Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
уким человеком в Котласлаге и рассчитывал, что мне принесут их
обратно, как единственному человеку, который в них нуждается. Надо было
ждать терпеливо.
В продолжение нескольких дней я вел существование в туманном,
неузнаваемом и расплывшемся мире. Меня записали в "отдыхающие", и весь день
я лежал на траве, не различая лиц и не интересуясь тем, что происходило от
меня дальше, чем за 3 метра. Каждый день доходили до меня вести о моих
очках. Как птица, вылетевшая из клетки, они порхали вокруг меня по
территории лагеря. Один день их предложили главному повару. На другой день
они были за зоной. Их перемеряли десятки людей. Я невозмутимо ждал. Наконец,
вечером подошел ко мне парень и сказал, что "выиграл мои очки в карты". Я
равнодушно отнесся к этому известию. -- "Обратно не 365 хошь очков?" -- И
начался торг. Парень заломил 3 пайки хлеба и денег 50 рублей. Я предложил
ему 200 грамм. Кончилось на пайке хлеба. Таким образом, пришлось мне все же
вернуть пайку хлеба, которую Мосеич отвоевал для меня и Бог знает, что бы
меня еще ждало, если бы не отправили, на мое счастье, всю компанию, с Петей
и Ваней в том числе, на следующий день в этап. С ними ушли и поляки. Я
остался один в перпункте.
Тогда сделали меня вахтером во внутренней зоне. Вахтерство --
подходящее занятие для инвалида. То ставили меня сторожить при калитке
БУР'а, то при входе в женский барак, чтобы не лазили мужчины зэ-ка. Но
главный пункт моего дежурства был в самом центре лагеря, при проходе из
госпитальной зоны в общую.
Утром, едва сполоснув лицо из кружки и утеревшись, за неимением
полотенца, рукавом, я забирал рюкзак со своими вещами (главная из них была
красная подушечка крестьянского полотна) и относил на хранение завхозу 5
корпуса, Ивану Ивановичу. Оставить рюкзак в этапном бараке было невозможно,
его бы немедленно украли. Затем я становился на свой вахтерский пост при
воротах. Ворота состояли из деревянных рам с проволочной сеткой. Поток людей
стремился к кухне: шли этапные бригады, женская, две каторжные из БУР'а --
каждая в строю под начальством бригадира -- и все их надо было пропускать по
очереди, чтобы не было излишнего скопления под окнами кухни и хлеборезки.
Громада каторжан подходила, напирала грудью на проволочную сетку:
-- Открывай!
-- Нельзя, не велено!
-- Открывай сию минуту! -- орали ребята по ту сторону сетки, и
начиналась перебранка. Среди спора приходили вольные или санитарки из
корпусов с ведрами по воду. То и дело кричал издалека комендант: "Этого
пропусти! Того пропусти!" Я приоткрывал дверцу, и в эту минуту за одним
человеком прорывалось еще десять. Я был слишком слаб, 366 чтобы сразу
задержать прорыв. Уже давно прошла бригада, а в ворота все еще ломились
опоздавшие: "Я из 15-ой бригады! Вон, моя бригада уже получает! Пусти, а то
по голове огрею!"...
Вдруг, оглянувшись, я видел, что раздача завтрака кончается. Я просто
бросал свое место и бежал под окошко. Ворота оставались открытыми. Иногда
становился в них шустрый мальчонка, заключенный лет 12-ти, состоявший при
конторе. Ему полагалось заменять меня во время завтрака. Он был гораздо
лучший вахтер, чем я. Язык у него был острый, как бритва, а это первое дело
для вахтера. Я вяло ругался и пропускал из зоны в зону кого надо и не надо.
Через полчаса стояния у меня немели ноги, и я садился на землю. Какой же
вахтер сидит на земле! Завхоз 5 корпуса Иван Иванович позволил мне взять к
воротам табуретку. Я посидел на табуретке часик, и вдруг ее у меня сперли!
Махмуд, завхоз 9 корпуса, татарин, прошел мимо, увидел табуретку, сказал: "А
табуретка-то наша! Кто позволил взять!" и просто вынул ее из-под меня. Я
побежал к Иван Ивановичу: "Махмуд табурет унес!" Иван Иванович ринулся за
Махмудом. Два завхоза поссорились, а мне уже больше не давали табуретки.
Я рад был оставить в покое весь мир, -- но меня еще не хотели оставить
в покое. Вдруг велели мне идти за вахту с бригадой... носить доски. Это была
очевидная чепуха. Я пошел -- на то и заключенный -- снес доски три. Люди
кругом меня расползлись, бригадир и стрелок с проклятием собирали их.
