Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
и
межэтажных поясков старых домов, не выдержавших тяжести своего века, в
обреченно изогнутой балке проезда во двор. Дом шестьдесят седьмой и
вправду вот-вот должен был развалиться и исчезнуть, и каждому, кто являлся
к нему, вызванный роковой повесткой с багровыми знаками, не могло не
броситься это в глаза, не могла не явиться мысль, что вот и он все время
был на поводке у чего-то сильного и властного и теперь и ему предстоит
исчезнуть. Дом имел вид виноватого в чем-то, и Данилов, оказавшись рядом с
ним, ощутил себя виноватым.
В проезде было мрачно, воняло котами и гнилой ка пустой. Данилов
подумал, что, наверное, и на этот мрак, и на гнилье, и на котов
рассчитывали сочинители инструкции. Вызванные повестками в свои последние
мгновения на Земле должны были испытать унижение этого пошлого места,
запомнить Землю мерзкой, ощутить свою мелкость и беспомощность. Тут было
как бы подведение черты, подготовка к переходу в состояние еще более
унылое, а возможно, и в никакое. Данилов наступил на что-то скользкое и
вонючее, чуть не упал, выругался, ногой пошаркал по асфальту, стараясь
оттереть с подошвы грязь. Потом шагнул на ступеньку крыльца. Дернул ручку
двери. Дверь не поддалась. Данилов нагнулся. Три гвоздя, вбитые, видимо,
по распоряжению техника-смотрителя, крепко держали дверь. Значит, люди в
ЖЭКе сидели все же хозяйственные и углядели наконец, что осиротевшая дверь
хлопает без дела. А возможно, дверь и прежде иногда забивали, но
находились причины, по каким жэковские гвозди исчезали без следа. Ни
гвоздодера, ни кусачек у Данилова не было, сняв перчатки, Данилов
попытался раскачать гвозди, но только ободрал до крови пальцы. Он злился,
понимал, что может опоздать. И тут вспомнил о браслете. "Что же это я? -
подумал Данилов. - Да и каким же манером я собирался пускаться в
странствие?" Он подвинул пластинку браслета, гвозди вылетели из досок и
исчезли. Данилов открыл дверь. И сейчас же, не дав себе ни секунды на
колебания, шагнул в небо.
35
Что-то будто завертело его, сжало, ударило, что-то хрустнуло,
возможно, хрустнуло в нем самом, какие-то нити рвались и цепи звякали
глухо, вихри обдували Данилова, горы падали на него или он сам падал в
раскаленные кратеры. Иными случались его прежние перемещения во времени и
пространстве. Больно было Данилову и страшно.
Но прибыл Данилов куда ему следовало прибыть. Он находился теперь
невдалеке от Девяти Слоев, в Колодце Ожидания, известном ему с чужих слов.
Темень была всюду. Да и не темень, а чернота. Однако Данилов в черноте не
растаял, он все еще ощущал себя живым неуверенным. Легче ему от этого не
было. Он чувствовал, что с четырех сторон его окружают стены, их нет, но
он не сможет сквозь эти несуществующие стены куда-либо уйти. Он знал, что
стены продолжаются и вверх и вниз и нет при них ни пола, ни потолка,
колодец бесконечен, но ему, Данилову, не дано в нем ни летать, ни плавать.
Поначалу Данилов думал, что и позу менять не позволят, но нет, не вытерпев
неведения, Данилов чуть выпрямил ноги, опустил руки, ожидал кары, однако
никаких запретительных сигналов не последовало. Значит, можно! Что руки,
что ноги, он мог существовать сейчас и застывшим, не это было важно, его
обрадовало обретение пусть и крошечной, но свободы. Или видимости
крошечной свободы. В черноте Колодца ничего не происходило. И, по всей
вероятности, ничего и не должно было происходить. Сама чернота, сама
бездеятельность Данилова, ощущение им собственного бессилия, предчувствие
страшного впереди должны были его изнурить. Времени он сейчас не
чувствовал, то есть не чувствовал того времени, какое могло течь,
разрываться, останавливаться или винтиться в Девяти Слоях. Это удручало
Данилова, обрекало на некое безволие, неготовность к неожиданностям, а
стало быть, и к мгновенному сопротивлению им. Данилов понял, что если он
устроит в самом себе отсчет времени земным способом, ему станет легче
укрепить себя. Так и вышло. Теперь он хоть и в мелочи, но был хозяином
своего состояния. Он сам установил в Колодце время, привычное для него. И,
отсчитывая час за часом, говорил себе: "Ну вот и еще выдержал. А они
сколько протянут? И что придумают после?"
