Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
в нем подводным течением, и весь он как сожаление о
безволии человека, о его неумении обуздывать себя.
Как я узнал Зощенко?
Однажды я ужинал в одном доме. Гостей было много. Устав от шума, я ушел
в кабинет хозяина, просто посидеть в одиночестве. На столе лежала небольшая
книжонка со странным рисунком на обложке -- на нем был изображен
полуопрокинутый чайник. И называлась книжка неожиданно: "Аристократка". Я с
любопытством начал читать первый рассказ, который тоже назывался
"Аристократка". Не помню, смеялся ли я когда-нибудь еще так неудержимо.
Дочитав рассказ, я вбежал в столовую и неистовым голосом крикнул:
-- Молчите и слушайте!
Общество, которое было уже несколько навеселе, послушно умолкло. Я
читал, и все помирали со смеху.
На следующий день я попросил директора "Свободного театра" связать меня
с Зощенко, который, как я узнал, жил в Ленинграде.
Это был год двадцать второй. Мы встретились в кафе "Де гурме".
Я увидел человека примерно моего возраста (он был моложе меня на год,
значит, ему было тогда двадцать шесть лет). На красивом лице -- несколько
робкая улыбка и грустные, мягкие глаза. Со свойственной мне горячностью я
наговорил ему кучу восторженных слов и тут же попросил разрешения читать
его рассказы со сцены. От этого натиска он немного опешил, но читать охотно
разрешил. В тот же вечер я прочитал "Аристократку" со сцены "Свободного
театра". Это и было началом исполнения советской прозы на эстраде.
С тех пор я не расставался ни с автором, ни с его произведениями:
постоянно включал рассказы Зощенко в свой репертуар, в Театре сатиры играл
в его пьесе "Уважаемый товарищ". Мы дружили, мы любили друг друга.
Есть друзья, которые ушли, но каждое воспоминание о них туманит взор.
Были и у меня такие. Я о них еще напишу. Михаил Михайлович Зощенко -- один
из лучших.
Сказать, что рассказы Бабеля были мне близки или очень понятны, -- это
ничего не сказать. Они мне были -- как дом родной. Ведь в родном доме не
надо думать, что значит тот или иной предмет, кому и для чего он нужен, --
он как часть вашего существа. Когда я читал его рассказы, мне казалось, что
я сам жил в тех историях, которые он рассказывал. Да ведь так собственно
оно и было. Старая Одесса говорила в его рассказах на моем родном, одесском
"языке", одесскими выражениями, словечками и оборотами речи. Я был воспитан
на этом языке. И когда я читал "Как это делалось в Одессе" или "Король",
мне не надо было подыскивать интонации, движения, манеры, добиваться их
правдивости и достоверности -- они уже были во мне, они впитались в меня с
молоком матери, мне надо было только отбирать из этого богатства наиболее
выразительное и точно соответствующее ситуации, рассказанной Бабелем.
Когда я начал читать его рассказы, я его еще не знал, но мне казалось,
что его человеческий облик незримо присутствует в его произведениях. Я
узнал его потом, позже, узнал так хорошо, что мог бы рассказывать о нем
часами.
Написать о Бабеле так, чтобы это было достойно его, -- трудно. Это
задача для писателя (хорошего), а не для человека, который хоть и влюблен в
творчество Бабеля, но сам не очень силен в литературном изложении своих
мыслей.
Своеобразие Бабеля, человека и писателя, столь велико, что тут не
ограничишься фотографией. Тут нужна живопись, и краски должны быть яркие,
контрастные и безмерно выразительные. Они должны быть так контрастны, как
"Конармия" и "Одесские рассказы". Быт одесской Молда-ванки и быт "Первой
конной" -- два полюса, и оба открывает Бабель. На каких же крыльях облетает
Бабель оба полюса? На крыльях романтики, сказал бы я. Это не быт, а если и
быт, то романтизированный, поднимающий прозу на поэтическую высоту. Почему
же все-таки я пишу о Бабеле, хоть и понимаю свое "литературное бессилие"? А
потому, что я знал его, любил его и всегда помню его. Писать о Бабеле
трудно еще и потому, что о нем написано много и написано хорошо.
