Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
тонного пола; Оксана же неторопливо сняла фартук и,
приподнявшись на цыпочки, надела верхнюю лямку на шею жениха.
- Погрейся, - предложила бесстрастно. - Это помогает.
Он обрядился в фартук, взял инструменты и встал к горну, однако в тот же
миг спонтанно, но твердо решил, что нареченная так и останется для него
навсегда нареченной, и не больше.
Род Гайдамаков был родом кузнецов и в древности этим ремеслом занимались
все, в том числе и женщины. Только не подковы ковали - золото, выделывая
украшения, в том числе и знаменитую, тончайшую скань, технологией которой
до сих пор обладали и держали в секрете. Естественно, быстро слепли от
ювелирной работы, и часто женщин кузнечных родов араксы называли темными.
Но при этом они отличались особенной красотой, как последняя жена деда
Ерофея, Екатерина.
Ражный бывал в кузне лишь в юности, и здесь, на Валдае, где это ремесло
было в чести; у горна не стоял, но за незнакомое дело взялся как обычно,
без всяких сомнений, и только готовые подковы срисовывал взглядом.
Раскаленный металл неожиданным образом не возбуждал, а успокаивал, ибо был
податливым, послушным под молотком и гнулся, как этого хотелось, и эта
власть действительно чуть разогрела его.
Выгнув подкову по шаблону, он прорубил зубилом канавку, пробил отверстия
для кухналей и бросил на пол. Суженая внезапно на лету подхватила ее -
малиновую, остывающую - голой рукой, подержала на ладонях, любуясь, и вдруг
коснулась губами уха.
- На память возьму. На счастье... Приди ко мне ночью. Стукни в окно, второе
от угла...
И поигрывая раскаленной подковой, гордая и независимая, направилась к
выходу.
Когда дверь закрылась за ней, Ражный бросил молоток и сел на горячую
наковальню. Инок же выключил поддув, выбросил из огня заготовки и,
по-хозяйски прибрав инструменты, спросил хмуро:
- Зачем пожаловал, отрок?
Напрасно было рассказывать ему о юности и ностальгии...
- Судьба отца не дает мне покоя, - признался. - Камень его привез, вернул в
вотчину все наследство... И будто не на могилу - себе на душу взвалил.
И долго объяснять тоже не пришлось, инок на лету схватывал, как его
правнучка раскаленную подкову.
- Я на том Боярском Пиру зрящим был,-не сразу выговорил он. - Тебе скажу и
перед всяким отвечу: по чести ратились, птице, и той клюнуть нечего. Ни
спора, ни суда не возникло с обеих сторон. А что Воропай руку повредил отцу
твоему, так то же не баловство ребячье, не мирская забава до первой крови -
могучие араксы сошлись за шапку боярскую. Всегда так бывало, брат, а то еще
хуже.
Знаю, инок... Да не утешает меня истина. Худо дело, - вздохнул тот. - Такие
раны лишь время лечит. И любовь... А ты посмотрел суженую - и сердце не
взыграло. Даже мне обидно стало, не то что Оксане...
- А ты тоже! Показал мне невесту! У горна стоит, как араке! И молотом
машет...
- Добро, давай по обычаю! Покажу, как полагается, но смотри у меня, не
балуй! Сам коней заседлаю!
- Некогда мне смотрины устраивать, в другой раз, - проговорил он виновато.
- Только не вздумай Оксане сказать об этом!
- Вижу, ты что-то замыслил. Но старый стал, не пойму. Самовольно приехал...
Не затем дорогу тебе указали до срока, чтоб как оглашенный, по Урочищу
бегал.
- Не правда, инок!.. Есть у меня причина.
- Невеста порученная? - усмехнулся Гайдамак.
- И не только. - Ражный спрыгнул с наковальни и перебрал подковы, сделанные
Оксаной. - Есть и дядька порученный, Воропай. Как отца не стало, ни разу на
ристалище не был. Два года минуло! Не с мирскими же мне сходиться?
Дед что-то смекнул, но виду не показав, спросил безвинно:
- Так что же не известил боярина? Встретил бы как полагается, принял,
обогрел по-отцовски.
- Калики ко мне не заходят, - нарочито пожаловался Ражный. - Слова моего не
носят и посланий не берут. Нос не дорос...
Инок понял, что не следует его дразнить и вертеть вокруг да около, сказал
то, что думал.