Проходили сутки (в земном измерении, хоть на самой Земле, полагал
Данилов, могло не сдвинуться и секунды). Данилов все считал. Однажды он
снова изменил позу. И не потому, что в его теле что-то затекло, а из
желания не выглядеть некрасивым или жалким. Какой-то скрюченный висел он в
Колодце.
И обнаружилось перед Даниловым видение. Явился старательный порученец
Валентин Сергеевич в ношеном-переношенном тулупе, в валенках, снабженных
галошами, с метлой в руках. Стоял он сейчас в печальном проезде под домом
шестьдесят седьмым на Первой Мещанской, в ночной подворотне, и имел вид
дворника. На нем был темный передник в заплатах и даже дворницкая бляха,
давно отмененная в Москве. Валентин Сергеевич опустил метлу, стал сгребать
ею вонючие и гнилые предметы, вызвавшие досаду Данилова в последние его
мгновения на Земле. Греб Валентин Сергеевич плохо, и выходило так, что он
ничего не сгребал. Валентин Сергеевич стоял на месте, и метла его
повторяла одно и то же как бы застывшее движение. Сам Валентин Сергеевич
выглядел сейчас заведенным механизмом. Наконец его завод кончился, он
замер. Потом дернулся, опять начал водить орудием труда, не позволяя себе
при этом ни увеличить, ни уменьшить размах движения метлы, хотя бы и на
сантиметр.
Теперь Данилов услышал и звуки. Сморкание Валентина Сергеевича, его
вздохи, шуршание чего-то по асфальту. Валентин Сергеевич, до этого не
замечавший Данилова, посмотрел на него с укором, погрозил пальцем. Он и
лицо скорчил: "Ну что, дождался своего, негодный!" Но тут ему, видимо, на
что-то указали, Валентин Сергеевич сгорбился и тихонько пошел, его
дворницкая бляха стала заметнее, весь его облик как бы говорил: "Да,
конечно, я помню, помню, я мелочь, я ничтожество, я свое дело исполнил, и
все..." Подворотня исчезла, и Валентин Сергеевич удалился в черноту.
Опять Данилов пребывал в черноте, выжидая, когда наконец его
подвергнут новым воздействиям. А о нем как будто бы забыли.
Данилову захотелось снять пальто. Ему не было жарко. Как, впрочем, не
было и холодно. Но пальто, шапка и перчатки начали стеснять его. Он бы с
удовольствием расстегнул пуговицу рубашки и убрал бабочку, он бы и шнурки
ботинок развязал, хотя ботинки не жали. От чего он желал свободы? От
вещей? Пусть для начала и от вещей... Но тут же Данилов сказал себе, что
это нервы. Данилов не расстегнул ни единой пуговицы пальто. И перчатки не
снял. А шапку натянул покрепче и уши ее опустил, будто некий шум раздражал
его. Но ничто не звучало. И Данилов повел про себя партию альта из
симфонии Переслегина.
Потом перестал. То ли ослаб, то ли отчаялся, в нем сейчас жила обида
маленького и слабого ребенка, чуть ли не со слезами глядящего на взрослых:
"За что вы меня! Что плохого я сделал вам?" Данилову хотелось, чтобы он и
вправду стал сейчас маленьким, беззащитным (беззащитным он, впрочем, и
был) и чтобы кто-нибудь сильный приласкал его или хотя бы пожалел, простил
ему капризы и шалости. Данилов и бороду сейчас, пожалуй бы, сбрил. Если бы
попросили. Однако никто не увидел в Данилове обиженного ребенка, ни вздоха
сочувствия Данилов не услышал.
