не приходило, что он
вздумает атаковать моего дышавшего на ладан дядюшку заботами о его душе.
И, однако, я столкнулся с этим: мое внимание привлек вежливый, но весьма
жаркий спор между священником и хозяйкой, которая непременно хотела
повесить дешевенькое распятие в нише над кроватью, где оно могло попасться
на глаза дяде, и оно действительно попалось ему на глаза.
- Бог ты мой! - крикнул я. - Неужели такое все еще бывает!
В ту ночь дежурил тщедушный священник, и под утро он поднял ложную
тревогу, что дядя умирает, и началась суматоха. Он разбудил весь дом.
Кажется, я никогда не забуду эту сцену; ко мне в дверь постучали, как
только я уснул, и раздался голос священника:
- Если хотите застать вашего дядюшку в живых, торопитесь.
Когда я туда вошел, душная комнатенка была полна людей и освещена тремя
мерцающими свечками. Казалось, я вернулся в восемнадцатое столетие. На
измятой постели среди раскиданных простынь лежал бедный дядюшка, донельзя
измотанный жизнью, обессиленный, в бреду, а маленький священник, взяв его
за руку, старался привлечь его внимание и все повторял:
- Мистер Пондерво, мистер Пондерво, все прекрасно. Все прекрасно.
Только уверуйте! "Верующий в меня спасен будет!"
Тут уже был доктор с ужасным, идиотским шприцем, какими современная
наука вооружает этих недоучек, и непонятно для чего старался поддержать в
дяде слабый трепет жизни. Где-то позади с запоздалой и отвергнутой дозой
лекарства суетилась сонная монахиня. В довершение хозяйка не только встала
сама, но и разбудила старую каргу - свою мамашу и полоумного мужа, был там
еще флегматичный толстяк в сером шерстяном костюме, степенный и важный, -
кто он и почему оказался там, не знаю. Кажется, доктор что-то сказал мне о
нем по-французски, но я не понял. И все они, заспанные, наспех одетые,
нелепые при свете трех мерцающих свечей, алчно следили за угасанием едва
теплившейся жизни, словно это было для них какое-то увлекательное зрелище,
и каждый из этих людишек твердо решил подстеречь последний вздох. Доктор
стоял, прочие сидели на стульях, принесенных в комнату хозяйкой.
Но дядя испортил финал: он не умер.
Я сменил священника на стуле возле кровати, и он завертелся по комнате.
- Я думаю, - таинственно шептал он, уступая мне место, - я верю, с ним
все хорошо.
Я слышал, как он пытался перевести на французский стереотипные фразы
англиканского благочестия флегматику в сером костюме. Потом он сшиб со
стола стакан и полез собирать осколки. С самого начала я не очень-то
верил, что дядя сейчас умрет. Шепотом, но настойчиво я допрашивал доктора.
Я повернулся, чтоб взять шампанское, и чуть не упал, споткнувшись о ноги
священника. Он стоял на коленях возле стула, который поставила для меня
хозяйка, и громко молился: "Отец небесный, умилосердись над чадом
своим..." Я оттолкнул его, а через минуту он уже стоял на коленях возле
другого стула и опять молился, преградив дорогу монахине, которая несла
мне штопор. Мне почему-то вспомнились чудовищные, кощунственные слова
Карлейля о "последнем писке тонущего котенка". Священник стал у третьего
свободного стула; можно было подумать, что он играет в какую-то игру.
- Господи, - сказал я, - надо выставить этих людей, и, проявив
некоторую настойчивость, я этого добился.
У меня вдруг отшибло память, и я начисто забыл французский язык. Я
выпроваживал их главным образом с помощью жестов и, к всеобщему ужасу,
отворил окно. Я дал им понять, что сцена умирания откладывается, - и в
самом деле, дядюшка скончался лишь на следующую ночь.
Я не подпускал к нему священника и старался разобрать, не мучает ли его
какая-нибудь мысль или желание. Но ничего не заметил. Однако дядя
заговорил об "этом самом пасторе".
- Не надоел он тебе? - спросил я.
- Ему что-то надо, - отозвался дядя.
