Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
знулся, и... он бил меня лежачего. Он стал мне коленкой на грудь.
- Как ты смел? - снова воскликнула леди Дрю.
Я вытащил из кармана скомканный, затасканный носовой платок и вытер с
подбородка кровь, но не стал давать никаких объяснений. Не говоря о других
причинах, лишавших меня возможности объясниться, я просто задыхался от
усталости и напряжения.
- Он дрался нечестно, - хныкал Арчи.
Беатриса с любопытством рассматривала меня из-за спин старых дам.
Поврежденная губа изменила мое лицо, и, как мне кажется, именно это
заинтересовало Беатрису. Я еще не пришел в себя окончательно и плохо
соображал, но все же не проговорился, что Арчи и Беатриса играли со мной.
Это было бы не по правилам. В эту трудную минуту я решил угрюмо молчать и
взять на себя все последствия этого неприятного происшествия.
Блейдсоверское правосудие крайне запутало мое дело.
С грустью я должен признать, что десятилетняя благородная Беатриса
Норманди предала и обманула меня, не останавливаясь перед самой
бессовестной ложью. Видимо, она очень боялась за меня, но в то же время
испытывала некоторые угрызения совести и содрогалась при одной мысли о
том, что я был ее обрученным возлюбленным и целовал ее. В общем, она
поступила постыдно, но я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь другой поступил на
ее месте иначе. Беатриса и ее сводный брат лгали очень дружно, и я
оказался злодеем, который без всякой причины напал на людей, занимающих
более высокое общественное положение. Они сочинили версию о том, что
поджидали обеих леди в Уоррене, когда я заметил их, заговорил с ними и
т.д.
Как я сейчас понимаю, если бы все произошло так, как они объяснили, то
приговор леди Дрю следовало бы признать разумным и даже мягким.
Этот приговор объявила мне мать, по моему искреннему убеждению, еще
больше потрясенная моей непочтительностью к знатным особам, чем сама леди
Дрю. Она долго распространялась о доброте леди Дрю, о бесстыдстве и
гнусности моего поступка, а затем изложила условия наложенной на меня
эпитимии.
- Ты должен, - заявила мать, - подняться наверх и попросить прощения у
молодого мистера Гервелла.
- Я не стану просить у него прощения, - ответил я, прерывая свое
затянувшееся молчание.
Мать не верила своим ушам.
Я положил руки на стол и категорически заявил:
- Ни за что не буду просить у него прощения. Понимаешь?
- Тогда тебе придется уехать к дяде Фреппу в Чатам.
- Мне все равно, куда ехать и зачем, но просить прощения я не стану, -
упрямо сказал я.
И я не стал просить прощения.
После этого я оказался один против всего мира. Возможно, что в глубине
души мать жалела меня, но не показывала этого. Она приняла сторону
молодого джентльмена; она пыталась, всеми силами пыталась заставить меня
извиниться перед ним. Извиниться! Разве я мог объяснить ей все?
Так началось мое изгнание. На станцию Редвуд меня отвез в кабриолете
молчаливый кучер Джукс; все мои личные вещи легко уместились в маленьком
парусиновом саквояже под задним сиденьем экипажа.
Я понимал, что имею право возмущаться, что со мной поступили
несправедливо, противозаконно, вопреки всем правилам. Но больше всего меня
возмущала благородная Беатриса Норманди: она не только отреклась от меня,
не только отшатнулась, словно от прокаженного, но даже не сделала попытки
попрощаться со мной. А ведь это не стоило ей никакого труда! А что, если
бы я выдал ее? Но сын слуги - сам слуга. Беатриса ненадолго забыла об
этом, а теперь вспомнила...
Я утешал себя фантастическими мечтами о том, что когда-нибудь вернусь в
Блейдсовер - суровый и могущественный, как Кориолан. Я не помню сейчас
всех подробностей своего возвращения, но не сомневаюсь, что проявлял
большое великодушие.
Мне остается добавить, что я не сожалел тогда об избиении молодого
Гервелла и не сожалею об этом до сегодняшнего дня.
