Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
ь ему рассказ. Я читал и придирчиво следил за впечатлением.
Если слушатель не смеялся, я сразу же решал, что рассказ плох или что я
плохо его прочитал. А если он смеялся, то тут рождались сомнения: почему он
смеется? Может быть, глуп? Или на самом деле смешно? Я отпускал свою жертву
и дальнейший путь совершал в мучительных раздумьях. Дело кончалось тем, что
во мне разгорался спортивный азарт, и вечером я читал для публики. И уже по
ее реакции проверял себя окончательно -- был ли я достаточно умен, выбрав
именно этот рассказ. И правильные ли я нашел для него интонации и манеры.
Скажу честно, на первых порах я часто оставался в дураках. Молодости
свойственны ошибки -- их чаще всего совершаешь из-за азарта, из-за
нетерпения. Не хватает выдержки и спокойствия. Но не думайте, что ошибки --
это привилегия только молодости. На склоне лет их совершаешь из-за слишком
долгих размышлений. О, где ты, безошибочная золотая середина?! Впрочем,
твоим рыцарем я никогда быть не умел.
Признаюсь, что в то время самое главное для меня в выступлениях был
смех. Он был моей целью. И моим удовольствием. И моей наградой. И моей
оценкой. Что ж, смех на эстраде -- это не так мало. Хотя с сегодняшней моей
точки зрения он не исчерпывает всех достоинств номера. Смех на эстраде --
дело вообще сложное. А в Одессе, городе острословов, где самый простой
разговор на рынке или в трамвае превращается в дуэль на репликах, --
особенно. Это поражает всех, кто бы ни столкнулся с Одессой.
Наш современный эстрадный артист номер один -- вы, конечно, поняли, что
я говорю о Райкине, -- рассказал мне, как лет десять -- пятнадцать назад он
свой первый спектакль в одесском Зеленом театре закончил экспромтом:
-- Ну вот и все! Идем домой! -- Спустившись по лесенке в зрительный зал,
он пошел по проходу. Публика поднялась и устремилась за ним. Так они и
прошествовали до самой гостиницы.
В следующий вечер Райкин решил повторить этот трюк. Но когда он
спустился в зрительный зал и публика снова за ним потянулась, кто-то сзади
дернул его за пиджак. Он обернулся. Одессит лет десяти -- двенадцати сказал
ему:
-- Товарищ Райкин, вчерашняя хохма сегодня уже не хохма.
Больше он этого трюка не повторял. -- Вот и попробуйте рассмешить
одесситов! Надо быть свеженьким каждый день.
Так что для молодого артиста простая задача рассмешить -- не так-то уж и
проста. Но когда я увидел, что справляюсь с ней, я невольно начал
задумываться: над чем же смеюсь я сам и заставляю смеяться публику? И
однажды меня осенило, что в жизни есть множество серьезных вещей, которые
просто необходимо высмеивать.
Теща, трамвай, общество местного благоустройства, которое печется о
порядке на улице, -- это были постоянные, испытанные юмористами объекты для
шуток. Они действовали безотказно. И в самом деле, что это за существо
такое -- теща? Откуда в ней такое богатство содержания? Откуда
неиссякаемость тем? Ведь вот уже которое десятилетие она верой и правдой
служит эстрадным юмористам. Не знаю, была ли она на эстраде в средние века
и в эпоху Возрождения -- если не была, то только потому, что тогда еще и
самой эстрады не было, -- но с начала XX века, а может, и еще раньше, не
было на свете куплетиста, который бы не пел и не острил на эту тему. Даже
если он сам никогда и не имел собственной тещи, как я, например.
"Теща" выручала в любом случае жизни, и задумываться о ней особенно было
нечего. Задумался я, когда увидел, что некоторые эстрадные артисты
отваживаются затрагивать и гражданские темы, поют о Государственной думе, о
Пуришкевиче, которому была даже дана кличка "Соло-клоун Государственной
думы". Публика это принимала с энтузиазмом и с аплодисментами.
Исполнителям, конечно, часто влетало. Некоторых даже высылали по этапу из
города.