Я молчал, внимательно прислушиваясь к его бормотанию. Я разобрал слова:
"Они хотят слишком многого". Лицо его сморщилось, как у ребенка, который
собирается заплакать.
- Нельзя получить верных шести процентов, - сказал он.
На минуту у меня мелькнула дикая мысль, что эти душеспасительные
разговоры были далеко не бескорыстны, но это, я думаю, было недостойное и
несправедливое подозрение. Маленький пастор был чист и невинен, как
солнечный свет, а дядя имел в виду священников вообще.
Однако, возможно, как раз эти разговоры разбудили дремавшие в
дядюшкином сознании какие-то мысли, давно подавленные и загнанные вглубь
повседневными заботами.
Незадолго до конца голова у него вдруг стала совсем ясной, и хотя он
был очень слаб, голос его звучал тихо, но отчетливо.
- Джордж, - позвал он.
- Я здесь, рядом с тобой.
- Джордж, ты всегда имел дело с наукой, Джордж. Ты знаешь лучше меня.
Скажи... Скажи, это доказано?
- Что доказано?
- Ну, все-таки?..
- Я не понимаю.
- Смерть - конец всему. После такого... таких блистательных начинаний.
Где-то... Что-то...
Я смотрел на него, пораженный. Его запавшие глаза были очень серьезны.
- А чего же ты ждешь? - удивленно спросил я.
Но на этот вопрос он не откликнулся.
- Стремления... - прошептал он.
Потом заговорил отрывисто, совсем забыв обо мне.
- "Проходят славы облака", - сказал он. - Первоклассный поэт,
первоклассный... Джордж всегда был строгий. Всегда.
Наступило долгое молчание.
Потом он знаком показал, что хочет что-то сказать.
- Мне кажется, Джордж...
Я склонился над ним, а он сделал попытку положить руку мне на плечо. Я
приподнял его немного на подушках и приготовился слушать.
- Мне всегда казалось, Джордж... должно быть, что-то во мне... что не
умрет.
Он смотрел на меня так, словно решение зависело от меня.
- Наверное, - сказал он, - что-то...
С минуту мысли его блуждали.
- Совсем маленькое звено, - прошептал он почти умоляюще и смолк, но
вскоре опять забеспокоился: - Какой-то другой мир...
- Возможно, - сказал я. - Кто знает?
- Какой-то другой мир.
- Только там нет такого простора для деятельности, - сказал я, - не то,
что здесь!
Он умолк. Я сидел, склонившись над ним, погруженный в собственные
мысли. Монахиня в сотый раз стала закрывать окно. Дядюшка задыхался...
Какая нелепость, почему он должен так мучиться - бедный глупый человечек!
- Джордж, - прошептал он и попытался приподнять маленькую бессильную
руку. - А может быть...
Он ничего больше не сказал, но по выражению глаз я понял: он уверен,
что я понял его вопрос.
- Да, пожалуй... - произнес я отважно.
- Разве ты не уверен?
- О... конечно, уверен, - сказал я.
Кажется, он пытался сжать мою руку. Так я сидел, крепко держа его руку
в своей, и старался представить себе, какие зерна бессмертия можно
отыскать в его существе, есть ли в нем дух, который устремился бы в
холодную беспредельность. Странные фантазии приходили мне в голову... Он
долго лежал спокойно и лишь порой ловил ртом воздух, и я то и дело вытирал
ему губы.
Я погрузился в задумчивость. Сначала я не заметил даже, как постепенно
менялось его лицо. Он откинулся на подушки, еле слышно протянул свое
"з-з-з", смолк и скоро скончался, совсем тихо, умиротворенный моими
словами. Не знаю, когда он умер. Рука его обмякла неощутимо. И вдруг,
потрясенный, я увидел, что челюсть его отвалилась - он был мертв...
Была глубокая ночь, когда я покинул смертное ложе дядюшки и пошел по
широко раскинувшейся улице Люзона к себе в гостиницу.