Это было в 1924 году. Мне случайно попался журнал "ЛЕФ". В журнале были
напечатаны рассказы неизвестного еще тогда мне писателя. Я прочитал
рассказы и "сошел с ума". Мне открылся какой-то новый мир литературы. Я
читал, перечитывал бесконечное число раз. Я уже знал рассказы наизусть. И
вот решил прочитать их со сцены. Было это в Ленинграде. Включил в свою
программу "Соль" и "Как это делалось в Одессе". Позже и другие.
Так состоялось мое знакомство с Бабелем-писателем. Успех был большой, и
моей мечтой стало увидеть волшебника. Я представлял себе его по-разному. То
мне казалось, что он должен быть похож на Никиту Балмашева из рассказа
"Соль" -- белобрысого, курносого парнишку. То вдруг нос удлинялся, волосы
темнели, фигура становилась тоньше, появлялись хвостики-усики -- и мне
чудился Беня Крик, вдохновенный, ироничный гангстер с одесской Молдаванки.
Но вот в один из самых замечательных в моей жизни вечеров, а было это в
Москве, в помещении, где играли потом Театр сатиры и "Современник", я
выступал с рассказами Бабеля. Не помню, кто из работников театра прибежал
ко мне и взволнованно сказал:
-- Ты знаешь, кто в театре? В театре Бабель!
Я шел на сцену на мягких, ватных ногах. Волнение мое было безмерно. Я
глядел в зрительный зал и искал Бабеля -- Балмашева, Бабеля -- Беню Крика.
Я его не находил.
Читал я хуже, чем всегда. Рассеянно, не будучи в силах сосредоточиться.
Хотите знать -- я трусил. Да-да, мне было очень страшно. "Дважды я
волновался, как заочно влюбленный, встретивший наконец предмет своей любви,
-- так было с Бабелем, а десять лет спустя -- с Хемингуэем", -- так пишет
Илья Эренбург о Бабеле.
Но вот я его увидел.
Он вошел ко мне в гримировальную комнату. Какой он? О, воображение,
помоги нарисовать! Ростом невелик. Приземист. Голова, ушедшая в плечи.
Верхняя часть туловища кажется несколько велика по отношению к ногам. Ну, в
общем, скульптор взял корпус одного человека и приставил к ногам другого.
Но голова! Голова удивительная. Большелобый. Вздернутый нос. И откуда такой
у одессита? За стеклами очков небольшие, острые, насмешливо-лукавые глаза.
Рот с несколько увеличенной нижней губой.
-- Неплохо, старик, -- сказал он, -- но зачем вы стараетесь меня
приукрасить?
Я не знаю, какое у меня было в это время выражение лица, но он
расхохотался.
-- Много привираете.
-- Может быть, я неточно выучил текст, простите.
-- Э, старик, не берите монополию на торговлю Одессой. -- И он опять
засмеялся.
Кто не слышал и не видел смеха Бабеля, не может себе представить, что
это такое. Я, пожалуй, никогда не видел человека, который смеялся, как
Бабель. Это не громкий хохот -- нет. Это был смех негромкий, но
безудержный. Из глаз лились слезы. Он снимал очки, вытирал слезы и
продолжал беззвучно хохотать.
Когда Бабель, сидя в театре, смеялся, то сидящие рядом смеялись,
зараженные его смехом больше, чем происходящим на сцене.
До чего же он был любопытен. Любопытные глаза, уши. Он умел видеть. Умел
слышать.
В своих вечных скитаниях мы как-то встретились в Ростове.
-- Ледя, у меня тут есть один знакомый чудак, он ждет нас сегодня к
обеду. Большой человек.
"Большой человек" оказался военным. Он действительно был большой,
рослый, и обед был под стать хозяину. Когда обед был закончен, хозяин
сказал:
-- Ребята, пойдем во двор, я вам зверя покажу.
Действительно, во дворе была клетка, а в клетке матерый волк. Хозяин
взял длинную палку и, просунув ее между железных прутьев решетки,
безжалостно начал избивать волка, приговаривая: "У, гад..."
