Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
у что мне нечего было возразить: боль
действительно проходит.
Собственно, она уже прошла.
***
И я уснул тогда, что само по себе очень странно после столь
серьезного разговора. Сон, приснившийся мне, был лишь первым в череде
этих удивительных снов, сквозь которые меня будто протаскивала мягкая,
но настойчивая рука. Она будоражила воспоминания, о которых я хотел бы
забыть сам, и поднимала те, что ушли сами собою, а иногда даже открывала
мне то, о чем, как я полагал, и знать не знаю. Но это все было во мне.
Извне не привнеслось ничего.
Впрочем, довольно скоро мне было разъяснено, с какой целью это
делалось. Цель была - заставить меня вспомнить о себе самом, но,
разумеется, не все вообще, а лишь интересующую Перевозчика сторону моей
жизни.
Да, ему еще отчего-то требовалось, чтобы, вспоминая, я сохранял
позицию стороннего наблюдателя.
***
Он был атеистом по стечению обстоятельств. Так уж они складывались.
Родиться ему довелось среди людей, чьи два, а то и три поколения были
заняты либо тяготами, вытекавшими из прошлой жизни, либо борьбой за
жизнь лучшую, но никак не жизнью как таковой. Люди эти, ближние и
дальние, среди которых он рос, переходили из суток в сутки, из года в
год, зачастую ощущая себя почти во всем счастливыми. Вычеркивали из
памяти и книг прошлое, придумывали почти всамделишное будущее,
пренебрегали настоящим, как безделицей неуловимого и ненужного в
хозяйстве мига.
Итак, "стеклышки цветных воспоминаний"...
Из карапузного детства. Шкаф светлого шпона под лаком, застекленные
скрипучие дверцы, книги битком. Спиртовой термометр в аквариуме, похожий
на невиданный какой-то леденец, прекрасный и недоступный. Совсем просто:
молоток - палец - рёв.
Опять шкаф. Тянешь книжку из плотного ряда за верх корешка, тот
лопается с веселым звуком. Процесс и звук привлекают, и проделываешь
операцию со всеми томами, до каких можешь дотянуться. Ремень - рёв -
угол. В углу можно было слюнить палец и рисовать какие хочешь
загогулины...
С течением невообразимо долгих лет впечатлений прибавляется. Ребята
со двора, огромная раскатанная горка в лесопарке, что рядом, драки "на
Ледяной" - куча на кучу, стенка на стенку, район на район. В одну из зим
во дворе был устроен снежный дом, пещера в бульдозерном отвале особенно
обильного в тот год снега. Единственная свечка чуть пробивается сквозь
сизую мглу дыма от набранных у магазина чинариков. Зализанные дыханием
стены. На ворохе пальто и телогреек по пояс голая - снизу - девочка,
едва опушенная. Ребята постарше меняются, он в числе мелких только
смотрит. Девочка хихикает и время от времени хрипло матерится сквозь
отрывистое сопение мальчишек. Это сильное впечатление.
Жизнь складывалась из родительских получек и авансов, продуктовых
наборов к праздникам и вечно протирающихся штанов. Летом родители
отправляли его на дачу к своим родителям. То были три месяца клубники,
комаров и совершенно другой, специфически дачной ребячьей компании со
специфическими дачными затеями. Родители его родителей любили по вечерам
петь дуэтом и строго выборочно - на революционно-патриотические темы -
смотреть телевизор.
В школу он был отдан с шести лет, первый экспериментальный набор. По
окончании, также на год раньше, это давало ему шанс до армии
"остановиться, оглянуться". Экспериментальный набор, экспериментальный
класс, экспериментальный народ. Человеческий фактор для исторических
опытов. Странное время...
Остановившись и оглянувшись, он заметил вокруг себя множество забот.
Не "проблем", нет, это словечко тогда было еще не в ходу. "It's your
problems" - так будут говорить позже, а тогда это были просто заботы.
Скажем, те же штаны, не устававшие протираться. Джинсы-куртки,
шузы-сумки, очки-пакеты... В истории Отечества билось-пульсировало
последнее десятилетие дефицита как социально-философского понятия. Зато
водка и продукт, называвшийся портвейнами разных сортов, лились рекой.