Заставить их работать по-человечески уже было невозможно, но я не стал и
притворяться. Этап и ночевки в клоповнике, на дворе и где попало лишили меня
последних сил. Я лег на траву, раскинул руки, глядел в синее небо, слушал,
как неровно стучало сердце. Конвоир подошел: -- Будешь работать? -- Нет, с
меня хватит. -- Ну так собирайся, в лагерь пойдем. -- Меня и троих таких же,
как я, свели в Санчасть. Там сидела вольная, начальница Санчасти, женщина,
которая имела вид, точно ей очень хотелось бы 367 сбежать из Котласа на край
света. Взглянув на меня, она сказала поспешно:
-- Отпустите его, кто его погнал на работу? -- и, обратившись ко мне:
-- Успокойтесь, больше на работу не пойдете...
Но на этой стадии я уже не мог остановиться... С каждым днем мое
состояние ухудшалось. Я больше не мог оставаться в бараке. Жизнь уходила из
меня. Обновилась старая болезнь, о которой я уже забыл на воле. Острые
припадки болей терзали меня по ночам. Утром я подымался с тяжелой головной
болью и, еле дождавшись 11 часов, шел на прием в Санчасть. -- "Положите меня
в стационар!" -- надоедал я без конца, но это была не Круглица: здесь от
меня отмахивались. Мне выписывали лекарство и отправляли обратно в барак.
Началась война за право лечь в больницу. Только вмешательство нескольких
врачей из разных корпусов привело к тому, что меня направили в
бактериологический кабинет за зоной. Анализ желудочного сока показал высокое
содержание крови. Меня все-таки не положили. Днем я лихорадил и слонялся по
лагерю, а ночью лежал без сна на голых досках без одеяла. Теперь мне уже
действительно не оставалось ничего другого, как умереть.
Но до того я сходил еще к начальнице Санчасти и предупредил ее, что
несвоевременая госпитализация карается по закону, и я подам заявление
уполномоченному, что меня при наличии внутренних кровотечений оставили
лежать в общем бараке. Упоминание об уполномоченном подействовало сразу.
Меня немедленно направили в стационар.
--------
25. ДЕВЯТЫЙ КОРПУС
-- Три месяца, -- сказал доктор, осмотрев меня со всех сторон.
"Три месяца" значило, что жизни во мне остается приблизительно на 90
дней. В том состоянии физического истощения, в каком я находился в 368
момент водворения в 9 корпус, и на питании, которое мне по норме полагалось,
я должен был протянуть ноги более или менее в трехмесячный срок.
На оценку доктора можно было положиться. У него был большой опыт, и
ошибался он довольно редко. Случалось иногда, что больной не хотел умирать в
назначенный срок. Ему было положено умереть, скажем, в феврале, но он
упрямился. В феврале ему становилось не хуже, а лучше. Он не знал, что
доктор уже 3 месяца назад записал его на тот свет до конца февраля. Мы,
окружающие, иногда знали это и смотрели на него с любопытством: вот человек
идет против медицины. Доктор ходил вокруг упрямца с озабоченным видом,
осматривал его не в очередь, записывал что-то в книжечку. Мы, соседи по
корпусу, частью тоже приговоренные, следили, затаив дыхание, за поединком
человеческой воли со смертью. Когда мы уже привыкали к мысли, что произошло
чудесное исключение (а как мы в это хотели верить!), месяц спустя, в марте
или в начале апреля, упрямец все-таки умирал. Вдруг наступало у него резкое
ухудшение, и он, без видимого повода -- погибал в одни сутки. Как шахматный
игрок, который в проигранном положении попробовал неожиданную комбинацию --
последний резерв своего искусства -- помучил еще некоторое время партнера --
и, наконец, решившись -- махнул рукой и сдался.
То, что происходило в 9 корпусе, напоминало сеанс одновременной
шахматной игры. 120 человек играло партию своей жизни с великим Чемпионом.
Смерть ходила по кругу. Смерть, великий мастер, не глядя на лица, делала
каждый день свой ход -- маленький ход, ведущий к цели. Мы защищались как
могли, но больших надежд не имели. Мы были объяты робостью.
Доктор был нашим судьей. Он, как арбитр, следил, чтобы все происходило
по правилам. На каждый ход Противника наш контр-ход. Не сдаваться раньше
времени. Он делал все, что возможно, чтобы поддержать нас. Только одного он
не мог: дать 369 умиравшим от истощения пищи в достаточном количестве.