Я взглянул на Бабеля. Он посмотрел на меня, потом глаза его скользнули
по клетке, по палке, по руке хозяина и снова по мне, но чего только не было
в глазах! В них были и жалость к волку, я удивление хозяином, и
любопытство. Да-да, больше всего любопытства. Я тихо сказал:
-- Скажите, чтобы он это прекратил.
-- Молчите, старик. Надо все знать. Это невкусно, но любопытно.
В искусстве Бабеля мы многим обязаны его любопытству. Любопытство подчас
жестокое, но всегда оправдываемое. Помните, что было в душе Никиты
Балмашева перед тем, как товарищи сказали: "Ударь ее из винта"?
"И, увидев эту невредимую гражданку, и несказанную Расею вокруг нее, и
крестьянские поля без колоса, и поруганных девиц, и товарищей, которые
много ездют на фронт, но мало возвращаются. я захотел спрыгнуть с вагона и
себя кончить или ее кончить. Но казаки имели ко мне сожаление и сказали:
-- Ударь ее из винта".
Вот оно, оправдание, быть может, и жестокого поступка Балмашева. "Казаки
имели сожаление..." И я его имею, и всякий, кто жил в то романтическое,
жестокое время, -- его имеет.
Вы хотите знать, что такое бабелевский гуманизм? Вчитайтесь в рассказ
"Гедали", но только не думайте, что это разговаривают два человека --
Гедали и его антипод Бабель. Нет. Это диалог с самим собой. "Я хочу, чтобы
каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. "Вот,
душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни Удовольствие". И "Интернационал",
товарищ, это вы не знаете, с чем его кушают?..
-- Его кушают с порохом, -- ответил я старику, и приправляют лучшей
кровью..."
Алексей Максимович Горький отправил Бабеля "в люди", и Бабель пошел.
Надо было много Узнать. Любопытство было дорогой в литературу. Он пошел по
этой дороге и с нее не сходил до Конца. Дорога идет через величие
гражданской войны. Величие событий рождает мужественные, суровые характеры.
Они нравятся Бабелю, и он "скандалит" за письменным столом, изображая их, а
чтобы быть достойным своих героев, начинает "скандалить на площадях". Вот
откуда "Мой первый гусь".
Итак, с 1917 по 1924 год Бабель был "в людях" Это был уход из дома --
уход из Одессы. А пройдя пути-дороги, он снова очутился дома -- в Одессе
Конечно, как у всякого одессита, у Бабеля была болезнь, которая громко
именуется "ностальгия" а просто -- тоска по родине.
Есть такая новелла.
...В маленьком городишке жил человек. Был он очень беден. Семья, как у
большинства бедняков, большая, а заработков никаких. Однажды сосед сказал
ему:
-- Ну что ты мучишься здесь, когда в тридцати верстах есть город, где
люди зарабатывают, сколько хотят. Иди туда. Будешь хорошо зарабатывать,
будешь посылать семье. А когда разбогатеешь -- вернешься домой.
-- Спасибо тебе, добрый человек, за совет. Я так и сделаю.
И он отправился в путь. Дорога шла по степи. Он шел по ней целый день. А
когда настала ночь и пора было ложиться спать, то он лег ногами к городу, к
которому шел, -- чтобы утром знать, куда идти.
Но сон у него был беспокойный, и он ворочался всю ночь. А утром
направился в ту сторону, куда указывали его ноги. К концу дня он увидел
город, очень похожий на его собственный. Вторая улица справа была
точь-в-точь такая же, как его родная улица. Четвертый дом слева был как две
капли воды похож на его дом. Он постучал в дверь, и ему открыла женщина --
вылитый портрет его жены. Выбежали дети -- ни дать ни взять его дети. И он
остался тут жить. Но всю жизнь его тянуло домой.
-- Старик, -- сказал мне как-то Бабель, -- не пора ли ехать домой, как
вы смотрите на жизнь в Аркадии или на Большом Фонтане?
А когда мы хоронили Ильфа, он, стоя со мной рядом у гроба, тихо и
грустно сказал:
-- Ну вот, не стало Багрицкого, а теперь и Ильфа. Уходят одесситы. Ледя,
может быть, нам вреден здешний климат, а?