Впервые я услышал нечто подобное у Алексея Григорьевича Алексеева,
выступавшего в одесском Малом театре с сатирическими обозрениями, среди
которых особой популярностью пользовалось пародийное обозрение "Сан-Суси в
Царевококшайске". Меня вдруг словно что-то обожгло. И глаза мои прозрели. Я
увидел, что есть над чем смеяться, есть что высмеивать, над чем
поиздеваться и кроме тещи. Даже и над самим собой, над нашей беззаботной
эстрадой и театрами миниатюр, над их штампами, пошлостью,
невзыскательностью, над их легкомысленным смехом.
Сдвиг в "мировоззрении", может быть, и не ахти какой великий, но увидеть
смешное в том, что прежде считал нормой, -- это настраивало на критический
взгляд вокруг себя. И с этих пор я начал приглядываться к окружающим и к
себе с этой новой для меня точки зрения.
Итак, как же я читал? Выходя на сцену, я выбирал себе в первом ряду
человека с благожелательным лицом и делал его своим партнером. А все
остальные становились как бы его родственниками или близкими знакомыми. Я
обо всем рассказывал ему, а у них искал сочувствия, поддержки, понимания,
одобрения. Если мой "партнер" оказывался легким на реакцию, охотно смеялся,
то я уже словно бы ставил его в пример всей остальной публике и он делался
моим сообщником.
У людей в зале два восприятия -- зрительное и слуховое. Нити внимания
того и другого сходятся ко мне. Я ощущаю почти реально, как каждая ниточка
заканчивается крючком, и на этих нитях и крючках я веду зрителей-слушателей
за собой, куда хочу.
Правда, все это я открыл далеко не сразу и вначале, когда только
подходил к этому приему, делал много глупостей. Чувствуя, например, что
ниточки внимания рвутся, я начинал громко говорить, суетиться, винил
публику в рассеянности. А она никогда не бывает виновата. Вместо этой суеты
и форсированного голоса и надо-то было всего лишь посмотреть сосредоточенно
и с любопытством, ну хотя бы на свой указательный палец. Всем непременно
захочется узнать, что такого интересного я там увидел? И дальше на этом
"пальце" я могу вести зрителя, куда захочу. Ах, как поздно порой познаем мы
истину, даже ту, что лежит на поверхности.
Номера чтения, с которыми я выступал, не всегда были, так сказать,
просто или только чтением. Иногда они превращались в своего рода
инсценировки. Например, рассказ "Лекция о дамских модах от Евы до наших
дней" сопровождался демонстрацией этих самых мод, а я как бы их
комментировал. На вращающемся кругу тридцать красивейших женщин
демонстрировали изготовленные в Париже туалеты.
Среди, как мы бы сейчас сказали, манекенщиц меня поразила одна -- своей
яркой итальянской красотой. Она и в самом деле оказалась итальянкой, но еще
и женой полицейского пристава бульварного участка. Мы познакомились и даже
влюбились друг в друга. Узнав об этом, пристав совершенно серьезно грозился
убить меня. А я поверил в это. И хотя было мне восемнадцать лет и юноша я
был спортивный, но у пристава был пистолет и шашка, да и роста он был
аграмадного! -- Я бежал в Херсон.
Так удачно начатый сезон и мои грандиозные планы -- все полетело в
тартарары. Ах, зачем я отступил от своего принципа: "Театр прежде всего!"
Зачем не дано человеку прожить без промахов и ошибок?!..
Я "прибежал" в Херсон в самый разгар сезона, не успев подумать о том,
как же я устроюсь. Правда, на худой конец оставалась скобяная лавка. в
которой я уже имел некоторый опыт по продаже лопат и гвоздей. Но в Херсоне
устроиться в театр оказалось нетрудно -- "одесский Кок-лен" был здесь
фигурой известной. Недаром же, как я уже говорил, меня заметила пресса. А
может, лучше бы и не замечала? Читаешь сейчас эти рецензии и думаешь:
странное было время, если об актере приличным считалось писать вот так:
"Уй, кто ж его не знает?
Одесский смешняк и каламбурец!
Сейчас стал уже самостоятельно на ноги и выработал свой, "утесовский",
жанр и манеру.