2. Я ВСТУПАЮ В СВЕТ И В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ ВИЖУ БЛЕЙДСОВЕР
После моего окончательного, как предполагалось, изгнания из Блейдсовера
разгневанная мать сначала отправила меня к своему двоюродному брату
Никодиму Фреппу, а когда я сбежал из-под его надзора обратно в Блейдсовер,
отдала в учение к дяде Пондерво.
Мой дядя Никодим Фрепп был пекарем, проживал он на глухой улочке, в
настоящей трущобе, возле разбитой, узкой дороги, на которой расположены,
подобно бусинам на нитке, Рочестер и Чатам. Фрепп был под башмаком у своей
жены - молодой, пышной, удивительно плодовитой и склонной к притворству
особы - и, должен признаться, неприятно поразил меня. Это был согбенный,
вялый, угрюмый и замкнутый человек. Его одежда всегда была в муке; мука
была и в волосах, и на ресницах, и даже в морщинах его лица. Мне не
пришлось изменить свое первое впечатление о нем, и Фрепп в моей памяти
остался как смешной, безвольный простачок. Он был лишен чувства
собственного достоинства, носить хорошие костюмы было ему "не по нутру",
причесываться он не любил, и жена его, которая вовсе не была мастером
этого дела, время от времени кое-как подрезала ему волосы; ногти он
запускал до того, что они вызывали гримасу даже у не слишком брезгливого
человека. Своим делом он не гордился и никогда не проявлял особенной
инициативы. Единственная добродетель Фреппа заключалась в том, что он не
предавался порокам и не гнушался самой тяжелой работой. "На твоего дядю, -
говорила мать (в викторианскую эпоху у людей средних классов было принято
всех старших родственников называть из вежливости дядями), - не очень
приятно смотреть, да и поговорить с ним не о чем, но зато он хороший,
работящий человек". В блейдсоверской системе морали, где все было
шиворот-навыворот, своеобразным было и понятие о чести трудового человека.
Одно из ее требований состояло в том, чтобы подняться еще до рассвета и
проваландаться как-нибудь до вечера. Однако не считалось предосудительным,
если у "хорошего, работящего человека" не было носового платка.
Бедный старый Фрепп - растоптанная, искалеченная жертва Блейдсовера! Он
не протестовал, не боролся с заведенным порядком вещей, он барахтался в
мелких долгах, впрочем, таких ли уж мелких, раз они в конце концов одолели
его. Если ему приходилось особенно туго и требовалась помощь жены, она
начинала жаловаться на боли и на свое "положение". Бог послал им много
детей, но большинство из них умерло, давая повод Фреппу и его жене всякий
раз, когда дети рождались и умирали, твердить о своей покорности судьбе.
Покорностью воле божьей эти люди объясняли все: и чрезвычайные стечения
обстоятельств и свои поступки в тех или иных случаях.
Книг в доме не было. Я сомневаюсь, способны ли были дядя и тетя
просидеть за чтением одну-две минуты. На их обеденном столе всегда царил
хаотический беспорядок, валялись куски черствого хлеба, к неубранным
объедкам день ото дня добавлялись новые и новые.
Если бы они не искали утешения, можно было бы утверждать, что им
нравится это убогое, беспросветное существование. Но они искали утешения и
находили его по воскресным дням - не в крепком вине и сквернословии, а в
воображаемом утолении духовной жажды. Они и десятка два других жалких,
нечистоплотных людей, одетых во все темное, чтобы не так бросалась в глаза
грязь на платье, собирались в маленькой кирпичной молельне, где хрипела
разбитая фисгармония, и утешали себя мыслями о том, что все прекрасное и
свободное в жизни, все, что способно дерзать и творить, что делает жизнь
гордой, честной и красивой, безвозвратно осуждено на вечные муки. Они
присваивали себе право бога издеваться над его собственными творениями.
