Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
ались и снова собрались в круг, склонили головы - и задумчиво и мощно
нарастал, как гул из-под земли, напев. Сандро же снова отошел за дровами,
хотя костер горел ярко. То был точный расчет - со стороны он отчетливо видел
каждого из шестерых, стоящих в кругу, а тем, что пели у слепящего зрение
костра, он плохо был виден... Тяжелый маузер был уже готов - на взводе.
Настал неотвратимый час расплаты, час возмездия. Вскинул многозарядный
скорострельный маузeр, опустил на руку для опоры и первым выстрелом,
прогрохотавшим во тьме подобно грому, свалил главаря Гурама Джохадзе и тут
же, не умерли еще слова песни, слетавшие с уст, уложил подряд всех
остальных, и они даже не успели понять, что произошло. И так и еще раз в
порочной круговерти убиений, и еще раз за пролитую кровь кровь пролил.
Да, законы человеческих отношений не поддаются математическим
исчислениям, и в этом смысле Земля вращается, как карусель кровавых драм...
Так неужто карусели этой дано кружить до самого скончания света, пока
вращается Земля вокруг Светила?
Огонь был метким, и лишь один вдруг судорожно приподнялся на руках, но
Сандро подскочил к нему и уложил выстрелом в затылок... Кони шарахнулись в
испуге и снова замерли на привязях...
Костер еще горел, река шумела, лес и горы - все на место, и луна на
своем месте в невозмутимой высоте, только оборвалась песня, так долго
звучавшая в тот вечер...
Лицо Сандро в ночи было бело как мел, он задыхался, схватил бурдюк с
оставшимся на дне вином и, обливаясь, захлебываясь, стал пить, чтобы залить
огонь внутри... Потом отдышался, спокойно обошел убитых, что в разных позах
лежали вокруг костра. Затем снял оружие убитых, привесил к лукам их седел,
сбросил уздечки и недоуздки с конских голов и отпустил коней на волю.
Отпустил всех семерых коней, в том числе и своего гнедого... И смотрел, как
они, почуявши свободу, гуськом пошли в низовья, в предгорное селение к
людям... Ведь лошади всегда идут туда, где живут люди... Но вот стих и цокот
подков, и скрылись в зыбкой лунной придымленности идущие цепочкой силуэты
лошадей внизу...
Все было сделано. Сандро еще раз молча обошел шестерых, сраженных
наповал, и, отойдя чуть в сторону, приставил дуло маузера к виску. Еще раз
выстрел прозвучал в горах коротким эхом. Теперь он был седьмым, отпевшим
свои песни...
Так завершилась та грузинская баллада.
Об этом я вдруг вспомнил, слушая в музее болгарских певцов, исполнявших
староболгарские церковные песнопения. Эти песнопения были созданы людьми,
возвышенно и даже исступленно взывающими из тьмы веков к Всевышнему,
сотворенному ими же, к нереальности, превращенной ими же в духовную
реальность, людьми, убежденными, что они так одиноки в этом мире, что лишь в
песнях и молитвах они найдут Его.
Я вспомнил и пережил всю ту историю в какие-то секунды. По сравнению со
скоростью мышления скорость света - ничто; мысль, что, уходя в прошлое,
может двигаться в обратном направлении во времени и в пространстве, быстрее
всего...
Теперь я поверил, что так оно и могло быть в те годы в самом деле. В
заключение рассказа "Шестеро и седьмой" автор писал, что Сандро, то есть
седьмой, был посмертно награжден каким-то орденом.
Но когда б трагедии гражданских войн не оборачивались трагедиями нации,
когда б сопротивление одних истории нововходящей и нетерпение других в
борьбе за ускорение этой же истории не переменяли жизнь на корню, откуда бы
эти страшные борозды на пашне революции и разве имела бы грузинская баллада
такой исход?.. Цена ценою познается... Ведь тот, седьмой, мог бы
торжествовать, остаться жить, но он не остался - по причинам
труднообъяснимым. Всякий может истолковать их по-своему. А мне в тот час,
когда я плыл в ладье болгарских песнопений под белым парусом возвышенного
духа, что вечно бороздит вдали открытый океан бытия, подумалось, что
причиной такого завершения грузинской были послужили песни, в которых
заключалась вера всех семерых...
