Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
це "Континенталь" в
Киеве. Вдруг швейцар принес мне телеграмму: "Встречай девятого на вокзале
проездом Одессу везу посылку Лены. Софья". Софья -- это сестра жены.
-- Какое сегодня число? -- спрашиваю Соколова.
-- Десятое.
-- Посмотри! -- и протягиваю ему телеграмму. -- Значит, вчера Соня
проехала через Киев.
-- Не огорчайся и поезжай на вокзал завтра.
-- Да зачем?!
-- Если телеграмма могла опоздать на сутки, то поезд может опоздать и на
двое.
Но остроумие его проявлялось не только в дружеских шутках, но и в делах.
Одно время союз работников искусств решил провести тарификацию
администраторов. Предполагалось, что они должны делиться на три категории.
К первой могли принадлежать только те всеобъемлющие чародеи, которым было
по плечу работать в любом театрально-зрелищном предприятии. Ко второй --
администраторы, знающие драматические и оперные театры. К третьей --
знающие эстраду, цирк и другие не слишком уважаемые начальством, но
популярные у публики жанры.
Специальная комиссия разъезжала по городам и устраивала администраторам
экзамены.
В Днепропетровске на экзамен явился Соколов.
-- Вы, кажется, претендуете на первую категорию? -- спросил его
председатель комиссии.
-- Да, я претендую.
-- В таком случае, ответьте на следующий вопрос: вы работаете
администратором драматического театра. Репетируется новая постановка, а для
декораций нужно двести метров полотна. В городе его нет. Что вы будете
делать?
Соколов подошел к столу, совсем близко наклонился к председателю
комиссии и очень любезно сказал:
-- Это для вас -- нет, а для Соколова всегда найдется!
После такого ответа не дать ему первую категорию было бы величайшей
несправедливостью.
В тридцатых годах познакомился я с администратором, который умел
окружить артиста таким вниманием, такой дружелюбной заботой, что работать с
ним было просто радостью. Тигран Аветович Тарумов был
администратор-романтик.
Однажды он привез наш оркестр в Баку. Придя утром посмотреть площадку,
на которой вечером нам выступать, я растерялся. Занавеса не было.
-- Тигран, -- сказал я Тарумову, -- я не могу выступать без занавеса.
-- Ледичка, -- сказал он, -- что ты беспокоишься? Нужен занавес -- будет
занавес.
-- Но ты же не успеешь до вечера.
-- Какое тебе дело! Ты хочешь занавес -- будет занавес.
Я привык верить Тиграну. Он никогда не обманывал. Но вечером, придя на
концерт, я увидел, что занавеса нет.
-- Тигран, -- сказал я с тревогой, -- занавеса нет...
-- Дорогой, или ты мне веришь, или мы не друзья...
Я ничего не мог понять и был до того озадачен, что хоть от концерта
отказывайся.
...Да, занавес не был повешен, но занавес был.
Заканчивая концерт, я пел заключительную песню "Пока, пока, вы нас не
забывайте" и поднимал две сложенные руки, как бы прощаясь с публикой. Этот
жест был одновременно сигналом для занавеса.
Я поднял в прощальном приветствии руки и... занавес появился. Но какой
занавес! Из роз...
Тигран посадил на колосники двадцать мальчиков и дал каждому огромную
корзину цветов. Когда я поднял руки, мальчики опрокинули эти корзины и
сверху посыпался занавес из цветов непроницаемый. Я, мы все были
ошеломлены. Ничего подобного я и представить себе не мог. Я буквально
утопал в цветах. Пожалуй, за всю мою жизнь я не получил столько цветов на
сцене, сколько в этот на всю жизнь запомнившийся мне вечер от
администратора Тиграна Тарумова.
К сожалению, сейчас профессия администратора стала какой-то
прозаической. Может быть, потому, что теперь в администраторы часто идут
люди, которым больше некуда идти и которые ищут легкий хлеб. А племя
администраторов-романтиков становится все малочисленное. Как важно актеру
быть уверенным, что тебя выслушают, постараются понять, помогут выйти из
трудного положения, в которое часто ставит нас наш сложный быт.