Материальные заботы, заботы тела, пришлось решать путем вступления на
рельсы неформальной экономики, которая неграмотно клеймилась мелким
спекулянтством, но которой были заняты опять-таки все. Под жестким
прессингом родителей своих родителей он поступил в институт чего-то там,
а родители разошлись в год его окончания школы и разъехались по новым
семьям, оставив в результате многоступенчатых обменов целую большущую
комнату в квартире с одним, вечно в нетях, приличным соседом.
Ситуацией не преминуло воспользоваться буйное студенческое братство,
и поэтому стройная последовательность этих лет несколько размыта. Новый
год (который?), в его комнатенке человек двадцать пять, стекло хрустит
под ногами, и загорелась елка. Стипендия, стипуха-мама. "Пивка для
рывка, и на малину к корешку нашему!.." "Мамаша, для начала - семь по
два сорок семь!" "Мужики! Ударим по пельменчикам?.." Сколько, по-вашему,
на обыкновенном молодом человеке, одетом в куртку и под ней костюм,
может уместиться бутылок, так чтобы снаружи было не слишком заметно? Ну,
сколько, сколько?.. Фигушки - двадцать девять. Зарегистрированный факт.
"Картошка" - на третий день ему проломили голову лопатой в драке с
деревенскими. Девочки. Та, другая, пятая. Две сразу, любительницы. "Але?
Чего делаешь? Ну, подъезжай, я тут с чуваком, нам третьей не хватает,
"шведочку" разыграем..." Весело жилось.
Тесные дни были заполнены до отказа, но при том не оставляло ноющее,
как зуб, ощущение какой-то не правильности собственного бытия. Ощущение
лежало вне привычных, обыденных мерок. Если бы он тогда знал это слово,
то назвал бы его метафизическим.
Он живет не как ему должно
Не умея пока выразить это глухое чувство словами, он прятался за
штамп: это что ж, вот так проваландаюсь пять лет, там - диплом, там -
работа, там - семья, в смысле пеленки-распашонки и прочее, и все?! Нет,
это было явно не то.
Он был молодой и глупый просто. Но в том и штука, что это было не
просто не то, а - не то.
Выход открылся вдруг даже не слишком с неожиданной стороны.
Еще в "школьные годы чудесные" у него получались приличные сочинения,
некоторые иногда зачитывались их русичкой по прозвищу Граммофон перед
всем классом. Он выбирал свободные темы, а от заданных старался
отвертеться, потому что обычно не читал того, о чем надо было писать.
Ему нравилось придумывать, а потом описывать. Да и после школы,
остановившись и оглянувшись, между веселыми делами сочинять не перестал.
Постепенно насочинялось много. Он подумывал взяться за это дело всерьез
и под такие мысли бросил институт "чего-то там" в середине третьего
семестра, потому что там было муторно из-за множества заданных тем.
Легкость, с какой оставил идею о высшем образовании, объяснялась еще и
тем, что за период роста организма в нем открылся некий сложный
сердечный недуг Он недуга не ощущал, но в армию все равно было не идти.
Как раз, кстати, начиналась Афганская война, и двое его одноклассников
не вернулись - один из первой трагической волны вторжения, а другой -
после катастрофы на перевале Саланг.
Писательство, рассуждал он, дело прибыльное, надо только попасть в
струю. Что такое "попасть в струю" в то странное время, он, по
молодости, не понимал, и это его уберегло. Или, если хотите, сгубило.
Тлетворный сладенький запашок возможной известности его коснулся слабо.
Впоследствии, читая биографии разных известных личностей, он недоумевал,
откуда у них был этот зуд - непременно увидеть свою фамилию
напечатанной. Нет, это все, конечно, хорошо, но вот гонорарчик, он
как-то более. То есть пока ему виделось лишь продолжение борьбы с
заботами.
Жизнь опять была тесна После ухода из института он где-то работал,
через день или как. Три или пять лет прошло. В промежутках он женился и
разводился, вновь оказываясь в своей комнате в квартире с одним вечно
исчезающим соседом.