Он всегда думал о возвращении в Одессу. Он говорил об этом Багрицкому,
говорил и Паустовскому. Он всегда звал одесситов домой. Ах, ностальгия --
прекрасная болезнь, от которой невозможно и не нужно лечиться.
После "Конармии" -- "Одесские рассказы". Это очередной приступ
ностальгии. Здесь основной герой Бабеля -- Беня Крик. Ни для кого не
секрет, что прототипом Бени Крика был Мишка-Япончик. Бабель не знал
Мишку-Япончика, но, вернувшись в Одессу, узнал много о нем. И опять
романтика. "Подвиги" Япончика были весьма прозаичны. В них, конечно, были и
смелость, и, если хотите, воля, и умение подчинять себе людей. Но
романтики, той, которая заставляет читателей "влюбляться" в Беню Крика,
конечно же, не было. У Бени Крика не было романтики, но зато талант
писателя-романтика был у Бабеля, и он поднял Беню Крика на романтическую
высоту. Он вкладывает в уста Арье Лейба характеристику Бени: "Забудьте на
время, что на носу у вас очки, а в душе осень. Перестаньте скандалить за
вашим письменным столом и заикаться на людях... Вам двадцать пять лет. Если
бы к небу и к земле были приделаны кольца, вы схватили бы эти кольца и
притянули бы небо к земле".
Вот он какой, Беня Крик. Он налетчик. Но он налетчик-поэт. У него на
машине клаксон наигрывает "Смейся, паяц". -- Ну до чего же это здорово,
честное слово! Вот сколько раз перечитываю и волнуюсь, хотя я знал Беню
Крика (Мишку-Япончика) и знаю, что он был далеко не романтик.
Но Бабелю противны серые люди. Он не любит фотографию, он любит
живопись, причем яркую, сочную, впечатляющую. Представьте себе картинную
галерею. Портреты: Афонька Бида, Конкин, Павличенко, Балмашев и другие не
менее яркие фигуры "Конармии", а вперемежку с ними Гедали, Мендель Крик,
Беня... Когда я представляю себе это, меня охватывает такой буйный восторг,
что мне хочется петь.
И, наконец, Бабель-драматург. "Закат". Ну что же? Опять эта вековечная
тема "Отцы и дети". Но как повернута! Дети, воспитывающие отца. И как
воспитывающие! И снова портреты: Мендель, Беня, Левка, Двойра, Нехама,
Боярский... Любую роль хочется сыграть.
Пьеса шла давно, во МХАТ-2. Но мне кажется, что она не до конца была
понята исполнителями. Были удачи, но были и просчеты. Бабель говорил мне,
как он мечтал о распределении центральных ролей (в идеале) (это было еще до
постановки в МХАТ-2): Мендель -- Борис Борисов, Нехама --
Блюменталь-Тамарина, Двойра -- Грановская, Беня -- Утесов, Левка --
Надеждин, Боярский -- Хенкин, Арье Лейб -- Петкер. Но это были мечты,
которым не суждено было осуществиться.
Бабель написал значительно больше, чем мы знаем, но рукописи, к великому
огорчению, не были обнаружены.
Свою биографию Исаак Бабель начинает так: "Родился в 1894 году в Одессе,
на Молдаванке". Если бы я писал свою биографию, то она начиналась бы так:
"Родился в 1895 году в Одессе, рядом с Молдаванкой (Треугольный пер.)".
Значит, рядом родились. Рядом росли и жили. И, на мою беду, в детстве, в
Одессе, не встретились. а встретились через тридцать лет в Москве. Ну что
ж, спасибо и за это.
Бабель был огромный писатель, и дело вовсе не в том, что литературное
наследство его невелико. По существу, одна книга, в которую умещаются
"Конармия", "Одесские" и другие рассказы и две пьесы. Грибоедов тоже
оставил немного, но вошел в историю русской литературы и драматургию, как
великан. В искусстве, как и в науке, надо быть первооткрывателем.
Своеобразным Колумбом, Ломоносовым, Поповым, Гагариным. Вот в чем признак
величия. У Бабеля был этот признак. Он мог бы еще быть среди нас, но его
нет. И хочется крикнуть фразу из его "Кладбища в Козине": "О смерть, о
корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас, хотя бы однажды?"