Когда открытие делаешь для себя, все в тебе согласно и наступает
просветление души. Глядя, как праведно, преданно и вдохновенно сияли глаза
софийских певчих, поющих заветные гимны, как лица их от напряжения покрылись
обильным потом, завидовал, что я не среди них, что я не тот, не мой двойник.
И на той волне нахлынувшего просветления подумалось вдруг: откуда все
это в человеке - музыка, песни, молитвы, какая необходимость была и есть в
них? Возможно, от подсознательного ощущения трагичности своего пребывания в
круговороте жизни, когда все приходит и все уходит, вновь приходит и вновь
уходит, и человек надеется таким способом выразить, обозначить, увековечить
себя. Ведь когда все кончится, когда наступит тот грядущий через миллиарды
лет конец света и планета наша умрет, померкнет, какое-то мировое сознание,
пришедшее из других галактик, должно непременно услышать среди великого
безмолвия и пустоты нашу музыку и пение. Вот ведь что неистребимо вложено в
нас от сотворения - жить после жизни! Как важно осознавать человеку, как
необходимо быть уверенным ему в том, что такое продление себя возможно в
принципе. Наверное, люди додумаются оставить после себя какое-то вечное
автоматическое устройство, некий вокально-музыкальный вечный двигатель - это
будет антология всего лучшею в культуре человечества за все времена, и
верилось мне, когда я наслаждался пением певчих, что те, кто услышит эти
слова и музыку, смогут понять, почувствовать, какими противоречивыми
существами, какими гениями и мучениками были люди на земле, единственные
обладатели разума.
Жизнь, смерть, любовь, сострадание и вдохновение - все будет сказано в
музыке, ибо в ней, в музыке, мы смогли достичь наивысшей свободы, за которую
боролись на протяжении всей истории начиная с первых проблесков сознания в
человеке, но достичь которой нам удалось лишь в ней. И лишь музыка,
преодолевая догмы всех времен, всегда устремлена в грядущее... И потому ей
дано сказать то, чего мы не могли сказать...
Посматривая на часы, я не без ужаса ожидал, что кончится концерт в
любимом мною Пушкинском музее и мне предстоит отправиться на Казанский
вокзал, совсем в иной мир, и погрузиться в совсем иную жизнь, ту, что
колобродит испокон веков в омутах суеты и коловращений, где божественные
песни не звучат, да и ничего не значат... Но именно поэтому я должен быть
там...
V
Минуло полдня, поезд уже шел по приволжским краям, и в купированных
вагонах успел установиться свой, насколько это возможно, стабильный дорожный
быт, рассчитанный на много дней пути, а в общем вагоне, в котором ехал Авдий
Каллистратов, шла, можно сказать, коммунальная жизнь. Народ ехал разный, и у
каждого была своя причина следовать в поезде. И все это было в порядке вещей
- людям надо, люди едут. И среди них - гонцы за анашой, попутчики Авдия
Каллистратова. Он догадывался, что гонцов в этом поезде ехало с добрый
десяток, но сам он пока знал только двоих - тех, к которым приставил его на
вокзале разбитной носильщик Утюг. То были мурманские молодчики - один
постарше, Петруха, лет двадцати, и второй совсем еще мальчик, шестнадцати
лет, звали его Леней, но и он, Леня, отправлялся на промысел уже во второй
раз. Оттого считал себя бывалым волком и даже кичился тем. Держались
мурманчане поначалу сдержанно, хотя и знали, что Авдий, Авдяй, как стали они
его звать на северный лад, свой человек, что начинает он в гонцах по
рекомендации надежных людей. Разговаривать намеками о делах пришлось в
основном в тамбуре, на перекурах. Народ теперь не терпел уже курящих в
вагоне - при таком скоплении и при без того спертом воздухе. Вот и выходили
в тамбур поболтать да покурить. Первым обратил внимание, что курит Авдий не
так, как следовало бы людям их пошиба, Петруха:
- А ты, Авдяй, сроду не курил, что ли? Как дамочка какая, боишься, что
ли, затянуться? Пришлось соврать:
- Курил когда-то, да бросил...