Когда-то был так называемый Клуб мастеров искусств. Закончив свои
выступления, мы устремлялись туда, в Старо-Пименовский, в уютный
подвальчик, где было весело, где вам были рады и где было с кем пошутить и
с кем поспорить.
Чтобы такой клуб мог существовать, нужен был человек, вокруг которого
все это могло бы вертеться, человек, умеющий понять психологию актера, его
желания, его нужду в общении. Всеми этими качествами обладал Борис
Михайлович Филиппов. Вот уж истинный администратор-интеллигент! Он умел
актера слушать и понимать.
Подвальчик со временем превратился в большой, а вернее, в Центральный
дом работников искусств, в ЦДРИ, и переселился на Пушечную улицу. К
сожалению, там теперь Бориса Михайловича нет, о чем, я думаю, печалится все
московское актерство. -- Зато радуются литераторы, очень радуются приходу к
ним Бориса Михайловича. Ах, изменник! Но за все то хорошее, что он сделал
для нас, мы прощаем ему эту черную измену... и не взорвем Дом литераторов.
Филиппов нас бросил, но у актеров остался Александр Моисеевич Эскин. Вот
уж кто никогда не откажет в дружеской помощи и в дружеском сочувствии, в
поддержке. И мне кажется, что Эскин работает не директором, а душой Дома
актера, родного дома актеров.
Говоря о людях, которые помогали мне преодолевать трудности
"легкомысленного моего искусства", я не имею права не сказать о человеке,
под чьим неустанным, требовательным наблюдением я находился целых полвека
-- в самые активные и трудные годы своих поисков. У меня была жена-друг,
жена-советчик, жена-критик. Только не думайте, что я был многоженцем. Она
была едина в трех лицах, моя Елена Осиповна, Леночка. Она обладала одним из
тех замечательных качеств, которые так необходимы женам артистов и которых
они часто, к сожалению, лишены, -- она никогда не приходила в восторг от
моих успехов.
Вот, скажем, кончается очередная премьера. Успех большой, за кулисы
приходят друзья, знакомые, говорят комплименты, жмут руки, восторгаются,
поздравляют, целуют. Поздравляют и ее -- с успехом мужа. Она мило
улыбается, благодарит, а когда мы остаемся с ней вдвоем, я ее спрашиваю:
-- Лена, ну как?
Она спокойно говорит:
-- Хорошо.
-- И это все?
-- Ну я же тебе говорю -- хорошо. Только в первом отделении ты поешь эту
песню... "Сон"... это плохая песня.
-- Ну а вообще?
-- Вообще -- хорошо, но вот этот твой конферанс перед танцами -- очень
дешевая острота, так ты мог острить, когда был одесским куплетистом, а
сегодня это стыдно.
-- Ну это отдельные недостатки, это я исправлю, ладно, а вообще-то как?
-- Вообще -- хорошо. Но финал надо изменить. Весь он притянут за волосы
и никак не вытекает из предыдущего.
-- Ну а общее впечатление? -- откровенно выпрашиваю я похвалу.
-- Общее впечатление хорошее. Но можно сделать еще лучше.
И я всю жизнь старался сделать так, чтобы она безоговорочно сказала:
"Хорошо!" К ее критике я прислушивался больше, чем ко всем другим
рецензентам. Может быть, потому, что она действительно верила, что я могу
сделать лучше.
И однажды мне удалось добиться ее безоговорочного признания, но не на
эстраде, а совсем в другом жанре -- в стихах. Как поэта она меня никогда не
критиковала, и я даже в шутку стал называть ее "Наталья", имея в виду
Гончарову. Когда же она и прозу приняла без поправок, я начал называть ее
"Софья". Это была наша веселая игра, и мы оба от души хохотали.
В начале нашей совместной жизни муж я был еще неразумный, сплошь и рядом
совершавший легкомысленные поступки. Но она, хозяйственная, разумная, не
только умела прощать мне мои шалости, но и вообще более основательно
смотрела на жизнь. Предвидя возможность "черного дня", моя Леночка
предусмотрительно спрятала на дно плетеной корзины, в которой хранилось все
наше имущество, гардероб и всякие хозяйственные вещи, и которую я при
переезде из города в город тащил на спине, спрятала в нее золотую пятерку,
завязанную в маленький платочек.
