Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
волили его из академии еще в те страшные годы и вместо
трех ромбов получил он три шпалы. Как говорится: "в старые дырочки вставил
новое содержание".
Выпускали нас в Кремле в Георгиевском зале - 4 мая 1934 года.
Присутствовало все Политбюро. Нам поднимали дух, главным образом, Ворошилов
и Буденный, все время находившиеся в зале после того, как из ложи один за
другим были произнесены тосты "За Сталина!", "За партию!", "За Ворошилова!",
"За армию и выпускников!". Тосты такой скорострельности могут свалить кого
угодно, особенно, если люди не выспались и голодны. А с нами именно так и
было. И вот почему. Построение в Кремле было намечено на час дня.
Ответственный - начальник академии им. Фрунзе. Естественно, что он назначил
сбор на 12. Начальник нашей академии взял себе больший запас - 2 часа.
Начальник факультета не отстал от него и назначил сбор на 8 часов утра.
Командир нашей группы тоже позаботился о себе и приказал нам прибыть к 7
часам. А так как мы жили на Шоссе Энтузиастов, то подняться с постели нам
надо было не позже 5 часов. Но в такое время можно только стакан чая выпить.
А в академии и по выходе из нее подкрепиться и негде и некогда. То
построение с проверкой, то перчатки меняют - белые на коричневые, то
наоборот. В результате, когда в час дня Калинин, наконец, появился перед
строем и начал речь, мы уже еле на ногах стояли. А пришли в зал и попали под
оглушающий залп тостов и большинство "поехало". Мне повезло. Рядом оказался
опытный человек. Он еще до того как нам позволили сесть, отхватил кусок
масла и съел, посоветовав мне сделать то же самое. В результате я домой
возвратился в тот же день. Большинство же моих однокашников оказались
неспособными на такой подвиг. Только на следующий день, переночевав в
милиции, они часам к двум, трем добрались до родных пенатов и здесь уж
началась пьянка по-домашнему, которая длилась почти неделю.
Протрезвившись, пошли в академию за назначениями. Их еще не было, но я
оказался исключением. Начальник кафедры организации военно-строительных
работ профессор Скородумов - мы, слушатели, звали его за быстроговорение и
нередкое высказывание слишком поспешных выводов и замечаний "Быстродумовым"
- с радостным лицом отозвал меня в сторону и, схватив за руку, восторженно
заговорил:
- Поздравляю, поздравляю! Мне все-таки удалось добиться своего, нарком
обороны разрешил оставить вас адъюнктом моей кафедры.
- А меня об этом спросили? Я ни в коем случае не останусь в академии.
Кого и чему смогу я научить по организации работ, если эти работы видел
только во время практики. Да и какие работы? Недоделки, переделки. Такие
работы любой добросовестный десятник организует лучше меня. А основное
строительство я и не нюхал.
Возмущенный, я отправился к начальнику факультета за разрешением
обратиться к начальнику академии. Разрешение получено и вот я у Цальковича.
Я выложил ему то, что уже говорил "Быстродумову" и добавил:
- Месяца не прошло после приказа Наркома, в котором ясно сказано, что
адъюнктура набирается из войск, а если академия хочет оставить кого из
выпускников, то она зачисляет его кандидатом и направляет на три года в
войска. Приказ есть, а делается опять по-старому.
- Ну это исключение. Кафедра слабая. Надо усилить.
- Усиливайте людьми с производства, имеющими опыт, а я пойду на их
место учиться, приобретать опыт.
- Ничего не могу поделать. Есть решение наркома.
- Ну тогда, разрешите обратиться к наркому.
- Разрешаю! - И тут же начал набирать телефонный номер.
- Товарищ Хмельницкий (генерал для поручений наркома), здравствуйте. Я
передаю трубку выпускнику академии. Прошу выслушать его. - И передал мне
трубку.
- Товарищ для поручений, с разрешения начальника академии, прошу
наркома принять меня по личному вопросу.
- А в чем ваш вопрос?