Это мое возвращение тоже осталось в памяти обособленно, не связанное с
другими переживаниями. Там, в комнате, неслышно суетились женщины, мерцали
свечи, совершался положенный ритуал над странным высохшим предметом,
который когда-то был моим неугомонным, влиятельным дядюшкой. Мне эта
обрядность казалась нудной и неуместной. Я хлопнул дверью и вышел в
теплый, туманный, моросящий дождь на сельскую улицу, где не было ни души и
лишь изредка во тьме виднелось мутное пятно света. Теплая пелена тумана
создавала впечатление какой-то отрешенности. Даже дома у дороги казались
из другого мира, мелькая сквозь туман. Тишину ночи подчеркивал
доносившийся временами отдаленный собачий лай - здесь, поблизости от
границы, все держали собак.
Смерть!
То был один из тех редких часов отдохновения, когда словно оказываешься
за чертой жизни и движешься вне ее. Такое чувство бывает у меня иногда
после окончания спектакля. Вся жизнь дяди представилась мне как что-то
знакомое и завершенное. С ней было покончено, как с просмотренным
спектаклем, как с прочитанной книгой. Я думал о нашей борьбе, взлетах, о
сутолоке Лондона, пестрой толпе людей, среди которых протекала наша жизнь,
о шумных сборищах, волнениях, званых обедах и спорах, и внезапно мне
показалось, что ничего этого не было. Словно откровение, пришла эта мысль:
ничего не было! И раньше и потом я думал и говорил, что жизнь - это
фантасмагория, но никогда я не ощущал этого так остро, как той ночью... Мы
разлучены; мы двое, которые так долго были вместе, разлучены. Но я знал,
что это не конец ни для него, ни для меня. Его смерть - это сон, как сном
была его жизнь, и теперь мучительный сон жизни кончился. И мне чудилось,
что я тоже умер. Не все ли равно? Ведь все нереально - боль и желание,
начало и конец. Есть только одна реальность: эта пустынная дорога -
пустынная дорога, по которой то устало, то недоуменно бредешь совсем
один...
Из тумана появился огромный мастиф, пес подошел ко мне и остановился,
потом с ворчанием обошел вокруг, хрипло, отрывисто пролаял и опять
растворился в тумане.
Мои мысли обратились к извечным верованиям и страхам рода
человеческого. Мое неверие и сомнения соскользнули с меня, как слишком
широкая одежда. Я совсем по-детски стал думать о том, что за собаки лают
на дороге того, другого путника в темноте, какие образы, какие огни, быть
может, мелькают перед ним теперь, после нашей последней встречи на земле -
на путях, которые реальны, на дороге, которой нет конца?
Позже всех у смертного одра моего дяди появилась тетушка Сьюзен. Когда
уже не осталось надежды, что он будет жить, я уже не старался сохранять
наше инкогнито (если оно еще оставалось) и послал ей телеграмму. Но она
приехала слишком поздно и не застала дядю а живых. Она увидела его, всегда
такого говорливого, оживленного, тихим и умиротворенным, странно
застывшим.
- Это не он, - прошептала она с благоговейным трепетом перед этой
чуждой дяде степенностью.
Особенно ясно запомнилось мне, как она говорила и плакала на мосту под
старым замком. Мы избавились от каких-то доморощенных репортеров из
Виаррица и под горячим утренним солнцем пошли через Порт Люзон. Некоторое
время мы стояли, опершись на перила моста, и смотрели на дальние вершины,
на синие массивы Пиренеев. Мы долго молчали, наконец тетя Сьюзен
заговорила.
- Жизнь - странная штука, Джордж, - начала она. - Кто мог бы подумать
там, в Уимблхерсте, когда я штопала твои носки, что конец будет таким?
Какой далекой кажется теперь эта лавчонка - его и мой первый дом. Блеск
бутылей, большущих цветных бутылей! Помнишь, как отражался свет на ящичках
из красного дерева? Позолоченные буковки! "Ol Amjig" и "S'nap!" Я все это
помню. Такое яркое и блестящее - совсем как на голландской картине.
Правда! И вчера... И вот теперь мы как во сне. Ты мужчина, а я старуха,
Джордж. А бедный медвежонок, который вечно суетился и болтал, - такой
шумливый... О!
Голос у нее пресекся, и неудержимо полились слезы. Она плакала, и я
обрадовался, что она наконец плачет...