- Знаю. Под тенью науки вызов принес Пересвету. На ристалище ступите, как
сын с отцом - сойдете врагами непримиримыми. И такое я помню, слышал,
бывало... Или я из ума выжил?
Ражный вместо ответа выбрал подкову, самую толстую, не разогнул - скрутил в
спираль и, продернув сквозь нее косынку суженой, завязал и повесил на
штырь, торчащий из стены.
Из ума старик не выжил: именно так и думал, когда ехал сюда, и разве что
назойливые эти мысли отгонял, открещивался, обманывая себя, что спешит на
свидание с суженой. Наверное, замысел выглядел в понятии инока
действительно чудовищным, непростительным кощунством и преступлением
несовершеннолетнего и еще не женатого аракса.
Дело в том, что до Пира он мог выходить на ристалище лишь со своим отцом
или дядькой-попечителем, если по какой-то причине родитель не в состоянии
был обучать сына. И это если и называлось поединком, то потешным, даже
когда схватка происходила от зачина до сечи по всем правилам и без
перерывов, даже когда она длилась сутками и был победитель, ибо отец
обладал правом в любой момент остановить ее, а у сына оставалось право
безоговорочно повиноваться.
Неповиновение и злоба на родителя действительно переводила науку в
поединок, потеху в междуусобицу и стоила дорого: вольного аракса Пересвет
лишал Свадебного Пира в сорок лет и назначал его, например, в восемьдесят,
чтобы выставить на посмешище, а вотчинный наказывался еще тяжелее, лишаясь
ко всему прочему и вотчины.
Тут же все усугублялось тем, что своеволие на ристалище замысливалось с
боярым мужем...
- Коль ты сей же час не отринешь крамолы, в первую голову я казню тебя, -
заявил Гайдамак и, сняв свитую подкову, раскрутить хотел, но сломал
нечаянно, забросил под горн. - И казню горше и больнее, нежели сам
Пересвет. Сил совладать с тобой еще хватит! Да не встряску тебе устрою -
разорву вашу поруку! Да, разорву! Не хочу, чтоб ты, с моим родом сойдясь по
крови, мстительные семена сеял, буйные побеги растил. Не желаю, чтоб
праправнуки мои жизнь свою в веригах кончали!.. Этим, конечно, и правнучку
женской судьбы лишу - кто Оксану потом возьмет? Так старой девой и
останется, вот здесь, возле горна... Так пусть и она на твоей совести
будет. Отрекись, Ерофеев внук!
Потом уже просил ломающимся старческим голосом:
- Добро, добро, не сердись на строгость. Отец твой, Ерофеич, славную жизнь
прожил и сына родил, себе достойного. Ах, если б мои отпрыски в свое время
так за меня постояли! Такой бы страстью вос-кипели, не щадя себя, в защиту
бросились!.. У тебя истинно Ярое сердце, араке! Ты ведь не родителя своего
защищаешь - в нем самого Сергия. Он же сказал однажды: научитесь за отцов
постоять, а за отчину уж постоите сполна! - на шепот перешел, весенней
землей дохнул. - Поединок-то был по чести, и сказать нечего. Да ведь не
было нужды руку калечить, и так Воропай верх одерживал, без увечья. ан нет,
изнахратил десницу, будто девицу... Коли мы начнем друг друга на ристалищах
ломать, кто соберется в Засадный Полк, когда час пробьет? Калеки, команда
инвалидная?.. Доброе у тебя сердце, гляди, не растранжирь только попусту. И
ты еще побояришь в Засадном Полку! Эх, побояришь, внук Ерофеев!.. А нынче
не своевольничай. Науки надобно - я преподам науку в потешной схватке.
Только не ходи к Воропаю. Послушай меня и не ходи! А норов свой для Оксанки
прибереги. У вас как сойдется норов в норов - вот будет сеча! Я вам к
свадьбе кровать сделаю крепкую, за ночь не разломаете.
И слыша в ответ молчание да неблизкий клекот воронья в дубраве, зажегся
внутренним, сияющим огнем - глаза молодо засияли и вздыбился на темени
седой вихор. А вислые усы, достающие ключиц, вдруг зашевелились, выгнулись
подковой.
- Добро! Раз на тебя увещевания мои не действуют, говорю тебе - довольно!
Назначаю тебе Манораму! Есть у нас лошади для этого дела.... Как
покатаешься - все на свете позабудешь! А ослушаться посмеешь - перед
Ослабом челом ударю и вотчины лишу!