Некоторые из сочиненных вещей получились достаточно яркими, чтобы
быть замеченными, но в то же время не режущими глаз, что позволило им
увидеть свет. Симпатичная фраза, правда?
Новые друзья в новых компаниях на пирушках, посвященных чьим-нибудь
случайным деньгам, упорно называли его сочинения гениальными. Это
льстило, но он больше прислушивался к тем, кто цедил как бы нехотя:
"Н-ну, любопытно, любопытно..." Мол, что ты, голубчик, еще выдашь. Он
старался, выдавал.
К жизненным составляющим прибавились хронические долги, что также
служило пищей для души и ума.
О душе. Держать ее подальше от высокого и неведомого было полезно и
удобно для работы. Да, имеются школьные "вечные" вопросы, список
которых, как на шпаргалке, стоит перед глазами, но имеются также и
вопросы "невечные". Именно они помогали больше всего. Опусы, рождающиеся
благодаря им, про себя он называл "семечками". Но покупали их хорошо.
Как, собственно, семечкам и положено. Однако, видать, была в нем некая
искра, они получались у него добротными и даже не очень плоскими. Ровно
настолько, что редакторы дружно одобряли, брали, пусть не все, но
кое-что, и дружно звали приходить еще. Он, не нюхавший как следует
редакционных порядков своего странного времени неофит, даже всерьез
засомневался, а существуют ли на самом деле эти два монстра -
Редакторский Произвол и Цензурная Стена, о которых в произвольных
нецензурных выражениях говорилось в новых компаниях новыми друзьями?
Как ни считать, а все это было детство и, вне зависимости от
скоропалительных женитьб, юность.
Все быстрее скакали цифирки на табло, бежали по золотым усикам
электроны, в скорости света прибавлялось нулей. Мир приобретал иные
краски, неудержимо накатывалось то, что давным-давно названо Ее
Величеством Судьбой.
И в один из дней он горько пожалел, что никогда не верил в Бога. В
одного - или многих сразу, все равно.
***
Еще более странным было то, что я проспал. Краешек солнца сквозь
перекрестье рам добрался до трехтомника Монтеня на третьей снизу полке,
а значит, - четверть восьмого. Как это я так?
Я вспомнил имя, которым мне представился Кролик. Михаил Александрович
Гордеев, вполне нормально. Вряд ли настоящее. Гордеев перелистывал
снятую с полки книгу.
- "Сперва металл на тяжесть ты попробуй. Затем взгляни на блеск.
Затем на зуб возьми. И лишь пройдя три испытанья, он золотом назваться
может". - Он взглянул на меня, проснувшегося, поставил книгу на место. -
Интересные стихи.
- Почему вы меня не разбудили?
- Сам только глаза открыл. Хорошо у вас спится. Спокойно, В
деревянных домах всегда так.
- Не всегда. - Я прикусил язык. Нечего с ним разговаривать, с
Кроликом. Я все еще находился во власти удивительного сна. - Как поедем?
И когда? На утренний мы опоздали, теперь до восьмичасового ждать.
Выходить в семнадцать. На всякий случай.
- Ну, зачем же нам ждать, - добродушно сказал Гордеев. - Ждать - что
может быть хуже. Только догонять...
Он вытащил из внутреннего кармана своей лайковой куртки плоский
приборчик, нажал несколько кнопок. Ага. Угрюмо хмыкнув, я пошел на
крыльцо. Вернулся, умытый, а Гордеев вновь стоял у полок.
- "А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много
книг - конца не будет, а много читать - утомительно для тела", -
процитировал он из мягкого томика с папиросными страницами. - Прекрасный
девиз для литератора! И закладка здесь, смотрите-ка. Перечитываете на
сон грядущий? Для укрепления?
- Подумаешь, закладка, - сказал я сварливо. - Там их сотни две,
закладок этих.
- Поглядите, ничего я не забыл?
Он уже собрал мой чемодан, прекрасно ориентируясь, где что лежало,
что следует взять. Я по инерции вновь удивился
- А вот еще... - В руках у Гордеева была следующая книга. - "И
наконец..."