- Оно и видно, а я вот сызмальства привык. А наш Ленька - тот куряка
так куряка, как дед какой смолит, да и выпить при случае не пропустит.
Сейчас нам, правда, нельзя, зато потом врежем.
- Так ведь мал он еще!
- Кто мал, Ленька? Мал, да удал. Ты-то вот вроде впервой движешься по
крупному делу, это тебе не шабашка какая. А он уже все ходы-выходы знает,
будь здоров!
- И травку тоже потребляет или в гонцах только ходит? - поинтересовался
Авдий.
- Ленька-то? А то как же, курит. Теперь все курят. Так ведь курить надо
с умом, - стал рассуждать Петруха. - Иные есть - наглотаются до
умопомрачения, такие в дело не годятся. Это тухляки. Завалят всю малину.
Травка - она какая, она - радость приносит, на душе рай от нее.
- А отчего радость?
- А оттого, вон, скажем, маленький ручеек протекает, его перешагнуть да
переплюнуть, а для тебя он - река, океан, благодать. Вот тебе и радость. А
ведь радость - дело какое, откуда взять ее - радость? Ну, к примеру, хлеб
купишь, одежду купишь, обувку тоже купишь, водку все пьют тоже за деньги. А
от травки, хоть и деньги платятся немалые, - приятность особая: ты будто во
сне, и все вокруг ну прямо как в кино. Только разница в том, что кино
глазеют сотни да тысячи, а тут ты сам по себе только, и никому нет дела, а
кто сунется, тому можно и в рыло дать, не твое, мол, дело, как хочу, так и
живу, не лезь в чужой огород. Вот ведь оно какой оборот! - И, помолчав,
намекнул хамовато, щуря острые глаза: - А то, Авдяй, попробуешь, может,
травки, покайфуешь для приятности, могу уделить из личных запасцев...
- Да я уж своего попробую, - отказался Авдий, - вот когда свой пай
добуду, тогда другое дело.
- Тоже верно, - согласился Петруха, - свое есть свое. - Помолчал и
решил высказаться дальше: - В нашем деле, Авдяй, главное - осторожность,
потому как все вокруг наши враги: каждая бабка, каждый ветеран с медалехой,
каждый пенсионер, а о других и говорить нечего. Всем так и хочется, чтобы
нас засудили да рассовали подальше по каторгам, чтобы с глаз долой. А потому
правило у нас такое - веди себя вроде ты никто, неприметная серая птичка,
пока свой куш не сорвал. А потом знай наших! Когда деньги в кармане, пошли
они все к такой-то матери... А если что, Авдясь, умри-подохни, но своих нe
выдавать. Это закон. А не выдержишь, так и так - хана, пришить могут как
собаку. Хоть и в зоне, а все равно достанут. Это тебе не
шуточки-игрушечки...
Выяснялось постепенно, что Петруха где-то на строительствах разных
работал, а как лето наступало, отправлялся в примоюнкумские края, знал
места, богатые анашой. Говорил, заросли есть такие, особенно по балкам,
завались, хоть на весь мир хватит. Дома у него только мать была престарелая,
пьющая. Братья разъехались кто куда, в Заполярье, на газопровод. Зашибают,
как выразился, бедолаги, деньгу то в холодах, то в гнусе сплошном. А он
прогуляется разок в Азию-косоглазию, и хоть весь год живи поплевывай себе в
потолок, только бы слюны хватило. А у его напарника Леньки дела семейные
обстояли еще хуже. Матери не знал. Определен был в Дом малютки. А когда было
ему года три, какой-то мурманский капитан дальнего плавания, что главным
образом на Кубу ходил, заявился с женой в приют и взял по всем правилам
мальчишку на усыновление. Детей своих у них не было А через пять лет все
пошло прахом. Жена капитана укатила с кавалером куда-то в Ленинград. Капитан
запил, перешел на портовые работы. Ленька учился в школе кое-как, жил то у
тетки капитана, то у брата его, бухгалтера, а у того жена - цербер, и так и
пошло все одно к одному, и отбился малый от рук, остервенел. Ушел от
капитана насовсем. Пристроился у одного инвалида войны, бывшего подводника,
одинокого, доброго, но влияния на Леньку не имевшего. Парень жил как хотел.