Однажды в городе Большой Токмак я, проходя по саду, где находился наш
театр, увидел тир, зашел и... Поначалу все шло хорошо -- я попадал в цель и
получал призы: оловянную пепельничку, блюдце, стаканчик и т. д. и т. п. --
и все это богатство за тридцать копеек. Расхрабрившись, я решил поразить
мишень, в которую еще никто никогда не попадал. Это был кружочек, не более
нынешней копейки, причем на таком фоне, что разглядеть его было трудно. Но
зато и приз полагался солидный -- портсигар. Не знаю, был ли он
действительно серебряный или только похож, но выглядел очень
соблазнительно. Особенно привлекала выбитая на крышке голова слона с
вздернутым кверху хоботом. Ах, как мне захотелось иметь этот портсигар. Но
денег уже не было.
Я бегом пустился к нашему жилищу, вошел в комнату. Леночка спала. Я
тихонько открыл соломенный "сейф", сунул руку в знакомый угол, нащупал
платок с пятеркой, вынул его и помчался обратно в тир.
Я стрелял и стрелял по злосчастной мишени, не попадая в нее, пока вдруг
не услышал позади себя знакомый голос:
-- Ах, вот ты где! Я так и думала. Ну пойдем, уже пора.
Очевидно, вид у меня был невеселый.
-- Что с тобой? -- спросила она.
-- Ах, я прострелял много денег.
-- Ну, откуда у тебя могло быть много денег! Я же знаю, у тебя было
тридцать копеек. Неужели ты их все прострелял?
-- Нет, много больше.
-- Много больше! Да откуда у тебя могло быть больше?
Сгорая от конфуза, я сокрушенно произнес:
-- Леночка, я прострелял наши пять рублей.
Она ничего мне не сказала. Но потом, в течение всей нашей жизни, когда я
совершал какие-нибудь необдуманные поступки, иронически смотрела на меня и
говорила:
-- Опять прострелял наши пять рублей?
Я и сам человек по натуре незлой, но ее любовь, ее безграничная доброта
к людям, доброта активная, деятельная, были мне всегда примером и многому
меня научили. Я чувствовал, что в ее любви ко мне было много материнского,
заботливого, самоотверженного. Ведь материнская любовь -- это самое
сильное, самое могучее, что есть на свете. Я понял это однажды на примере
совершеннно неожиданном, но тоже происшедшем в нашей семье, поэтому я здесь
о нем расскажу.
Был у нас песик Кузя. Маленький, черненький скоч-терьер. Кузя был
необыкновенно симпатичная собака. Был он по натуре -- комик. Все его
поступки производили впечатление, будто он насмехается над людьми. Он
улыбался, скаля свои белые зубы, и как бы говорил: "Люди, я вас понимаю
лучше, чем вы думаете, чудаки вы, люди". Мы очень любили Кузю. Но больше
всех любила его домработница Катюша. Была она некрасива, уже немолода,
одинока и, по-видимому, не знала ни восторга любви, ни ласковой руки на
плече, ни вкуса поцелуя, ни радостей материнства. И вот все свои
невысказанные чувства Катюша перенесла на Кузю.
Кузя был, что называется, "первый человек" в доме. "Кузя еще не кушал",
"Кузя еще не гулял" -- с самого раннего утра можно было слышать жалобы
Катюши, а если я говорил: "Я тоже еще ничего не ел", -- Катюша говорила:
"Подождете, вот накормлю Кузю, а потом и вас".
Часто по вечерам мы сидели у телевизора и рядом с Катюшей всегда сидел
Кузя. Катюша глядела на экран, поглаживала Кузю и комментировала Кузе все,
что видела.
В этот вечер передавали программу из цирка. Номера были великолепные, и
Катюша с восторгом глядела на экран. "Смотри, Кузя, как дядя прыгает.
Смотри, смотри, как тетя бросает шарики". Но вот на манеже появился клоун и
с ним собака. Собака была довольно крупная и не очень породистая. "Смотри,
смотри, Кузя, какая собачка", -- сказала Катюша тоном, которым обычно
говорят с детьми. Собака на экране проделывала разные трюки -- прыгала
через обручи, кувыркалась, ходила на задних лапах. Все это Катюша
воспринимала с наивной радостью.