- Меня назначают адъюнктом академии, что противоречит приказу Наркома.
Я хочу просить его отменить это назначение и дать любое другое.
12. ПОЖИЗНЕННАЯ ПРОФЕССИЯ
Хмельницкий позвонил через несколько дней: "Вас примет зам. наркома
Тухачевский".
И вот я в огромном кабинете - зале на улице Фрунзе No 1, в кабинете,
который впоследствии посещал неоднократно. В глубине кабинета, за столом,
который кажется крохотным на этой огромной территории, человек с
аристократическим, так хорошо знакомым по портретам лицом. Четко чеканя шаг,
подхожу на уставную дистанцию и громко представляюсь.
- Чего вы хотите?!
- Я прошу, чтоб в отношении меня был соблюден приказ наркома No 42.
Если я нужен академии, то пусть прежде пошлют меня, как требует нарком, на
три года на производство. Иначе, как я смогу учить организации строительных
работ. Я производства в глаза не видел.
-- Хорошо. Ваша просьба будет рассмотрена. Идите!
Я сделал "кругом" и в это время услышал:
-- Но запомните...
Я снова сделал "кругом":
- Запомните, что одетая на вас форма и все, что с ней связано - это
пожизненно.
Последнее слово он подчеркнул. И снова сказал:
- Идите!
Пока я шел по кабинету и, выйдя из него, я думал: почему он мне сказал
это? Понял, лишь когда пришел приказ, подписанный Тухачевским: "Григоренко
П. Г. назначается начальником штаба отдельного саперного батальона 4-го
стрелкового корпуса, с присвоением Т-8." Это было совсем необычное
назначение. Все выпускники нашего (фортификационного) факультета назначались
на оборонительное строительство. Среди кадрового состава академии бытовало
мнение, что "студенты" только и ждут как бы скорее попасть на стройку и
избавиться от строя и от обязательного ношения военной одежды.
Это мнение распространилось и на наркомат обороны и очевидно дошло до
Тухачевского. А я напомнил ему и как бы подтвердил правильность такого
мнения. В приказе наркома говорится: "направлять на 3 года в войска", а я
вместо этого дважды сказал "на производство". Именно поэтому, он напомнил
мне о пожизненности профессии военного, и дал необычное для нашего
факультета назначение.
Со своим непосредственным начальником - командиром отдельного саперного
батальона 4 стрелкового корпуса, выпускником командного факультета Павлом
Ивановичем Смирновым, я познакомился в день получения назначения. Другой
выпускник командного факультета, мой земляк, болгарин Брынзов, услышав от
меня куда я назначен, воскликнул:
- О, так туда же с нашего факультета командиром батальона идет Пашка
Смирнов. Не очень завидую тебе. Человек он не того... Но все равно, пойдем
знакомиться.
И он потащил меня искать Пашку. Но того в академии не оказалось. И я
пошел вечером к нему на квартиру. Это оказалось очень разумным шагом с моей
стороны. Этот шаг позволил мне установить со своим командиром человеческие
контакты до того, как нас разделила невидимая, но прочная завеса: начальник
- подчиненный.
Надо сказать, Павел Иванович стал для меня действительно
учителем-другом. У нас сложились великолепные служебные отношения, полные
взаимопонимания и дружбы, распространившиеся и на семьи. В частности, Павел
Иванович подружился и с моим отцом, которого убедил возглавить подсобное
хозяйство батальона. Павел Иванович - ленинградец. Очевидно, из
интеллигентной семьи, но утверждать этого не могу. Сам он о своих родных
никогда не рассказывал. В революцию он включился на стороне большевиков,
когда ему едва исполнилось 16 лет. Позднее вступил в большевистскую партию и
участвовал в гражданской войне, пройдя путь от политбойца до комиссара
полка. После гражданской войны попросился на учебу и был направлен в
Ленинградское военно-инженерное училище.