- "И наконец, одни философы называются физиками, за изучение природы,
другие - этиками, за рассуждения о нравах, третьи - диалектиками, за
хитросплетения речей", - сказал за него я заложенную цитату. - Диоген
Лаэрций. Слушайте, может, хватит развлекаться? Поставьте книгу на место.
Что вы там вызвали?
- Транспорт Неужели вы думаете, что я без транспорта?
- Не иначе, вертолет. По всем законам жанра должен быть вертолет. А
перед ним погоня. С автоматными очередями, визгом покрышек и лохмами
рыжего огня на перекувыркивающихся автомобилях.
- Ну нет, - Кролик уже откровенно смеялся, - хватит с меня
вертолетов. Перекусить перед дорогой мы успеем. Машину я в километре
оставил, но пока они проберутся...
- Молодцы?
- Как без них. Не сердитесь. Давайте позавтракаем, я без вас не стал.
Выпьете граммульку или?..
Я демонстративно налил себе из закопченного чайника черного
брусничного отвара. Без сахара. Мой здешний чай.
- А-а, - сказал Гордеев. Сам он, к моему огромному изумлению,
наполнил кружку до краев двенадцатилетним "Джонни Уокером", подмигнул
мне, выпил медленными глотками, как воду. Снова подмигнул. - Вы уж меня
простите, Игорь. Это я в порядке аванса вам. За грядущие бои, в которых
не смогу, к сожалению, поучаствовать на вашей стороне лично. Ну-с, еще
одну. Все повеселей будет...
Я, разумеется, не понял, что он хотел сказать, и молча смотрел, как
он расправляется со второй такой же кружкой. В четырехгранной бутыли
осталось совсем на донышке. Вот это Кролик! Потом он снял со стены свою
сумку и стал собирать в нее не допитое и не доеденное нами. Ничего не
забыл и тут - даже пустые банки и обертки. Подотчетное там у них, что
ли? Но я, как мне показалось, догадался, зачем он все собирает. Не хочет
оставлять следов своего пребывания. Отпечатки пальцев с кружки, книг,
прочего тоже будет стирать? А как насчет запаха?
Гордеев не стал стирать отпечатки. Со стороны заброшенной дороги
раздался гудок. Автомобильный.
- Присядем на дорожку? - Не дожидаясь меня, Михаил Александрович
уселся вполоборота, так что я видел его розовый, налившийся не то от
виски, не то от хозяйственных усилий затылок.
Я тоже опустился на чемодан. Наверное, я должен был сейчас что-то
такое испытывать, но ничего не было. Уподобившись только что лазившему
по цитатам Гордееву, я вспомнил: "Конец твоего мира приходит не как на
произведении искусства..."
И что-то там еще. "Его приносит паренек-рассыльный..." Конец моего
мира. Моей второй, здешней жизни. Будет ли третья? Третья... Что же я
такой пустой?
С дороги опять посигналили. Не терпится им. Не пер Михаил
Александрович на себе свою замечательную сумку, не надрывался.
Я запер Дом, как всегда, уходя надолго, на два замка, и ключи засунул
на сухое место под крыльцом. Дорожка к роднику, которую я начал мостить
чурбачками, поставленными на попа. Огород. Набитый на две зимы вперед
стог дров. Мои планы, бесхитростные достижения, которыми я еще вчера
только и гордился. Дом. Я взглянул назад. Ничто не изменилось в Доме
из-за того, что еще один из его временных хозяев покидает его. Не так ли
уходили все они, прежние, кто не умирал прямо в нем?
Не знаю, можно ли назвать это новым знанием, что открылось мне здесь,
но я вдруг начал понимать их всех, моих предшественников (краткие
перекупщики не в счет), кому Дом давал приют и защиту. Их историй я так
и не сумел прояснить при своих редких заходах в ближайшие деревни, и -
один-единственный раз - осторожными справками в райцентровском
краеведческом музее. Память здешних жителей простиралась от силы на одно
поколение дальше памяти горожан, а Дом был много старше. В музее не
знали. У доживающих век бабок в полумертвых деревнях не осталось никаких
баек-сказок. Ничего.
Но те, кто приходил в Дом со своим смятением и горем, кому находилось
в нем отдохновение, краткое ли, долгое, как повезет, - они были. Я так
же убежден в этом, как и в том, что наше прощание с Домом не навсегда.