Захотелось куда-то закатиться - закатился. Захотелось вернуться - объявился.
И вот уже второй сезон Ленька отправлялся гонцом за анашой, да и сам,
похоже, пристрастился к этому зелью дурному, а ведь ему всего шестнадцать
лет, и впереди вся жизнь...
Авдию Каллистратову стоило немалой выдержки не реагировать на все
вопиющие подробности, поскольку он поставил себе задачу - постичь природу
этих явлений, затягивающих в свои тенета все новых и новых молодых людей. И
чем больше вникал он в эти печальные истории, тем больше убеждался, что все
это напоминало некое подводное течение при обманчивом спокойствии
поверхности житейского моря и что, помимо частных и личных причин,
порождающих склонность к пороку, существуют общественные причины,
допускающие возможность возникновения этого рода болезней молодежи. Причины
эти на первый взгляд было трудно уловить - они напоминали сообщающиеся
кровеносные сосуды, которые разносят болезнь по всему организму. Сколько ни
вдавайся в эти причины на личном уровне, толку от этого мало, если не вовсе
никакого. Тут необходимо было как минимум написать целый социологический
трактат, а лучше всего открыть дискуссию - в печати и на телевидении. Вон он
чего захотел, ну точно пришелец... А он и был таковым, если учесть его
семинаристскую ограниченность и неведение повседневной жизни. Потом он
убедится: никто не заинтересован в том, чтобы о подобных вещах говорилось в
открытую, и объяснялось это всегда соображениями якобы престижа нашего
общества, хотя, по сути дела, речь шла прежде всего о нежелании рисковать
лишний раз своим положением, зависящим от мнения и настроения других лиц.
Видимо, для того чтобы поднять тревогу о неблагополучии в какой-то части
общества, помимо всего прочего нужно было еще не бояться поступить во вред
себе. К счастью и несчастью своему, Авдий Каллистратов был свободен от
бремени такого затаенного страха. Но пока все эти житейские открытия были
впереди. Он только вступал на этот путь, только соприкасался с той стороной
действительности, которую он из сострадания к заблудшим душам жаждал познать
на собственном опыте, чтобы помочь хотя бы некоторым из этих людей, и не
нравоучениями, не упреками и осуждением, а личным участием и личным примером
доказать им, что выход из этого пагубного состояния возможен лишь через
собственное возрождение и что в этом смысле каждому из них предстоит
совершить революцию в масштабах хотя бы своей души. Но опять же он не
предполагал, как дорого придется платить за такие прекраснодушные идеи.
Молод был. Разве что только молод был... А ведь как изучал в семинарии
историю Христа - переносил Его муки на себя в такой степени, что плакал
навзрыд, когда прочел, как в Гефсиманском саду Его предал Иуда! О, какое
крушение мироздания видел он в том, что Христа распяли в тот жаркий день, на
той горе на Лысой. Но не подумал в ту пору малоопытный юнец: а что, если
существует на свете закономерность, согласно которой мир больше всего и
наказывает своих сынов за самые чистые идеи и побуждения духа? Быть может,
стоило подумать: а что, если это есть форма существования и способ торжества
таких идей? Что, если это так? Что, если именно в этом - цена такой победы?
Хотя еще в самом начале был как-то об этом разговор с Виктором
Городецким, которого, несмотря на небольшую разницу в годах, Авдий величал
Никифоровичем. А разговор зашел перед тем, как Авдий уже решился порвать с
духовной семинарией.