Такими они сохранились у меня в памяти. Еще более туманным и не менее
смехотворным было их представление об уготованной им свыше награде. Свою
уверенность в ней они выражали в насмешках по адресу тех, кто смело
боролся за свое счастье. "Ну и умники!", "Источник, полный крови, из вен
Эммануила", - повторяли они слова своего гимна. Я до сих пор слышу это
заунывное, хриплое пение. Я ненавидел их со всей беспощадной ненавистью,
на какую способна лишь юность, и это чувство еще не погасло во мне до сих
пор. Вот я пишу эти строки, и в памяти моей под звуки мрачного пения
проносится одна картина за другой: я вижу этих темных, жалких людей -
жирную женщину, страдавшую астмой, старого торговца молоком из Уэльса с
шишкой на лысине - духовного вождя секты, громогласного галантерейщика с
большой черной бородой, чудаковатую беременную женщину с бледным лицом -
его жену, сгорбленного сборщика налогов в очках... Я слышу разговоры о
душе, странные слова, произнесенные впервые сотни лет назад в портах
выжженного солнцем Леванта, избитые фразы о благовонном ладане, о манне
небесной и о смоковницах, дающих тень и влагу в безводной пустыне. Я
припоминаю, как после окончания богослужения болтовня, по-прежнему
благочестивая по форме, переходила на другие, отнюдь не благочестивые
темы, как женщины шептались о своих интимных делах, не стесняясь
присутствием подростка...
Если Блейдсовер является ключом к пониманию Англии, то я твердо
убежден, что Фрепп и его друзья помогли мне составить представление о
России...
Я спал в грязной постели вместе с двумя старшими из числа выживших
отпрысков плодовитой четы Фреппов. Свои рабочие дни я проводил в
беспорядочной сутолоке лавки и пекарни; мне то и дело приходилось
доставлять покупателям хлеб и выполнять другие поручения, увертываться от
прямого ответа при расспросах дяди о моих религиозных убеждениях,
выслушивать его постоянные жалобы на то, что десяти шиллингов в неделю,
которые он получал на мое содержание от матери, слишком мало. Он не хотел
расставаться с этими деньгами, но предпочел бы получать больше.
Во всем доме, повторяю, не только не было книг, но и угла, где можно
было бы почитать. Газеты не нарушали благочестивого уединения этой обители
суетой земных дел. Чувствуя, что день ото дня мне становится все труднее и
труднее жить в этой обстановке, я при каждом удобном случае спасался
бегством и бродил по улицам Чатама. Особенно привлекали меня газетные
киоски. Здесь я мог рассматривать скверно иллюстрированные листки, в
частности "Полицейские новости", с грубыми картинками, изображающими
зверские преступления: зарезанная и спрятанная в ящике под полом женщина,
старик, убитый ночью дубинкой, люди, выброшенные из поезда, счастливые
любовники, из ревности застреленные или облитые купоросом, - все это было
способно потрясти самое тупое воображение. Первое представление о жизни
жуиров я получил из плохих иллюстраций, изображавших полицейские налеты на
шулерские и увеселительные притоны. В других листках мне встречался Слопер
- столичный Джон Буль - с большим зонтиком, восседающий за стаканом джина,
мелькали добродушные, ничего не выражающие лица членов королевской
фамилии, которые отправлялись с визитом туда-то, присутствовали на
открытии чего-то, женились, рождали детей, величественно лежали в гробу -
одним словом, умудрялись делать все и в то же время ничего - удивительные,
благосклонные, но непонятные люди...
С тех пор я никогда больше не был в Чатаме; он запечатлелся в моем
сознании как некая отвратительная опухоль, которой пока не грозило
вмешательство скальпеля. Чатам был порождением Блейдсовера, но стал его
противоположностью, усиливая и подкрепляя своим существованием все, что
означал Блейдсовер. Блейдсовер утверждал, что он представляет собой всю
страну и олицетворяет Англию. Я уже отмечал, что, раздувшись от
собственного величия, он как бы вытеснял деревню, церковь и приход на
задворки жизни, делая их существование второстепенным и условным. В Чатаме
можно было видеть, к чему это приводило. Все обширное графство Кент сплошь
состояло из Блейдсоверов и предназначалось для господ, а избыток населения
- все, кто не сумел стать хорошим арендатором, послушным батраком или
добрым англиканцем, кто не проявил покорности и почтительности, -
изгонялся с глаз долой гнить в Чатам, который не только окраской, но и
запахом напоминал ящик для отбросов. Изгнанные должны были благодарить и
за это.