Он вообще по-прежнему ничего не слышал. Скребки метлы Валентина
Сергеевича, его вздохи и сморкания вспомнились нечаянным и бесценным
подарком. А вдруг и само время "Ч" уже началось? И может быть, заключалось
оно в вечном отлучении Данилова от звуков. Ведь кураторы и исследователи
могли уже все решить, и не было у них никакой нужды проводить с Даниловым
разговоры. "Так нельзя! - ерепенился Данилов. - Не имеют права! Нужно
объяснить мне, почему и что!" Но сразу же он почувствовал, что его
возмущение, как и готовность сбрить бороду, как и желание оказаться на
глазах у публики бедным, заблудившимся ребенком, сами по себе
бессмысленны, и его, Данилова, показывают лишь жалкой личностью. Ожидание
подачек и милостей было изменой самому себе, да и за подачки эти и милости
следовало бы еще платить по высоким ценам.
Он закрыл глаза, но сразу же сквозь сомкнутые веки увидел некое
движение где-то рядом. Опять то ли скользили тени, то ли колыхались снятые
с чьих-то незаживших ран бинты. Данилов устало и словно бы нехотя открыл
глаза.
Тени или полотнища унеслись, покачиваясь, в глубину черноты,
растворились в ней, а перед Даниловым появились шесть бараньих голов на
коротких сучковатых палках. Головы перемигивались, словно кривлялись,
скалили зубы и подскакивали, норовя толкнуть друг друга или укусить.
Вскоре вместо них возникла небольшая фигура мужчины, смутно Данилову
знакомого. "Это мой Дзисай!" - догадался Данилов. Своего Дзисая он никогда
не видел, но был уверен теперь, что это именно его Дзисай. Дзисай
опустился на колени, видно, собираясь молить о чем-то. Возможно, о
смягчении своей участи. А возможно, и о смягчении участи Данилова, с
судьбой которого он был связан по желанию прекрасной Химеко. Лицо Дзисая
исказила гримаса предсмертной муки, он опустил голову. Прежде Данилов
полагал, что его Дзисай - порождение наивных времен, о каких и помнят
немногие, - должен был бы носить кимоно и иметь стекающую на спину
косичку, но нет, Дзисай был одет в техасы и кожаный пиджак, а волосы
отрастил пышные, длинные, будто бы играл на электрической гитаре. "Как он
молод! Он совсем юноша! - содрогнулся Данилов. - Нет, Химеко, не надо...
Не надо... Молю тебя..." Данилов закрыл глаза, но Дзисая он наблюдал и с
закрытыми глазами, Химеко не услышала его мольбы, да вовсе и не Химеко
явила Дзисая или его тень пред очи Данилова. Возможно, Химеко уже принесла
Дзисая в жертву ради спасения Данилова, и теперь Данилову были намерены
показать, как это произошло и почему жертва вышла напрасной. Дани лов
открыл глаза, на месте Дзисая было нечто багровое, растекшееся, это
растекшееся стало исходить дымом и рассеялось в черноте. "А ведь я принял
бы жертву, принял бы!" - почувствовал Данилов. Данилов жалел и юношу
Дзисая, погибшего бессмысленно, и себя. Он заплакал бы, коли б знал, что
на него не смотрят... На мгновение ему показалось, что возник нежный запах
цветов анемонов, вдруг Химеко сквозь все препоны удалось высказать ему
теперь сострадание? Но тут же глаза и носоглотку ему защипало, не цветы
анемоны благоухали, а, похоже, где-то невдалеке без звука разорвалась
граната со слезоточивым газом. Газ этот оказался теперь хорош для
Данилова. Неприятность, доставленная им, как бы напомнила Данилову, что и
его судьба ничем не лучше судьбы Дзисая.
А перед Даниловым уже неслись световые вихри - и фиолетовые волдыри
лопались в них. Вихри эти скоро уже не казались Данилову сообщением о
чем-то, они стали реальностью, приобретали мощь и глубину, а глубина их
была - в миллиарды земных километров. Данилову даже показалось на
мгновение, что стены черного колодца исчезли, но это было ошибкой.
Действительно, глубина его видений была сейчас в миллиарды километров, но
и черные стены остались. Вытянув руки, наверное, можно было дотронуться до
них, впрочем, естественно, ничего не ощутив.