- Что мне сказать? Видишь ли, отец отрок, ты не обижайся, Авдий, что
подчас отцом отроком тебя зову, но сочетание уж больно хорошее, - размышлял
Городецкий, когда они пили чай у него дома. - Ты уйдешь из семинарии, а
скорей всего тебя отлучат от церкви, я уверен, что наставники твои не
допустят, чтобы ты покинул их, бросив им вызов... Тем более, что ты уходишь
по причине, так сказать, редкой и очень неприятной для церкви - не потому,
что ты какую-нибудь несправедливость испытал, не из-за обиды, притеснений и
не потому, что поскандалил с каким-нибудь лицом церковным, нет, отец отрок,
церковь перед тобой ни в чем не виновата... Ты порываешь, так сказать, по
чисто идейным соображениям.
- Да, Виктор Никифорович, это так. Прямых причин нет, это было бы
слишком просто - обида. Дело вовсе не во мне, а в том, что традиционные
религии на сегодняшний день безнадежно устарели, нельзя всерьез говорить о
религии, которая рассчитана была на родовое сознание пробуждающихся низов.
Сами понимаете, если история сможет выдвинуть новую центральную фигуру на
всемирном горизонте верований - фигуру Бога-современника с новыми
божественными идеями, соответствующими нынешним потребностям мира, тогда еще
можно надеяться, что вероучение будет чего-то стоить. Вот причина моего
ухода.
- Понимаю, понимаю! - снисходительно улыбнулся Городецкий и,
прихлебывая чай, продолжал: - Звучит все это вроде ошеломляюще. Но прежде
чем коснуться твоей теории, должен сказать тебе, что сижу сейчас, чай пью и
радуюсь самым натуральным образом, что мы с тобой не в средние века живем.
Да за такую неслыханную ересь где-нибудь в католической Европе, в Испании
или в Италии, только за то хотя бы, что ты осмелился сказать, а я имел
неосторожность выслушать тебя, нас бы с тобой, отец мой отрок, вначале
четвертовали бы, потом сожгли бы на костре, потом перемололи бы останки в
порошок и развеяли бы по ветру. Ух как люто расправилась бы инквизиция с
нами, с каким удовольствием! Уж если священная инквизиция сожгла одного
несчастного только за то, что в доносе на него было сказано, будто он
позволил себе загадочно улыбнуться при упоминании непорочного зачатия, то
надо думать...
- Виктор Никифорович, прости, но придется тебя перебить, - усмехнулся
Авдий, нервно застегивая пуговицы черного семинаристского сюртука. - Я
понимаю, что немало развеселил тебя, но без шуток, если бы в наше время
существовала инквизиция и если бы завтра мне грозило сожжение на костре за
мою ересь, я не отказался бы ни от одного своего слова.
- Верю, - согласно кивнул Городецкий.
- Я пришел к этой идее не случайно. Я пришел к ней, изучив историю
христианства и наблюдая над современностью. И я буду искать новую,
современную форму Бога, даже если мне никогда не удастся ее найти...
- Это хорошо, что ты упомянул об истории, - прервал его Городецкий. -
Теперь послушай меня. Твоя идея о новом Боге - это абстрактная теория, хотя
в чем-то и чрезвычайно актуальная, выражаясь языком наших интеллектуалов.
Это твои соображения, как прежде говорили, умственные выкладки. Ты
программируешь Бога, а Бог не может быть умозрительно придуман, как бы это
заманчиво и убедительно ни выглядело. Понимаешь, если бы Христос не был
распят, он не был бы Господом. Эта уникальная личность, одержимая идеей
всеобщего царства справедливости, вначале была зверски убита людьми, а затем
вознесена, воспета, оплакана, выстрадана, наконец. Здесь сочетается
поклонение и самообвинение, раскаяние и надежда, кара и милость - и
человеколюбие. Другое дело, что потом все было извращено и приспособлено к
определенным интересам определенных сил, ну да это судьба всех вселенских
идей. Так вот подумай, что сильнeе, что могущественней и притягательней, что
ближе - Бог-мученик, который пошел на плаху, на крестную муку ради идеи, или
совершенное верховное существо, пусть и современно мыслящее, этот
абстрактный идеал.
- Я думал об эт