Он не посмел ослушаться. Не посмел, потому что перед взором стоял образ
девы с молотом в руках...
И все-таки он не верил, что Гайдамак повяжет его путами более прочными,
нежели обручение - обычаем древним, огненным, многажды кованным и
выдержанным, словно булатная сталь, называемым среди молодых араксов
Манорамой, или Пиром Радости. По обыкновению он проводился за год-два, а то
и за несколько месяцев до женитьбы на суженой и был самым долгим из всех
пиров, ибо продолжался все это время и заканчивался на брачном ложе.
Манорама тоже напоминала поединок, только между мужским и женским началом
и, как всякая схватка, имела три периода, три ипостаси, в которой могли
пребывать брачующие. То, что сейчас готовил инок, считалось зачином Пира
Радости и было как бы последним подтверждением предстоящего обоюдного
согласия на брак.
Но устраивали его по полному кругу редко, особенно в последнее столетие,
чаще брали его апофеозную часть, своеобразную сечу - обставляли с
соблюдением ритуала брачное ложе и первую ночь Радости. От настоящей
Манорамы остались лишь одни воспоминания, более похожие на сказы кормилицы
Елизаветы. Потому-то Ражный не воспринял обещания инока всерьез - до
совершеннолетия еще семь лет! - усмехнулся про себя и, раскочегарив горн,
сунул в огонь первый попавшийся кусок железа.
Гайдамак удалился со вздыбленными усами... Вернулся через полчаса с
плетеной нагайкой на коротком черешке, хлопнул себя по сапогу.
- Готов ли ты, отрок?
Возле кузницы опробовал трубный голос разгоряченный жеребец...
Ражный тем временем бессмысленно долбил молотом раскаленный арматурный
прут.
- Не тяни время, - поторопил инок, отнимая молот. - Суженая твоя уехала.
Развеется след - не отыщешь.
- Ты знаешь, сколько мне лет? - напомнил Ражный.
- Считай, повезло! Долгая тебе Манорама выпала, не жизнь будет - один
сплошной праздник...
- От праздника тоже притомиться можно...
- А ты скачи! Да сдерни-ка с нее покров! Тогда и поглядишь, в радость будет
тебе или в томление.
Пренебречь Пиром Радости было равносильно отказу от обручения и невесты.
Гайдамак сунул в руки плеть.
- Возьми! Хотя не понадобится... Рослый, буланой масти конь рвал
привязанный к столбу повод, лязгал удилами, возбужденно раздувал ноздри и
приплясывал; ему и в самом деле нагайка не требовалась. Манорама начиналась
с того, что племенному жеребцу, запертому в стойле, подводили молодую
кобылицу в первой охоте, раздразнивали, словно зверя в клетке, затем сажали
на нее невесту и выпускали в чистое поле.
Инок подал повод.
- Смотри, чтоб не убил. Задурит - пили губы, не жалей...
Ражный вскочил в седло, жеребец в тот же миг сделал свечку, затем резкий
скачок в сторону - будто седока проверял, почувствовав жесткую руку,
подчинился, но оскалился, заржал в небо. И эта его неуемная энергия,
любовная страсть, воплощенная сейчас в движение, захватила Ражного,
потянула за собой, вовлекая в рискованную и азартную игру. Он чуть ослабил
повод, и конь махнул через забор, понес вверх по склону холма, не признавая
дорог, троп и каких-либо правил и условностей. Гайдамак что-то кричал вслед
и вроде бы рукой махал, указывая направление, однако уже ветер свистел в
ушах и вышибал слезу.
Жеребец не мог видеть, куда ускакала кобылица с наездницей, не мог ходить
по следу, как волк; он вынес на вершину холма и тут встал, несмотря на
бешеную скачку, остановил, затаил дыхание, выслушивая пространство, будто
со сторожевой вышки. Время от времени он переводил дух и ржал - точнее,
пел, вскидывая небольшую, нервную голову, и замирал, насторожив уши.
Человеческий слух, даже самый тонкий, не смог бы уловить отклика в жарком,
летнем воздухе, тем более вокруг была тысяча звуков - от стрекота
кузнечиков и звона насекомых до бесконечного и разноголосого птичьего
пения. А жеребец что-то услышал, как чуткий дирижер, выделил из какофонии
голосов торжествующего хорала один-единственный, и, откликнувшись
юношеским, ломающимся баском, резко развернулся на задних ногах и с места
полетел неуправляемым, стремительным аллюром.