Пьет, так сказать, из маленького, но собственного стаканчика. Помимо
родного языка г. Утесов превосходно владеет языком персонажей Юшкевича.
Любит уверять, что бросит современные анекдотики и куплеты и посвятит
себя серьезному искусству.
Только раньше хочет сколотить состояние, по крайней мере в полмиллиона.
Это будет еще не скоро".
Такой оскорбительный тон считался тогда в порядке вещей.
Что же касается Юшкевича, имя которого упомянул рецензент, то
действительно встреча с его "Повестью о господине Сонькине" имела для меня
огромное значение.
Семен Юшкевич был в то время очень популярным. Его ставили многие
театры. Наибольший успех выпал его пьесе "Miserere" в Художественном
театре. Излюбленные герои Юшкевича -- мелкие торговцы, еврейская беднота.
Эти люди, их среда были мне знакомы с детства. Персонажи "Повести о
господине Сонькине", например, были очень похожи на приятелей моего отца,
да и в нем самом было кое-что от Сонькина. Готовя эту роль, мне не надо
было заниматься раскопками и изысканиями -- мои детские и юношеские
впечатления были совсем свежими. Рецензент был прав, когда писал, что я
"рисовал тип Сонькина искренне" -- вот уж где действительно, если бы даже и
старался, я не мог сфальшивить.
...Мелкий конторщик Сонькин мечтает о выигрыше двухсот тысяч рублей. Ему
кажется, что тогда его серая жизнь переменится, превратится в нескончаемый
праздник. И вдруг, в самом деле он выигрывает двести тысяч. Значит, он
свободен от нищеты, которая не только отравляла его жизнь, но и душила в
нем человека, подавляла личность. Теперь он ни от кого не зависит! Он может
поступать, как хочет. Почувствовав себя всемогущим, он пачками разбрасывает
только что полученные двести тысяч и кричит: "Все маленькие. забитые,
несчастные, идите ко мне!". Это был истинный миг свободы. Но, опомнившись и
поняв, что он наделал, Сонькин сходит с ума -- слишком долго он жил в
нищете, чтобы это не повлияло на его душу, не отравило ее ядом
собственничества.
После пустеньких, развлекательных ролей роль Сонькина показалась мне
тогда, молодому и неопытному актеру, целым богатством. Я готовил и играл ее
с безграничным удовольствием. Может быть, здесь я впервые почувствовал, что
такое настоящая роль. Каждый его жест, каждая черта его характера, каждый
его поступок были для меня полны значения, были мне ясны и понятны до самых
глубин. Мне нравилось, что он любит рассуждать, что он склонен к
обобщениям, наблюдателен. Я понимал, почему он добр, мягкосердечен и не
переносит чужих слез. Я понимал, откуда его робость, нерешительность и даже
трусливость. Я видел, как он в нервном порыве и нетерпении грызет ногти и
ерошит волосы. Мне было близко его чувство собственного достоинства,
которое проявляется и утверждается порой так уродливо. Его нелепые и
некрасивые поступки вызывали во мне не только возмущение, но понимание и
жалость. Я старался показать в этом образе то, что постоянно видел вокруг
себя: благородные побуждения, перед которыми неодолимой преградой стоят
обстоятельства жизни, вынуждающие к мелочности, ограниченности, отупению.
Меня радовало, что хотя бы на миг мой Сонькин сумел вырваться в
прекрасный мир бескорыстия и единения с людьми. Да, он дорого за это
заплатил! Но мне хотелось, чтобы все поняли, как этот миг прекрасен, и
стремились как можно дольше длить такие мгновения своей жизни.
Наверно, тогда я не сумел бы так четко сформулировать свои ощущения, но
не сомневаюсь, что именно они волновали меня в этой роли.