Уже на первом курсе он женился. Причем венчался в церкви. За это был
исключен из партии. У меня возник вопрос - зачем он пошел в церковь. Он не
был убежденным верующим. Не мог пойти на это и по настоянию жены. Катя -
простая женщина из рабочей семьи, не очень развитая и главное, находящаяся
целиком под влиянием мужа. Как ни верти, получалось, что в церковь Павел
Иванович пошел по собственной инициативе. И пошел именно за тем, что получил
- исключение из партии. Он почему-то захотел выйти из партии и, будучи умным
и дальновидным человеком, избрал наиболее безопасный выход для себя.
Добровольный выход, по собственному заявлению, большевистское руководство не
любит. За это можно было в то время даже и жизнью поплатиться. А за веру в
Бога после гражданской войны многих исключали. И Павел Иванович выбрал
церковный брак.
Почти два года проработали мы с Павлом Ивановичем в одной дружной
упряжке. Мы были так дружны, что командир корпуса, румын Сердич, называвший
нас не иначе как "академики" (с оттенком иронии), и к каждому в отдельности
обращался во множественном числе. Когда я являлся к нему по делу или по его
вызову (в отсутствие Смирнова), он начинал всегда так:
- Ну что, "академики"? С чем явились? или: "Что у нас случилось? или:
Что натворили? и т. п.
К делам батальона Сердич относился совершенно безразлично. Он
интересовался саперами только как рабочей силой для его дачи и дач
руководящей верхушки корпуса. Как многие командиры того времени, он был груб
и бестактен, и уступал в этом отношении разве что Чуйкову. О Сердиче многое
рассказать мне невозможно. Я только видел те "разносы", которые он учинял по
всякому поводу, а чаще без повода, командирам и солдатам. И это было
удивительно, так как он имел достойный пример в лице своего
непосредственного начальника - Командующего Белорусским военным округом
Иеронима Петровича Уборевича. Я никогда не стоял близко к Уборевичу, но
многократно встречался. И всегда он был образцом тактичности и
доброжелательности. Eго пенсне всегда посверкивало какой-то доброй симпатией
или справедливой строгостью. Много встречал я в этом округе и других
командиров, с которых хотелось брать пример. В ближайшие два-четыре года
большинство этих командиров исчезли не только из армии, но и из жизни. Здесь
я познакомился впервые и с Иваном Степановичем Коневым - будущим маршалом
Советского Союза.
Сердич не был тем человеком, с которого хотелось брать пример. И все же
грубости у него я занял немало. И впоследствии пришлось много трудиться,
чтобы избавиться от этого порока. Видимо, этот порок заразителен. Ведь и у
меня тоже был хороший пример - Смирнов, но я больше заимствовал из тогдашней
общей атмосферы.
К нам со Смирновым, Сердич относился до известной степени сдержанно и,
кроме уже упомянутого иронического "академики", никаких оскорблений не
допускал. Начав орать, он тут же обрывал себя и говорил:
- Отправляйтесь к Стрибуку (корпусному инженеру), пусть он сам
разбирается с вами.
Мне очень неприятно не сказать ничего хорошего о Сердиче. Получается,
что я как бы поддерживаю этим тех сталинских палачей, которые уничтожили в
1937-ом году этого заслуженного героя гражданской войны. Его грубость и
несдержанность могли служить основанием для смещения с должности, но не для
физической расправы. Да с грубостью и хамством у нас в армии и не боролись
никогда. Наоборот, именно люди ограниченные, недалекие, грубые, хамоватые -
под расправу и не попадали. Уничтожали, в первую очередь, развитых,
культурных, тактичных, думающих людей. Сердич был арестован и расстрелян в
начале развертывания массовых репрессий и это говорит о том, что он был в
числе подозреваемых Сталиным в том, что они способны на сопротивление его
диктатуре. Расправа с ним дала возможность госбезопасности поставить под
пули целую плеяду командного состава корпуса. Было ликвидировано все
корпусное управление, в том числе и наш непосредственный начальник -
корпусной инженер Стрибук - милейший человек и грамотный военный инженер. Но
было это уже после того, как я убыл из этого корпуса.