Ему не были помехой ни высокая, матереющая трава, ни гряды камней,
выложенные вдоль полей, ни густой подлесок, обжигающий бока. Будь он под
властью человека, погоняемый и понукаемый им, давно бы уже покрылся пеной -
тут же на сухом, нервном теле и капли пота не выступило. Несся он на зов
любви не силой мышц; энергия выплескивалась из костей, как у аракса в
поединке, накапливаясь в суставах, приводила в движение сухожилия и связки
и совсем уже тончайшую материю - нервы. Не поднимаясь на правило он достиг
состояния аффекта лишь жаждой любви и одержимый ею, теперь не взирал на
жизнь земную. Излучение этой энергии было настолько мощным, что Ражный, в
первый момент сопротивляясь ей, через несколько минут непроизвольно
оказался пронизанным, пропитанным насквозь, как сладким дымом в
опиумокурильне. Он еще делал попытки избавиться от наваждения, отвлекал
себя мыслями о древности обычая Манорамы - несомненно, пришел он из
скифских времен, и удивительное дело, жил, действовал, ибо с каждой минутой
разум словно выветривался в этом полете и на смену ему приходил даже не
желанный образ суженой, а бездумный, детский восторг; он еще хотел остаться
трезвым, пребывая в пьянящем облаке Пира Радости, но чувствовал, как тают и
исчезают в шлейфе возмущенного пространства, остающегося позади, последние
искры осознанной воли.
Припав к лошадиной шее, он прорвался сквозь захламленный, смешаный лес,
махнул через гиблую, в зеленых окнах, болотную зыбь - и все это походя, без
чувства риска и опасности - и скоро обнаружил, что вновь скачет по полю.
Склон холма был пологим, долгим, но когда жеребец достиг его вершины,
открылся вид на десятки километров вокруг. Казалось, вся земля лежит внизу,
под конскими копытами! Не кобылицу он искал, а эту высшую точку, куда
стекались и откуда разносились все звуки, дабы провозгласить о любви и быть
услышанным. Ражному почудилось, не конь заржал, а он сам прокричал в небо,
и пронзительный, наполненный внутренней мощью голос полетел по косым
солнечным лучам, как по нотным линейкам. И почти тотчас же от далекой
лесной строчки на горизонте донесся отклик - высокий и певучий,
напоминающий очищенное расстоянием эхо. Жеребец затанцевал, запрядал ушами
и, словно вспомнив о седоке, внезапно шарахнулся в сторону, взлягнул,
высоко подбрасывая задние ноги, - освободиться хотел!
- Нет, брат! - перевел повод. - Давай уж вместе! В специальные
кавалерийские занятия пограничного спецназа входило родео, когда к седлу
привязывали третью подпругу, перехватывающую пах лошади. Ее затягивали по
команде, и невысокие горные лошадки, и так тряские, норовистые, выделывали
испанские танцы на манеже. Этот жеребец в сравнении с ними казался
кораблем, неповоротливым мастодонтом; четверть часа он пытался сбросить
наездника, прыгая по вершине холма, чтобы только не выдать таинства
предстоящей любви. Но так и не избавившись от свидетеля, отчаялся, пошел на
крайние меры - на всем скаку завалился на бок, перевернулся через спину,
благо что седло было спортивное, мягкое, без железных лук. И только вскочил
на ноги - Ражный вновь оказался наверху, еще раз перевел повод, разрывая
страстные и потому бесчувственные губы стальными удилами.
- Нет, брат, вместе!
У жеребца от негодования заходили бока, взбелела пена под уздечкой, Ражный
выхватил из-за пояса нагайку.
- Поехали!
Оскалившись, жеребец обернулся, стриганул кровавым глазом и будто
предупредил:
- Ну смотри! Сам напросился!
И теперь действительно понес, полностью выйдя из повиновения.
Пение кобылицы приближалось вместе с тем, как ближе становился игольчатый
лесной горизонт. Призывный голос ее все время перемещался вдоль опушки, и
жеребец успевал откликаться на скаку, резко меняя направление, но когда
темная стена старых елей оказалась рядом, высокий, гулкий крик улетел в
сумрачные дебри. Не раздумывая и не задерживаясь даже на миг, конь нырнул в
лесную гущу, как в омут, и вместо ветра зашуршали в ушах еловые лапы,
затрещали сучья, колким дождем ударила сбитая хвоя.