"Повесть о господине Сонькине" не была шедевром, да к тому же она была
слишком громоздкой для театра миниатюр, но я все-таки выбрал ее для своего
бенефиса, предпочтя пустым комедиям и водевилям вроде "Суфражистки",
"Блудницы Митродоры" или "Гнезда ревности". И я был рад, когда прочитал в
рецензии: "Утесов рисовал тип Сонькина искренне. Его Сонькин не мозолил
глаз холодностью фотографического снимка. Артист все время старался в свою
игру вложить нечто, что могло бы идеализировать Сонькина и смягчить грубо
реальные краски авторского рисунка. Это ему в значительной мере и
удавалось. Особенно хорош был Утесов в третьем и четвертом актах. В них
Сонькин жил, но не грубой, лишенной красивого смысла жизнью; артисту
удавалось сухую авторскую схему облечь в плоть и кровь живого образа, дать
ей привлекательность, значительность, внутренний смысл".
Работая над ролями и рассказами, я с некоторых пор стал натыкаться на
места, которые ставили меня в тупик. Словно в них оставалось что-то скрытое
от меня. И однажды я обнаружил, что мне не хватает знаний. Я с удивлением
оглянулся вокруг и словно увидел мир впервые -- он стал для меня полон
загадок. Я повсюду искал возможность узнать новое: приглядывался к людям,
выспрашивал их, прислушивался к чужим разговорам, а потом понял, что кроме
книги нет ничего лучшего для человека, который хочет понять окружающую его
и незнакомую ему жизнь.
Вот когда я начал читать! Запоем! Все, что попадалось мне в руки, --
романы, повести, сказки, статьи, научные трактаты. И все было интересно.
Сегодня, глядя на себя с вершины своих лет, я удивляюсь, как хватало у меня
времени, чтобы столько читать? Ведь я работал в театре миниатюр, а это
минимум два спектакля в вечер, а в воскресенье и праздники -- три!
Ах! Мои молодые коллеги, знаете ли вы, что такое работать почти целый
год без единого выходного? Знаете ли вы, что такое ежедневные репетиции
новых спектаклей -- ведь каждые два-три дня премьера! Правда, был суфлер.
Но, как я уже говорил, он подсказывал только актерам первого положения. И
все-таки я читал! Запоем, со страстью. С той самозабвенностью, с какой
брался за любое дело. Когда? -- Ночью. И откуда у меня сил хватало? Кабы
сейчас мне эти возможности -- чего бы я только не натворил!
Переезд из Херсона в Александровск -- приятное путешествие. Вы садитесь
на пароходик, немного похожий на тот, что описал Марк Твен, -- деловитый,
неторопливый, с колесами по бокам, и берега Днепра медленно проплывают
перед вами, наполняя душу успокоением и тихой радостью.
В Никополе -- пересадка. Оттуда в Александровск вы едете поездом, по
земле.
Я ступил на борт пароходика солидно и независимо. Мне было все еще
восемнадцать. Для солидности я накидывал себе (чудак!) лет пять-шесть, а
для доказательства, что мне никак не меньше двадцати четырех, отрастил
бачки и, разговаривая с кем-либо, презрительно опускал уголки рта для
получения предмета моей постоянной заботы -- морщин. Но душу-то не
загримируешь, она была у меня восемнадцатилетней и со всей
непосредственностью сжималась и расширялась от впечатлений. Это приятное,
неторопливое путешествие совсем размягчило ее. У меня было блаженное
настроение. Я был готов, как говорит поэт, "для жизни, для добра".
Никополь теперь город. А тогда это было местечко. Одесситы людей из
Никополя презрительно называли "никополитанцы". Я должен был пробыть там
всего один вечер. Но он оказался решающим в моей жизни.
В этот единственный вечер я пошел в единственное место развлечения
"никополитанцев" -- кафе. Здесь обычно собирался местный бомонд. Я был
одессит и поэтому с презрительной миной сидел за столиком и глядел на
провинциалов.
В кафе вошли двое -- маленькая девушка и мужчина. Мужчину я узнал -- мы
вместе ехали на пароходе из Херсона. Мы не были знакомы, но ему было
известно, кто я и куда еду. А ехал я в труппу Азамата Рудзевича. Мужчина
глазами указал на меня своей даме и что-то шепнул. Она взглянула на меня и
сделала презрительную гримасу.
Вот и все события этого вечера. А чего еще можно было ждать от какого-то
местечка?