Тут он вспомнил, что какое-то время назад - а счет времени он уже и
не вел - он заставил зазвучать в себе музыку Переслегина. Однако музыка
тогда же и затихла. Неужели он стал так слаб? Или себе не хозяин? Или
засмотрелся на видения? Нет! Данилов решил, что немедленно в его
суверенной личности будет восстановлен обычный ход жизни, нисколько не
зависимый от бытия в колодце и опытов исследователей. Усилием воли он
опять заставил себя вести счет времени, и тут же "Пассакалья" Генделя
стала исполняться в нем классическим секстетом. Что касается мыслей и
чувств, то они по-прежнему существовали в нем в двух потоках - словесные и
музыкальные.
Видения опять напали на него.
Розовые пузыри все разбухали и лопались, яростные свирепые вихри
обтекали их, но иногда и налетали на пузыри, и тогда взрывы ослепляли
Данилова. И снова огненные языки и осколки от этих взрывов разлетались на
миллиарды километров. Вспышки и взрывы продолжались долго, но потом они
стали случаться реже, словно бы угомонение происходило в их стихии, и,
наконец, некоторые успокоенные, упорядоченные формы и линии стали
проступать в поначалу раскаленных, нервных потоках. Теперь перед Даниловым
висел и переворачивался вокруг невидимой оси мутноватый, чуть
искривленный, мерцающий диск, в нем держались, соблюдая тихое движение,
светящиеся спирали, закрученные и взблескивающие на концах. Потом Данилов
увидел, что и всюду, на разных расстояниях от явившегося ему диска,
расстояниях, измеряемых уже не миллиардами километров, а веками и
тысячелетиями, висят, вращаются, плавают, копошатся другие диски, спирали,
скопления светящихся и черных пылинок - планет и звезд.
Данилов почувствовал, что он перед ними - великан и может ступать по
ним, как по кочкам мокрого торфяного поля где-нибудь под Шатурой или
Егорьевском. Ступать по ним и властвовать ими. Не хватало лишь сущей
малости. Позволения ему, Данилову, вышагнуть из Колодца Ожидания...
Тут же Данилов ощутил себя никаким не великаном, а жалким существом,
растерянным и испуганным. Вошью земной перед этими исполинскими дисками,
спиралями и сгустками, перед галактиками и вселенными, перед ходом их
судеб. Зябко стало Данилову. Тут и шапка с опущенными ушами не могла
умерить дрожи. И инструменты секстета, которые Данилов, противясь напору
исследователей, все еще заставлял играть "Пассакалью" Генделя, умолкли. А
диски и спирали, известные Данилову и прежде, исчезли, маленькая крупинка
блеснула в черноте. На Земле ни одна бы электронная установка не смогла бы
разглядеть ее или хотя бы дать о ней сведения. Она разрослась, или Данилов
был усушен и уменьшен. Данилов уже понимал, что он помещен внутри явленной
ему крупинки. Да что крупинки! Внутри ядрышка какого-нибудь захудалого
атома, что и науке неинтересен! Или еще унизительнее - внутри простейшей
частицы, не знающей на Земле покоя и управы, не словленной там ни одним
хитроумным устройством, а здесь, в колодце, покорной и недвижимой. Но
теперь в ней, в этой частице или в этом ядрышке, Данилову представились
свои мерцающие диски, свои кристаллические построения из сгустков, из
скрепов каких-то ледяных шаров и игл, и будто бы шевеление этих ледяных
шаров и игл усмотрел Данилов, и явно полет здешнего космоплана привиделся
ему, и отчего-то вспомнился Кармадон, мелькнуло даже злое, надменное лицо
Кармадона, какое было у него на лыжне в Сокольниках. И вдруг что-то
случилось, разломились диски, стали крениться кристаллические решетки,
посыпались с них ледяные шары и иглы, взрываясь на лету или тая. Все
свалилось и все исчезло, но он, Данилов, остался. Перед ним сидел
сапожник, курносый мужик лет пятидесяти из Марьиной рощи, и чинил
парусиновые тапочки, какие носили, придавая им белый цвет зубным порошком,
щеголи в Москве в конце сороковых годов. На коленях сапожника был черный
кожаный фартук, губами он держал гвозди, хотя для починки тапочек они не
были нужны. "Кто это? - удивился Данилов. - Зачем мне его показывают?