Более подробно о Сердиче я говорить не могу. Дел с ним у нас было
предельно мало. Почти все деловые вопросы решались со Стрибуком. А это был
очень грамотный и опытный военный инженер и тактичный, доброжелательный
человек. Говорить и решать с ним деловые вопросы было просто приятно.
Поэтому служба моя в 4-ом стрелковом корпусе оставила хорошее
воспоминание. На первых порах были некоторые трудности в отношениях внутри
верхушки батальона. Первая стычка произошла с помощником командира батальона
Авдейчиком. Я понимал, что недоразумение вызвано непривычностью такой
организации как штаб. До этого в отдельных батальонах штабов не было.
Начальник штаба появился с моим приездом. К этому приходилось привыкать.
Второй, с кем возникли недоразумения, был комиссар батальона Гаврила
Петрович Воронцов. Довольно добродушный человек, заядлый охотник и рыболов,
типичный политработник - малограмотный, но самоуверенный, считающий себя
высшей властью и высшим судьей в политических вопросах.
Первая стычка произошла из-за того, что он, минуя меня, отдал
распоряжение Яскину, как адъютанту, хотя тот теперь был уже помощником
начальника штаба по мобработе. Я пошел к комиссару и попросил его впредь
моими подчиненными через мою голову не командовать. Он согласился, что
получилось нехорошо и обещал впредь этого не делать. Но мне было ясно, что
Гаврила Петрович не понял глубины конфликта. Я видел, что стычки впереди. И
они незамедлили возникнуть. Комиссар, например, привык ездить на охоту и
рыбалку, когда ему вздумается и брать с собой, кого ему вздумается. Я
несколько раз говорил ему, что в части есть определенный порядок, который
нарушать нельзя. Но это не помогло. Тогда появился приказ, который
устанавливал твердый порядок выезда за пределы батальона машин и людей. И
пришел тот день, когда Гаврила Петрович, одетый по-рыбацки, со свирепым
видом ворвался ко мне в кабинет. Машину из городка не выпустили, а люди,
которых он пригласил с собой, не получив разрешения, не явились на сборный
пункт. На его возмущение у меня имелся один ответ:
- Приказ командира батальона. Отменит он приказ или даст разовое
разрешение, пожалуйста, хоть в Москву, хоть вместе со всем батальоном.
- Я комиссар! Я даю распоряжение!
- Нет, батальоном командует только одно лицо - командир. И я, как
начальник штаба, подчиняюсь только ему.
- А комиссару не подчиняетесь?!
- Подчиняюсь, но только не в том, что относится к моей работе, как
начальника штаба. Нарушить действующие приказы командира я не позволю
никому. Заботиться об авторитете приказа и отдавшего его командира - мой
священный долг и, насколько я понимаю положение об единоначалии, это также и
ваш долг, как комиссара.
Помирил нас Павел Иванович, которому, видимо, доложили о том, что у
меня баталия. Войдя в мой кабинет, он удивленно спросил:
-- Что это вы, как петухи перед боем?
Я коротко доложил. Он сразу же примирительным тоном:
- Да в чем дело?! Тебе что, Гаврила Петрович, машина нужна? И люди? Кто
именно? Петр Григорьевич, дайте распоряжение! Катите, Гаврила Петрович, ни
пуха, ни пера. И в будущем, всегда когда нужно, скажи только мне. А так как
сегодня нельзя делать. Надо же и начальнику штаба посочувствовать. Он же
головой за невыполнение приказов отвечает. Кому кому, а нам с тобой надо
помогать ему в этом.
На этом вакханалия с машинами и людьми прекратилась. Но еще много
стычек было, пока Воронцов усвоил-таки, что ни начальник штаба, ни штаб в
целом, ему не подчинены, хотя он при беспартийном командире и называется
комиссаром. Но это не комиссар гражданской войны. Командир, даже
беспартийный, в делах командования полноправен во всем объеме.