Утром я уехал в Александровск.
И вдруг, через день после моего приезда, во время репетиции на сцену
вошла новая актриса... та самая, столь презрительно фыркнувшая в Никополе.
Нас представили друг другу. Это была Леночка Ленская. Ей был двадцать один
год.
Когда кончилась репетиция, я спросил ее, как можно галантнее:
-- Что вы намерены сейчас делать?
-- Сначала пообедать, а потом искать комнату.
Чтобы отомстить ей за недавнее "фу", я решил быть галантным до конца и
пригласил ее обедать в ресторан.
Но за обедом, в беседах и шутках, на которые мы оба не скупились, она,
ей-богу, начинала мне нравиться по-настоящему. Я заметил, что и с ее
стороны не было больше ни "фу", ни презрительных гримас.
Всякие хорошие дела начинаются в дождь, а когда мы вышли из ресторана,
он уже шел.
Комната, которую я снял, была неподалеку. Я сказал:
-- Может быть, мое предложение покажется вам нелепым, но давайте зайдем
ко мне и переждем непогоду. А потом я помогу вам найти комнату.
Искать комнату Леночке Ленской не понадобилось -- она вошла в мою и
больше из нее не вышла. Как будто бы дождь шел сорок девять лет. Она стала
моей женой.
В Александровске мы прослужили несколько месяцев, а потом получили
приглашение в Феодосию. в Феодосии было очень хорошее дело, великолепная
труппа. А может быть, это нам только все казалось необыкновенным -- мы были
счастливы, любили друг друга, любили театр. Господи! Как хорошо жить на
свете!
Война вернула нас на землю. Антрепренера мобилизовали как офицера
запаса, труппа распалась. Надо было действовать быстро и решительно. Я
отвез Леночку в Никополь, к ее сестрам, а сам помчался в Одессу --
устраиваться.
В это время устроиться в Одессе было трудно -- театральная жизнь почти
замерла. Да и не только театральная. Проливы Дарданеллы и Босфор были
закрыты. Порт не работал. Но я устроился. Даже сразу в два театра миниатюр.
Кончив пьесу в одном театре, я на извозчике ехал в другой, потом
возвращался обратно в первый, играл там второй сеанс и снова мчался во
второй, потом опять в первый -- одним словом, Фигаро здесь, Фигаро там. Но
за всю эту суету семейный теперь уже Фигаро получал два рубля в вечер.
Извозчик, перевозивший меня из театра в театр, зарабатывал больше.
Наконец я смог выписать Леночку к себе. Все было бы хорошо, но была одна
сложность: мы не были повенчаны. Загсов тогда еще не было, а венчать меня
отказывались, потому что я не был приписан ни к какому призывному участку.
Естественно, что перемену в моей судьбе я скрыл, и о нашей "преступной", не
оформленной законом жизни ни мои родители, ни ее сестры не знали. Конечно,
можно было бы скрывать это и дальше -- кому какое дело! Но приближалась
катастрофа -- должна была родиться Эдит Утесова. Вы понимаете, что было бы,
если бы она родилась внебрачным ребенком?! Ужас!!!
Мне удалось уговорить городского раввина повенчать нас. Ах! Какая это
была свадьба!
Начну с того, что у меня было всего пять рублей. Я взял свою незаконную
жену под руку, и мы всем семейством -- как вы понимаете, нас было уже почти
трое -- отправились в синагогу. Я был счастлив, но предвидел во время
венчания различные затруднения.
Во-первых, требовалось золотое кольцо. Хорошо еще, что по еврейским
обычаям нужно только одно. Кольцо у меня было. Медное. Позолоченное. Но
нужны еще десять свидетелей. А где их взять? Никто из родственников и
знакомых ничего не должен был знать. Меня выручил синагогальный служка. В
последний момент он выскочил на улицу, где обычно кучками стояли биндюжники
-- это была их синагога, -- и крикнул:
-- Евреи, нужен минен! [*] По двадцать копеек на брата.
[* Минен -- обрядовое число свидетелей на свадьбе.]
Они вошли в синагогу, огромные, бородатые, широкоплечие гиганты. Они
были сер