Она стояла, наклонившись над перилами, комкая в руке мокрый от слез
платок.
- Один бы час побыть в старой лавчонке - и чтоб он опять говорил.
Прежде чем все случилось. Прежде чем его завертели. И оставили в
дураках... Мужчины не должны так увлекаться делами... Ему не сделали
больно, Джордж? - спросила она вдруг.
Я взглянул на нее недоуменно.
- Здесь, - объяснила она.
- Нет, - храбро солгал я, подавив воспоминание об идиотском шприце,
которым желторотый доктор колол его при мне.
- Как ты думаешь, Джордж, ему позволят говорить на небесах? - Она
взглянула на меня. - Джордж, дорогой, у меня так болит сердце, и я не
понимаю, что говорю и что делаю. Дай я обопрусь на твою руку, дорогой,
хорошо, что ты есть и можно на тебя опереться... Да, я знаю, ты меня
любишь. Поэтому я и говорю. Мы всегда любили друг друга, хотя никогда не
говорили об этом, но ты знаешь, и я знаю. Сердце мое разрывается на части,
просто разрывается, и я больше не в силах скрывать все, что скрывала...
Правда, последнее время он уже не очень-то был мне мужем. Но он был моим
ребенком, Джордж, моим ребенком и всеми моими детьми, моим глупым малышом,
а жизнь колошматила его, и я ничего не могла поделать, ничего не могла.
Она раздула его, как пустой кулек, а потом хлопнула - прямо на моих
глазах. У меня хватало ума, чтобы все видеть, но не хватало, чтобы
помешать этому, я только и могла, что поддразнивать его. Мне пришлось
смириться. Как большинству людей. Как большинству из нас... Но это было
несправедливо, Джордж. Несправедливо. Жизнь и смерть так серьезны и
значительны, почему же они не оставили его в покое со всеми его выдумками
и делами? Мы и не подозревали, до чего все это легковесно...
- Почему они не оставили его в покое? - повторила она шепотом, когда мы
возвращались в гостиницу.
2. ЛЮБОВЬ СРЕДИ РАЗВАЛИН
Возвратившись в Лондон, я увидел, что мое участие в побеге и смерть
дяди сделали меня на время популярной, чуть ли не знаменитой личностью. Я
прожил там две недели, "держа голову высоко", как сказал бы дядюшка, и
стараясь облегчить положение тети Сьюзен, и я до сих пор дивлюсь тому, как
деликатно со мной обращались. Тогда уже стало повсюду известно и
распространилась молва, что мы с дядей - отъявленные бандиты современного
образца, пустившие на ветер сбережения вкладчиков из одной лишь страсти к
аферам. По-видимому, смерть дяди вызвала своего рода реакцию в мою пользу,
а полет, о некоторых подробностях которого уже узнали, поразил воображение
публики. Полет воспринимали как подвиг более трудный и смелый, чем это
было в действительности, а мне не хотелось сообщать в газеты то, что я сам
об этом думаю. Люди, как правило, сочувствуют скорее напору и
предприимчивости, чем элементарной честности. Никто не сомневался, что я
был главной пружиной дядиных финансовых махинаций. И все же ко мне
благоволили. Я даже получил разрешение от поверенного недели на две
остаться в шале, пока не разберусь в беспорядочной груде бумаг, расчетов,
записей, чертежей и прочего, брошенных мною, когда я поехал очертя голову
на остров Мордет за куапом. Теперь я был в шале один. Котопа я устроил к
Илчестерам, для которых конструирую теперь миноносцы. Они хотели, чтоб
Котоп сразу же приступил к работе, а так как он нуждался в деньгах, то я
отпустил его и весьма стоически взялся за дело сам.
Но оказалось, что мне трудно сосредоточиться на аэронавтике. Прошло
добрых полгода с тех пор, как я оторвался от своей работы, - и это были
напряженные и тревожные месяцы. Какое-то время моя мысль решительно
отказывалась сосредоточиться на сложных проблемах равновесия и
регулирования и все снова возвращалась к отвалившейся челюсти дяди, к
скупым слезам тети Сьюзен, к мертвым неграм и вредоносной топи, к таким
извечным проблемам, как жестокость и боль, жизнь и смерть. Кроме того,
мозг мой был перегружен ужасающим количеством документов и цифр,
относящихся к Хардингему, - разбираться в этом мне предстояло сразу же
после поездки в "Леди Гров". И к тому же снова появилась Беатриса.