Такова истинная теория происхождения Чатама.
Глядя на мир широко раскрытыми, жадными глазами юности, очутившись
здесь в результате благословения (или проклятия) какой-то своей
волшебницы-крестной, я слонялся по этой грязной многолюдной пустыне и
вновь и вновь задавался вопросом: "Но в конце концов почему?.."
Как-то, шатаясь по Рочестеру, я мельком взглянул на раскинувшуюся за
городом долину Стоура; ее цементные заводы, трубы которых изрыгали
зловонный дым, ряды безобразных, закопченных, неудобных домишек, где
ютились рабочие, произвели на меня удручающее впечатление. Так я получил
первое представление о том, к чему приводит индустриализм в стране
помещиков.
Привлеченный запахом моря, я провел несколько часов на улицах, которые
тянутся к реке. Но я увидел обычные баржи и корабли, лишенные ореола
романтики и занятые преимущественно перевозкой цемента, льда, леса и угля.
Матросы показались мне грубыми и ленивыми, а их корабли - неуклюжими,
грязными, ветхими посудинами. Я обнаружил, что в большинстве случаев
гордые белоснежные паруса не соответствуют убогому виду кораблей и что
корабль, как и человек, порой не в силах скрыть своей отвратительной
нищеты. Я видел, как матросы разгружают уголь, как рабочие насыпают уголь
в небольшие мешки, а черные от угольной пыли полуобнаженные люди сбегают с
ними на берег и подымаются обратно на судно по доске, повисшей на высоте
тридцати футов над зловонной, грязной водой. Вначале меня восхитила их
смелость и выносливость, но затем возник все тот же вопрос: "Но в конце
концов почему?.." И я понял, что они напрасно тратят свои силы и
энергию... Кроме того, такая работа приводила к потерям и порче угля.
А я-то так мечтал о море! Но теперь моим мечтам хотя бы на время пришел
конец.
Вот какими впечатлениями обогащался я в свободное время, об избытке
которого у меня не могло быть и речи. Большую часть дня я помогал дяде
Фреппу, а вечера и ночи проводил волей-неволей в обществе двух моих
старших кузенов. Один из них - пламенно религиозный - работал на
побегушках в керосиновой лавке, и я видел его только по вечерам и за
обеденным столом; другой без особого удовольствия проводил у родителей
летние каникулы. Это было удивительно тощее, несчастное и низкорослое
создание; его любимым занятием было изображать из себя обезьяну. Я убежден
сейчас, что он страдал тайным детским недугом, который лишал его сил и
энергии. Теперь бы я отнесся к нему как к маленькому забитому существу,
достойному жалости. Но в те дни он вызывал у меня лишь смутное чувство
отвращения. Он громко сопел носом, уставал даже после непродолжительной
ходьбы, не затевал сам никаких разговоров и, видимо, избегал меня,
предпочитая проводить время в одиночестве. Его мать (бедная женщина!)
называла его "задумчивым ребенком".
Однажды вечером, когда мы уже легли спать, между нами произошел
разговор, который неожиданно повлек за собой большие неприятности. Меня
глубоко возмутила какая-то особенно благочестивая фраза моего старшего
кузена, и я со всей резкостью заявил, что вообще не верю в догматы
доистианской религии. До этого я никому и никогда не говорил о своем
неверии, за исключением Юарта, когда он первым высказал подобные мысли и
даже не пытался обосновать свои сомнения. Но в тот момент мне стало ясно,
что путь к спасению, избранный Фреппами, не только сомнителен, но и просто
невозможен, и все это я, не задумываясь, выпалил кузенам.