Но вот клоун усадил свою собаку на табуретку и сказал:
-- А ну, скажи "мама".
Собака молчала.
-- Ну, скажи "ма-ма".
Собака отчетливо произнесла: "ма-ма".
И вдруг я услышал плачущий, почти рыдающий голос:
-- Боже мой, если бы Кузя мне сказал "мама", я бы ему всю жизнь отдала.
Каждый мемуарист знает, как трудно писать о своей жене -- о тех тонких,
интимных взаимоотношениях, из которых порой рождаются и замыслы новых
произведений, и решения отказаться от чего-то неверного, недостойного,
случайного. Но в то же время нечестно, по-человечески недостойно молчать о
человеке, который так много, хотя часто незаметно, ненавязчиво, исподволь
сделал для твоей творческой жизни, помогал тебе в трудные моменты душевных
кризисов или просто подгонял в работе. Но как об этом написать? Проза не
всегда годится -- она слишком буквальна. И вообще о своих чувствах часто
хочется не говорить, а петь, петь без музыки -- тогда-то, наверно, у людей
и получаются стихи. Да, стихами об интимных вещах говорить удобнее всего,
как бы ни были они несовершенны. Я начал их писать поздно, в шестьдесят
лет, писал о разном -- о конкретных событиях и размышления на общие темы,
выражал в них боль и радость, сомнения и разочарования, но моя жена была
моей постоянной темой. А мы прожили с ней сорок девять лет!
В любви своей остынуть не успев,
На этой мысли я ловлю себя невольно,
Мне дорога твоя любовь и даже гнев,
Когда ты мной бываешь недовольна.
И если лишний год прибавится к годам
Твоим или моим, я говорю: "Так что же?"
Еще полней ценить друг друга нужно нам,
Друг другу делаемся мы еще дороже.
Я для тебя -- тепло. Ты для меня -- мой свет.
И светом и теплом вся наша жизнь согрета.
Мы вместе прожили почти полсотни лет.
И шепчут все вокруг: "Ромео и Джульетта".
"Был когда-то парнем я веселым.
В жизнь влюблен был безо всякой меры,
Радовали море, лес и горы,
Не мечтал ни о какой карьере.
Строен был, и худ, силен, как дьявол.
Для друзей был вроде бы примером,
А потом, сознаюсь в этом прямо,
Подвела проклятая карьера.
Вот печаль и горькая обида.
Жизнь -- сплошное разочарованье,
И хожу с каким-то важным видом,
Словно дал себе обет молчанья.
Жизни путь становится короче --
Нету прежней удали во взоре.
Мысль одна: аплодисменты б громче.
И не радует ни солнца свет, ни море.
Эх! Вернуть бы юность. Сбросить лета.
Нынче, вижу, юность много значит.
Как бы хорошо все было это.
Я бы прожил жизнь совсем иначе.
Но в одном не нужно перемены:
Не хотел бы я сменить отчизны,
Путь пройти с подругой непременно
С той, что я прошел по этой жизни".
"В Запорожье, где казачья Сечь,
У Днепра -- у Черноморья друга,
В месте наших первых юных встреч,
Ожидаю я тебя, подруга.
Ты скорее приезжай сюда:
Я грущу, и нужно мне подспорье.
Ты запала в сердце навсегда.
Так, как Днепр впадает в Черноморье.
Хоть прошло немало бурных лет --
Все событья пропускаю мимо,
И открою я тебе секрет,
Что любовь к тебе неугасима".
"Ты не приехала, и я брожу, как тень.
И чувств своих, как ни хочу, не скрою,
Пойми, мне дорог каждый час и день,
Который я живу и провожу с тобою."
О ПЕСНЕ
Стать популярным легко. Удержать популярность трудно.
Что такое хорошая песня? Об этом будут спорить всегда.
Но песне надо отдавать себя сполна
Есть у меня слабость -- уж очень л влюбчив и часто меняю предметы своей
любви. Причем каждый раз я уверен, что именно эта и есть та, о которой я
всегда мечтал, и никогда не любил я так сильно, как теперь. Но проходит
время, и я влюбляюсь в другую и ей отдаю все свое сердце, конечно,
навсегда, а потом снова влюбляюсь в новую песню.