Утром на второй день после приезда я сидел на веранде, погруженный в
воспоминания, и безуспешно пытался вникнуть в смысл каких-то слишком
кратких карандашных записей Котопа, как вдруг из-за дома показалась
Беатриса и осадила коня; да, это была Беатриса, слегка разрумянившаяся от
езды на огромном вороном коне.
Я не сразу поднялся. Я смотрел на нее во все глаза.
- Вы! - сказал я.
Она с-покойно оглядела меня.
- Да, - ответила она.
Я позабыл обо всякой учтивости. Я встал и задал пустяковый вопрос,
который вдруг пришел мне в голову:
- Чья это лошадь?
Она посмотрела мне в глаза.
- Кэрнеби, - ответила она.
- Как это вы появились с той стороны?
- Снесли стену.
- Снесли? Уже?
- Большую часть - там, где новые насаждения.
- И вы проезжали там и попали сюда случайно?
- Я видела вас вчера и приехала навестить.
Я подошел теперь совсем близко к ней и глядел ей в лицо.
- Я теперь только тень, - сказал я.
Она промолчала и все смотрела на меня в упор с каким-то странным
выражением, словно на свою собственность.
- Знаете, я ведь теперь единственный оставшийся в живых после
кораблекрушения. Я качусь и падаю со всех ступеней общественной
лестницы... Дело случая, скачусь ли я на дно благополучно или застряну на
годик-другой во мраке какой-нибудь расщелины.
- Вы загорели... - заметила она ни с того ни с сего. - Я слезаю.
Она соскользнула в мои объятия, и мы стояли лицом к лицу.
- А где Котоп? - спросила она.
- Уехал.
Она быстро, мельком взглянула на шале и опять на меня. Мы стояли друг
против друга, необычайно близкие и необычайно далекие.
- Я никогда не была в этом вашем домишке, - сказала она, - я хочу
зайти.
Она перекинула поводья вокруг столба веранды, и я помог ей привязать
коня.
- Вы достали то, зачем ездили в Африку? - спросила она.
- Нет, - сказал я. - Я потерял свой корабль.
- И, значит, потеряли все?
- Все.
Она вошла в гостиную первой, и я увидел, что она крепко сжимает в руке
хлыст. С минуту она осматривала все вокруг, потом взглянула на меня.
- Уютно, - сказала она.
Наши глаза встретились - они говорили совсем не то, что говорили губы.
Нас словно обволакивало жаром, толкало друг к другу; непривычная робость
сковывала нас. После минутного молчания Беатриса овладела собой и стала
разглядывать обстановку в моей гостиной.
- У вас ситцевые занавеси. Мне казалось, мужчины слишком безалаберны,
чтобы без женщины подумать о занавесках... Впрочем, это, конечно, ваша
тетушка позаботилась! И кушетка, и медная решетка у камина, и... это что -
пианола? Вот и ваш письменный стол. Я думала, у мужчин письменный стол
всегда в беспорядке, покрыт пылью и табачным пеплом.
Она порхнула к книжной полке и моим цветным гравюрам. Потом подошла к
пианоле. Я пристально следил за ней.
- Эта штука играет? - сказала она.
- Что? - спросил я.
- Эта штука играет?
Я стряхнул с себя оцепенение.
- Как музыкальная горилла с пальцами одинаковой длины. И даже с
какой-то душой... Другой музыки мне не приходится слушать.
- Что она играет?
- Бетховена, если хочу прочистить мозги, когда работаю. Он такой... он
помогает работать. Иногда Шопена и других, но Бетховена чаще. Бетховена
чаще всего. Да.
И снова наступило молчание. Она заговорила с усилием:
- Сыграйте что-нибудь. - Она отвернулась и стала изучать рулоны нот,
заинтересовалась ими, взяла первую часть "Крейцеровой сонаты"