Вдруг я ему что-то должен? Нет, не помню..." Возле сапожника стала прыгать
серая дворняжка, отдаленно напоминавшая Данилову грамотную собаку
Муравлевых по кличке Салют. Сапожник с любовью осмотрел починенные им
тапочки, остался ими доволен и протянул их собаке. Собака взяла тапочки и
съела их. Потом лапой она пододвинула к себе сапожника и съела его.
Облизнувшись, она поморщилась, выплюнула черный фартук и сапожные гвозди.
Зевнула и ушла. Гвоздей было пять. "А во рту он держал шесть, - вспомнил
Данилов. - Ну шесть! Ну, а мне-то что!"
Фартук и гвозди потом долго валялись в пустоте перед Даниловым.
Главное же действие производили теперь многочисленные вещи, предметы и
машины, знакомые Данилову по Земле. Чемодан, платяной шкаф, угольный
комбайн, металлические плечики для брюк, самолетный трап,
асфальтоукладчик, электроорган, вращающаяся электрошашлычница с кусками
баранины, совмещенный санузел изумительного голубого цвета, автомобиль
"Ягуар", игрушечная железная дорога с туннелями и переключателями стрелок,
бормашина с плевательницей, скорострельный дырокол для конторских папок,
кухонный гарнитур... Впрочем, всего разглядеть Данилов не мог и не имел
желания, машины и вещи то и дело возникали новые, в столпотворении
вытесняли друг друга, толклись, на месте не стояли, а находились в некоем
хаотическом движении. И то разбирались на части, то - энергично, но и
аккуратно - собирались в прежних своих формах. При этом именно разбирались
кем-то невидимым, а не рассыпались сами по себе. Но однажды части вещей
так и не вернулись в привычные соединения, то ли не смогли, то ли им уже
не было в этом нужды. Во всяком случае, движение их стало совсем бешеным.
Но составные части как будто бы вовсе не зажимались судорожными поисками
своих ближних, чтобы вцепиться в них, и уж явно не желали вступать в
соединения с чужими составными. Однако что-то происходило. Данилов сначала
не мог понять, что именно, но потом, когда из досок, щитов, панелей,
стекол, металлических суставов и блоков, ламп, фарфоровых полукружий,
шестеренок, приводов, свечей зажигания, деревянных ножек, колес
образовались чуть ли неживые существа, самые разные, со своими фигурами,
походками, осанками, одни - гибкие, проворные, словно бы одетые в
резиновые обтекаемые костюмы - мешки, другие - густые, водянистые,
тяжелые, сонные, с мазутными глазами, - тогда Данилов догадался, в чем
дело. Перед ним были сущности вещей и машин, успевших вместиться в Колодце
Ожидания, в его, Данилова, пространство и время. Или, может быть, если
применить выражение афинского философа, - "чтойности" этих вещей и машин.
Освобожденные от своих оболочек и функций, теперь они выявляли стывшие в
них порывы и страсти, в азарте наступали на что-то, агрессивные,
настырные, жадные, лезли, толпились, лягали это что-то. Данилов понял: они
мнут и топчут черный фартук сапожника, не убранный после ухода собаки,
Данилов был уверен: не убранный случайно, по небрежности исследователей. В
их жестах, прыжках и наскоках была и патетика, было и торжество, но была и
мелочность.
"Гвозди они, наверное, тоже затоптали", - подумал Данилов. Но
разглядеть ни гвоздей, ни фартука он сейчас не мог. Темп движений
неуравновешенных танцоров все убыстрялся, их самих становилось все больше
и больше, злясь, каждый или каждое из них стремились пробиться к центру
толпы, словно забытый фартук был им необходим. Неожиданно над ними
взвинтилось и запрыгало кольцо огненных букв: "Вяленая икра минтая,
яснычковая, 1-150, 1 рубль восемьдесят копеек, Темрюкского рыбозавода".
Тут словно бы лампочки стали перегорать в огненном кольце или на пульте
управления случился какой дефект, некоторые буквы погасли, а потом исчезло
и все кольцо. С пляшущей, подпрыгивающей толпой ничего не произошло. Лишь
в