Мое решительное отрицание того, во что они верили, повергло моих
кузенов в трепет.
Они не сразу поняли, о чем я говорю, а когда наконец сообразили, то, не
сомневаюсь, стали ожидать, что небеса тут же поразят меня громом и
молнией. Они даже отодвинулись от меня, а затем старший сел в кровати и
выразил свое глубокое убеждение, что я совершил страшный грех. Я уже начал
пугаться собственной дерзости, но когда он категорически потребовал от
меня взять свои слова обратно, я неукоснительно повторил все сказанное.
- Нет никакого ада, - заявил я, - нет и вечных мук! Бог не такой уж
глупец.
Старший кузен вскрикнул от ужаса, а младший, испуганный и растерянный,
молча прислушивался к нашему разговору.
- Ты говоришь, - начал старший, несколько успокоившись, - что можешь
делать все, что захочешь?
- Да, если позволяет совесть, - ответил я.
Мы увлеклись, наш спор затянулся. Но вот кузен вскочил с постели,
поднял брата и, упав на колени, начал в ночной темноте молиться за меня.
Мне был не по душе его поступок, но я мужественно выдержал и это
испытание.
- Прости ему, господи, - громко шептал кузен, - он сам не знает, что
говорит.
- Можешь молиться сколько угодно, - вскипел я, - но если ты будешь
оскорблять меня в своих молитвах, я положу этому конец!
Последнее, что запомнилось мне из нашего продолжительного диспута, -
это высказанное кузеном сожаление, что ему "приходится спать в одной
постели с язычником".
На следующий день, к моему немалому удивлению, он донес о случившемся
отцу, что совсем не вязалось с моими представлениями о порядочности. За
обедом дядя Никодим обрушился на меня.
- Ты болтаешь всякую чепуху, Джордж, - буркнул он. - Надо думать,
прежде чем говорить.
- Что он такое сказал, отец? - полюбопытствовала миссис Фрепп.
- Я не могу повторить его слова.
- Какие это слова? - запальчиво крикнул я.
- Спроси вот у него, - ответил дядя и указал ножом на доносчика, дабы я
припомнил и глубже осознал свое преступление. Тетка посмотрела на
свидетеля.
- Так он не...? - Она не договорила.
- Хуже! Он богохульник, - ответил дядя.
После этого тетка уже не могла прикоснуться к еде. В глубине души я
начал уже немного сожалеть о своей дерзости, сознавая, что вступил на
гибельный путь, но все же продолжал стоять на своем:
- Я рассуждал вполне разумно.
Вскоре мне пришлось пережить еще более неприятные минуты, когда я
встретил двоюродного брата в узеньком, мощенном кирпичом переулке, который
вел к бакалейной лавке.
- Ябеда! - крикнул я и изо всех сил ударил его по щеке. - А ну-ка...
Он отскочил назад, удивленный и испуганный. В этот момент его глаза
встретились с моими, и я уловил в них блеск внезапной решимости. Он
подставил мне другую щеку и сказал:
- Бей! Бей! Я прощу тебя!
Никогда еще я не встречал более подлого способа увильнуть от
заслуженной взбучки. Я отшвырнул его к стене и, предоставив ему прощать
меня сколько угодно, направился домой.
- Лучше тебе не разговаривать с двоюродными братьями, Джордж, -
заметила тетка, - пока ты не возьмешься за ум.
Так я стал отщепенцем.
В тот же вечер за ужином кузен нарушил воцарившееся между нами ледяное
молчание.
- Он ударил меня, - заявил он матери, - за то, что я в прошлый раз все
рассказал отцу. А я подставил ему другую щеку.
- Дьявол попутал его, - торжественно провозгласила тетка, не на шутку
перепугав старшую дочь, сидевшую рядом со мной.
После ужина дядя сбивчиво и нескладно начал уговаривать меня покаяться,
прежде чем я лягу спать.
- А что, если ты умрешь во время сна, Джордж? - устрашал он меня.