Несколько минут он мчался сквозь этот шкуродер, и Ражный едва успевал
уворачиваться от сухих, разлапистых сучьев, летящих в лицо, и не было
мгновения, чтобы оглядеться. Кобылица зазывала все глубже и глубже в лес и,
кажется, была где-то рядом; мало того, почудился такой же призывный девичий
смех, однако жеребец вырвался из елового мрака на большую поляну, а вокруг
никого не было. Ражный отлично помнил с юности все окрестные леса, но
такого не знал: чистый, девственный, замшелый от земли, он более напоминал
сновидение. Непонятной породы деревья стояли, словно свечи, и кроны их
плотно смыкались высоко над головой, едва пропуская рассеянный, зеленоватый
и призрачный свет. Причем, весь этот лес был изрезан желтыми полянами, над
которыми вершины деревьев хоть и были разреженными, однако все равно
образовывали завершенные сводчатые купола, отчего многократно усиливался,
становился гулким и обманчивым каждый звук.
Жеребец сам перешел на рысь, потом и вовсе завертелся, заржал беспомощно,
поскольку ответный голос кобылицы доносился отовсюду. Он носился с одной
поляны на другую, кружился на месте, выискивая ушами источник звука, и
по-прежнему не слушался поводьев. И Ражный вертелся вместе с ним, пока не
ощутил за спиной движение и не заметил в просвете между деревьев
мелькнувшее темно-синее полотнище.
- Туда! - жестко перевел удила, поднимая коня на дыбы. - Там!
Синяя, будто кусок ночи, тень плаща суженой - объекта охоты в зачине
Манорамы - еще дважды колыхнулась впереди и исчезла, однако жеребец уже
мчался след в след. Ражный не помнил этого леса, зато суженая знала его
отлично и умышленно завела в обманчивые недра. Обычно Пир Радости
справлялся на открытом месте, в чистом поле, и теперь она расплачивалась за
свою хитрость: намученная скачкой по лесам, а более того истомленная
трехлетняя кобылица, почуяв близость жеребца, зауросила и вышла из
подчинения. Оксана нахлестывала ее нагайкой, но чаще попадала по деревьям
или своему длинному, летящему покрову, под которым, Ражный знал, больше
ничего нет. Гнедая тонконогая лошадка ржала почти беспрерывно, взбрыкивала
и норовила скинуть всадницу. Крупный, опытный племенной жеребец настигал,
как коршун птицу, и уже превращал погоню в любовную игру.
Лавируя между деревьев, суженая попыталась оторваться за счет легкости
кобылицы, однако с виду тяжеловатый конь проявлял чудеса резвости и
верткости, почти не отставая. Тем более, впереди уже проглядывало широкое
открытое пространство, где Оксане было не уйти и где было самое подходящее
место для Пира Радости.
Темно-синий плащ, подбитый изнутри белым шелком, взлетал, всхлопывал, на
миг показывая то обнаженное бедро, то профиль острой, тяжелой груди,
наполняя голову азартным туманом, и можно было взгорячить плетью коня,
наддать и ухватить это полотнище, как жар-птицу, однако Ражный ждал
простора. И жеребец ждал его, не особенно-то стараясь приблизиться к своей
невесте в лесном лабиринте.
Ражный изготовился, чтоб сразу же, как вырвутся на открытое место,
настигнуть суженую и сорвать с нее плащ, однако лошади вынесли на берег
озера, где лес вплотную подступал к воде. Не сдержав бега, кобылица
взрезала темную гладь, вырвала копытами и распустила в обе стороны дорожки
кувшинок и белых лилий, а через мгновение синее полотнище вздулось, накрыв
Оксану с головой, и поплыло, словно воздушный шар. Тогда Ражный бросил
остановившегося было коня в озеро, сдернул с воды плащ и повернул к берегу
- сзади послышался лишь легкий вскрик.
Купель слегка отрезвила и его, и жеребца, а суженая, оставшись полностью
обнаженной, продолжала плыть верхом, встав на колени в седле, и тело ее,
как и бурунный след за кобылицей, золотилось под склоненным солнцем.
Ражный спешился, снял седло и хлопнул коня по шее.
- Я плащ добыл, теперь ты иди!
Жеребец встряхнулся и крупной, вольной рысью побежал берегом на перехват
кобылицы. Опытный в любви племенник не пожелал бросаться в озер