А как не влюбляться, если появляется новый композитор, с новой
музыкальной мыслью, с новыми мелодическими рисунками и в его песнях наша
жизнь начинает петь по-новому. Все это поражает мое воображение, мое слабое
сердце -- и я влюбляюсь.
Я не могу упомянуть ни одного композитора, песни которого я бы пел не
любя. Все, сыгравшие свою роль в развитии песенного жанра, из тех, с кем
мне пришлось столкнуться на сорокалетнем песенном пути, -- каждый по-своему
мне дорог, каждый по-своему затронул мое сердце, и каждому из них я
бесконечно признателен за творческое содружество -- за то, что они понимали
меня и я понимал их. Ведь только из такого взаимопонимания композитора,
поэта и исполнителя и рождается настоящая творческая удача.
Но первое мое слово о Дунаевском.
Все друзья Дунаевского называли его ласково "Дуня".
Впервые я встретился с ним в Москве в 1923 году. Несколько актеров
решили составить комический хор. То ли это было нужно для очередного
капустника, то ли для какого-то спектакля -- не помню, но встречу у рояля с
Дуней не забуду никогда. Я был ошеломлен той необыкновенной
изобретательностью и юмором, с которыми Дунаевский "разделывал" разные
песни, внося в них такие музыкальные обороты, которые кто другой вряд ли
мог и придумать.
Поразительно было видеть, как работал Дунаевский. Он мог сочинять
музыку, не прикасаясь к роялю. Оркестровку же писал без партитуры и со
стенографической скоростью, раскладывая листы бумаги на столе.
Все было весело и необыкновенно музыкально. Улыбка играла на его лице.
Пальцы скользили по клавиатуре. И мне казалось, что и пальцы тоже
посмеиваются.
Эта первая яркая встреча мне очень запомнилась. Но не с нее началась
наша дружба. Дружба пришла позже.
1930 год. Ленинград. "Мюзик-холл". Дунаевский -- дирижер оркестра. Я
выступаю со своей первой программой. Мы часто беседуем, сидя у рояля. И оба
любим эти беседы. Мы оба молоды. Оба готовы, погрузившись в море звуков,
мечтать и не замечать всего, что нас окружает.
-- Исаак Осипович! -- кричит помощник режиссера. -- Вас ждут на сцене.
-- Но Дунаевский ничего не слышит и продолжает играть. Для того чтобы его
остановить, его нужно схватить за руки. Именно это я и делаю:
-- Дуня, -- говорю я, -- тебя зовут.
Он как будто просыпается:
-- А? Где?
-- Тебя зовут на сцену.
Он нехотя встает, и в глазах его скука. Туда, куда его зовут, он идет
нехотя. Там уже другая жизнь. Там репетиция. Там огорчения. Кто-то взял не
ту ноту, кто-то фальшиво спел, кто-то неритмично танцует. Нет порыва, нет
вдохновения, значит -- нет и творчества. И ему скучно.
Когда я ему однажды сказал:
-- Дуня, что бы нам такое сделать, чего еще в моем джазе не было? -- он
улыбнулся, характерным жестом почесал сначала лоб, потом кончик носа и
ответил:
-- Давай сядем к роялю.
Только этого я и ждал. Я знал, что раз он сел к роялю, он от него не
отойдет, пока вдоволь не напьется сам и не напоит меня музыкой.
Сколько мы просидели тогда у рояля, я не помню, очень долго. Мы забыли
обо всем на свете. Бесконечной чередой неслись мелодии русские, поражавшие
молодецкой широтой и удалью, украинские, трогавшие лирикой и весельем,
еврейские, с их грустью и сарказмом. -- Так возникла программа "Джаз на
повороте", а потом "Музыкальный магазин", а потом "Темное пятно", "Веселые
ребята". Это было время наиболее частых наших встреч, совместной работы,
тесной дружбы. Когда я переехал в Москву, наши встречи стали редкими, но и
тут творческая дружба не прерывалась. Песни Дунаевского постоянно
появлялись в наших программах: "Песня первой любви" на стихи Матусовского,
"Дорогие мои москвичи" на стихи Масса и Червинского и сколько еще других.
Именно нашим