Перебирать все стычки бессмысленно, но одну, длительную, упомяну,
поскольку она имела продолжение впоследствии. Около Гаврилы Петровича
отирался захудалый солдатик Черняев. Он ежедневно норовил увильнуть от
занятий и Гаврила Петрович, пользуясь своей властью, каждый раз оставлял его
в своем распоряжении, т. е. без дела. Наводя порядок в деле боевой
подготовки, я выкапывал уклоняющихся от учебы из всех уголков. Добрался и до
Черняева. Но пока добился, чтоб он начал нормально учиться, пришлось
несколько раз столкнуться с Гаврилой Петровичем и даже прибегнуть к помощи
Павла Ивановича. Думаю, что Черняев не очень доволен был мною. Во всяком
случае, я неоднократно ловил на себе его злые взгляды.
Удачное, в общем, начало послеакадемической службы было омрачено
большим семейным горем. Умер наш второй ребенок. Первенец - Анатолий -
родился еще в 1929-ом году - в год моего поступления в институт. Сейчас,
когда мы приехали в саперный батальон, дислоцировавшийся в Витебске,
пятилетний Анатолий уже не отставал в играх от моей младшей (9-ти летней)
сестры Наташи. Второму моему сыну в июне 1934-го года, когда мы прибыли к
новому месту службы, исполнилось только 7 месяцев. Назвали мы его Георгий. И
вот в августе 34-го года этот ребенок умер.
Жена уехала с ним в Сталинo (ныне Донецк) к своим родителям. Вскоре я
получил телеграмму, что ребенок тяжело болен. Я немедленно выехал. Бросился
к врачам. Таскал к ним обессилевшего ребенка. Платил за частные приемы, но
ребенок угасал. Острая дизентерия уносила его. За несколько дней он ушел в
небытие. Я держал в руках мертвое тело, ничего не понимая. У меня пытались
отобрать, я не отдавал. Затем отдал и сел. Сидел не двигаясь, наблюдая, но
ничего не сознавая, как его моют, обряжают, отпевают. Родители жены
пригласили все же священника. Потом младший мой брат - Максим - взял меня
под руку. Я не удивился тому, что он оказался здесь, в Сталинo, и безвольно
пошел с ним на кладбище. После возвращения домой сели помянуть. Я пил рюмку
за рюмкой, но не пьянел. Подсел муж старшей сестры моей жены - Николай
Кравцов:
Ты поплачь, Петя, легче будет...
Но плакать я не мог. Во мне все замерло. Только очень ныло там, где у
человека должно быть сердце. До вечера я просидел за столом. Там и уснул.
Меня перетащили в постель и я проспал более четырех суток. Просыпаясь
иногда, по естественным надобностям, я неизменно чувствовал нытье в сердце и
скорее ложился снова в постель. Когда, наконец, я этой боли не почувствовал,
решил подниматься. Делал почти все автоматически. Мысли о ребенке не
оставляли меня. Угнетало: как же это так, почему мы взрослые, разумные люди,
не смогли спасти беспомощное существо. Я горько упрекал себя за то, что
прибыв сюда, не вывез немедленно маленького Георгия из этого убийственного
климата. Вспоминалось, как в 1930-ом году Анатолия уже отпевать собирались,
а я схватил его прямо в смертной рубашке, завернул в первое попавшееся
одеяло и бросился на станцию. Все родственники бежали за мной, прося
вернуться, не мучить умирающего ребенка, но я не вернулся и не обернулся,
сел в поезд и жена вынуждена была тоже поехать со мной. Мы приехали в
Борисовку и там наш сын ожил. Почему же теперь я не сделал этого? Я корил
себя, считая виновником смерти сына.
Но так уж видно устроен человек, что стремится с себя вину сбрасывать.
Произошло это и со мной. Вскоре мысли о моей вине уступили место мыслям о
вине жены. Я уже со злобой думал: "А зачем она его сюда повезла, в этот
климат?" Я прекрасно знал, что если б я сказал хоть слово против этой
поездки, она бы не состоялась. Но я об этом не думал. Наоборот, я изливал
желчь на нее: "Поехала в этот ад, да е