Даже - что надолго.
С Гордеевым мы обогнули заросли можжевельника. Я собирал под его
кустами подосиновики, далеко не ходя. Увидел я, на чем Михаил
Александрович прикатил. Не очень разбираюсь в иномарках. Здоровенное
чудовище на высоких огромных колесах, цвет самый пижонский,
ярко-фиолетовые чернила.
- Михал Алексаныч!..
Рыжий молодец в каскетке выглядит обеспокоенным. Меня вообще взглядом
не удостоил, сразу кинулся к Гордееву, словно тысячу лет не видались.
Пока у них происходит тихий разговор, я смотрю на двух других. Куртки,
кепки, стрижки. Этим сказано все. Смешно.
- Привет, ребятки! - Машу им.
- ... времени, - говорит позади рыжий с Гордеевым.
- Сообразишь сам и ребятам объяснишь. И все, - говорит тот.
- Но...
- Без "но". Лопата есть?
- Имеем.
- Вот и сообразишь. Двигаем.
- А как... как оно будет-то? Чего ждать?
- Ну что ты меня спрашиваешь, Мишка! - с досадой восклицает Гордеев.
- Я знаю, как будет? Как оно всегда бывает? По-разному. Вот и сейчас не
знаю... Сумку мне в ноги поставьте...
Нет, если они про дорогу, то лучше б пешком идти. Я, конечно, ничего
не имею против четырех колес вместо двух ног, но вылезать, чтобы
перерубить улегшийся поперек ствол, не буду, так и знайте. Хотя сюда-то
они проехали. Я почти смеюсь. Что со мной? На припадок не похоже. Не
"накат". В голове кружение, как после хорошей бутылки игристого в те
времена, когда я еще мог пить. Неужели эта сволочь Кролик меня все-таки
чем-то траванул? Зачем, я ж на все согласился? Для вящей безопасности -
а вдруг забьюсь в истерике в последний момент? Но я же полностью
контролирую себя. Пол-нос-тью. Нет, тут что-то не так.
Меня запихивают в машину. Мотор ревет, окружающие деревья прыгают
вверх-вниз, и оказывается, по этой заброшенной дороге все-таки можно
проехать, причем довольно успешно.
Не знаю, сколько это продолжается, как не знаю, что вдруг происходит
там, снаружи.
Глухой шум, вскрик сидящего рядом со мною, страшный рывок за плечо,
от которого я, вылетев, как пробка, успеваю пробежаться на карачках по
волглому мху и, боднув елку, прикусить язык. Искры из глаз. Минуту, а то
и все пять я в отключке. Последнее из услышанного - высокий, почти
детский вскрик одного из молодцев и матерное ругательство рыжего.
Когда я открыл глаза, все они сгрудились вокруг вставшей дыбом
машины. На сильно вдавленной крыше лежала невозможной толщины ель. Окна
высыпались, стойки поехали, как пластилиновые.
- Ну что? Ну что? - приговаривал один из них. Тот, с высоким голосом.
- Не ссы, - сказал рыжий, - сейчас вытащим.
- Он... он что? Он чё?.. Да?
- Через плечо! Эй, ты, иди сюда, дверь подержишь!
Я не сразу понял, что это ко мне. Слишком был занят собственными
ощущениями, говорившими, что моего странного состояния больше нет и в
помине. А среди толокшихся у покалеченной машины господина Гордеева не
наблюдалось.
- Железный этот сук, что ли?.. Ты! Ну? Долго ждать?!
Я подковылял. Михаил Александрович Гордеев, залитый кровью, был зажат
меж панелью и прогнувшейся крышей. Короткий толстый сук пробил
фиолетовую крышу и пригвоздил Гордеева в самый затылок.
- Как случилось-то? Он выскочить не успел? Почему?
- По всей вероятности, сумка, - ответил мне более дружелюбный
водитель. - Хотел он, понимаешь, выпрыгнуть, как дура эта на нас пошла,
да в ремне запутался. Сумка-то в ногах, да тяжелая, что у него там
наложено... Я увернуться