Когда в конце тридцатых годов готовилась к изданию моя первая книжка
"Записки актера". Бабель написал к ней предисловие.
Вот, что он написал:
"Утесов столько же актер -- сколько пропагандист. Пропагандирует он
неутомимую и простодушную любовь к жизни, веселье, доброту, лукавство
человека легкой души, охваченного жаждой веселости и познания. При этом --
музыкальность, певучесть, нежащие наши сердца; при этом -- ритм
дьявольский, непогрешимый, негритянский, магнетический; нападение на
зрителя яростное, радостное, подчиненное лихорадочному, но точному ритму.
Двадцать пять лет исповедует Утесов свою оптимистическую,
гуманистическую религию, пользуясь всеми средствами и видами актерского
искусства, -- комедией и джазом, трагедией и опереттой, песней и рассказом.
Но и до сих пор его лучшая, ему "присужденная" форма не найдена и поиски
продолжаются, поиски напряженные.
Революция открыла Утесову важность богатств, кoтopыми он обладает,
великую серьезность легкомысленного его искусства, народность,
заразительность его певучей души. Тайна утесовского успеха -- успеха
непосредственного, любовного, легендарного -- лежит в том, что советский
наш зритель находит черты народности в образе, созданном Утесовым, черты
родственного ему мироощущения, выраженного зажигательно, щедро, певуче.
Ток, летящий от Утесова, возвращается к нему удесятеренный жаждой и
требовательностью советского зрителя. То, что он возбудил в нас эту жажду,
налагает на Утесова ответственность, размеров которой он, может быть, и сам
не сознает. Мы предчувствуем высоты, которых он может достигнуть: тирания
вкуса должна царить на них. Сценическое создание Утесова -- великолепный
этот, заряженный электричеством парень и опьяненный жизнью, всегда готовый
к движению сердца и бурной борьбе со злом -- может стать образцом, народным
спутником, радующим людей. Для этого содержание утесовского творчества
должно подняться до высоты удивительного его дарования".
И когда я прочитал это -- я растерялся. Действительно, эти слова открыли
мне глаза на многое, о чем я и не подозревал. И с тех пор я живу под грузом
ответственности, поверяя каждый шаг, слово, выбор словами Бабеля.
Рассказы Бабеля я читал с увлечением, со страстью. Так же воспринимали
их и слушатели. И пресса в оценках была единодушна. Об исполнении новеллы
"Соль" было сказано, что это "большое культурное достижение, серьезная
победа советской эстрады"[*]. Хотя я, вообще-то говоря, давно уже заметил,
что на прессу в то время было трудно ориентироваться, потому что с
одинаковой страстью она высказывала прямо противоположные мнения. В той же
статье, которая называла исполнение "Соли" "культурным достижением", о
чтении "Повести о рыжем Мотеле" было сказано следующее: "Повесть о рыжем
Мотеле", исполняемая Утесовым, отнюдь не новая победа. Безвкусная
стилизация, поднимание на цыпочки в рассуждениях о "своей судьбе", вялый
стих -- вот сомнительные художественные достоинства "Повести". Общественная
ценность ее тоже невелика... Читает Утесов без нажима, тактично, ярко.
Остается пожалеть на этот раз неудачный выбор текста, выбор, объяснимый
рыночным успехом "Повести". А в другой газете: "Леонид Утесов прекрасно
разработал отныне классическую уткинскую "Повесть о рыжем Мотеле", и на
фоне еврейского местечка исполняет ее, окрасив в грустный акцент. Его
читка, по выразительности и скупости иллюстративных движений, бьет
яхонтовскую (например, исключительное движение рук со словами "Часы, как
конница, летят"). Прекрасный номер, захватывающий публику".
[* "Ленинградская правда", 1926, N 234.]
Так что же такое "Повесть" Уткина? -- Классическое произведение или
только вещь с "рыночным успехом"? Кому верить? Я поверил себе -- "Повесть"
трогала меня до глубины души. И публике, которая неизменно сопровождала
аплодисментами чтение уткинской поэмы.
Произведения Зощенко и Бабеля имели для меня большое значение еще и
потому, что, исполняя их, я как бы осваивал новый жанр -- превращался из
рассказчика в чтеца. В этих жанрах