-- Вот, -- сказал доктор, -- два одинаковых случая: вы и ваш сосед. Вам
обоим осталось жить по 3 месяца. В этом положении, однако, еще возможно
спасти вас обоих, если подкормить как следует. Но откуда взять? В нашем
больничном хозяйстве можно для одного человека создать особые условия. Можно
собирать для него остатки, крошки, случайные излишки. Можно урвать для него
из своего собственного пайка, недоесть самому. Как-нибудь на одного
наскребем. На двоих нет у меня. Что же делать? Надо выбрать одного из вас.
Сосед ваш -- парень без роду-племени, никто по нем не заплачет. У вас семья
за морем, кто-то ждет вас. Бог знает, кто из вас двоих больше заслуживает
остаться при жизни. Я выбираю вас.
И так стало:
Мне -- сверх казенного пайка -- стали сносить остатки. Доктор отдавал
свой обед, лекпом -- часть своего хлеба. Решили не отдавать меня смерти. Мне
поручали работы, за которые полагалась добавка. Это называлось "поддержать".
Сделали все, чтобы я выиграл шахматную партию. Доктор обманул судьбу:
подставил лишние фигуры на мою доску. Прошло 3 месяца, и я был жив, а сосед
мой умер. Пришли взять его труп, и когда выносили носилки -- я знал, что моя
жизнь и его смерть -- одно.
Девятый корпус на котласском перпункте зимой 44-45 года был простой
деревянный барак. Двери в сени были обиты рогожей, все пазы тщательно забиты
соломой и войлоком, чтобы не дуло. В сенях суетились санитары, обслуга была
частью из самих больных, потому что положенных по штату людей нехватало,
чтобы справиться с работой. Больные обслуживали себя сами, или здоровых
записывали в больные, чтоб иметь право использовать их как санитаров. Сбоку
за перегородкой помещались кладовая и раздаточная, где готовили к выдаче
порции для больных.
Пройдя это преддверие, человек входил в 370 катакомбы. Из-за темноты
(свет едва пробивался через разбитые и заткнутые чем попало окна), из-за
скученности и шума получалось впечатление подземелья или битком набитого
улья. Барак выглядел как продолговатая пещера. Неподготовленный человек,
войдя в барак, отступил бы в ужасе. Это была больница для зэ-ка, но без
кроватей. С двух сторон тянулись двойные дощатые нары в 2 этажа, вагонкой.
На каждой наре было место для двоих внизу и двоих вверху. Таких нар было с
каждой стороны по семи. На них могло нормально поместиться по 4 х 7 х 2 = 56
человек. Кубатура барака была рассчитана на это число. Но в бараке было
свыше 120 человек. На каждом месте для одного лежало двое. В проходе между
нар, в начале и конце, были сложены из кирпичей две низенькие печурки, с
железными трубами. Одна не могла бы нагреть такой большой барак. Между
печками стояло еще коек 8, сдвинутых по 2 вместе. Это были простые доски,
положенные на козлы. На каждых 2 койках помещалось трое больных. Между
койками и нарами оставался узенький проход. Здесь в центре барака был
настоящий корабль смерти -- здесь помещались особо-тяжелые больные,
смертники, которых нельзя было положить с другими, потому что они делали под
себя и другие воспротивились бы такому соседству. За кораблем смерти, в
глубине барака, у противоположной стены висел железный умывальник над ведром
-- один на всех -- и была дверь в другие, запертые сени, где помещалась
холодная уборная. Для тех же, кто не мог своими силами дойти туда, стояла у
двери при умывальнике параша.
С обеих сторон этой палаты при входе были отгорожены две клетки,
размером около 2 метров на 3. За перегородкой слева в темной каморке жили
лекпом, врач и учетчик. За перегородкой справа находился стол и шкаф с
лекарствами. Там была "процедурка", с окном, для осмотра больных. Вообще же
все лечение, кормление и вся жизнь больного проходила на нарах.
371 В 9 корпусе мне дали наилучшее место, первое слева, сразу от дверей
в углу. Лежа, мы имели справа от себя деревянную стенку темной клетки, где
жил медперсонал. Мы лежали у окна. Это было большое преимущество, потому что
мы могли пользоваться дневным светом, но и минус, потому что от окна страшно
дуло. На нарах лежали соломенные тюфяки и худые подушечки, набитые соломой.
Одеял нехватало. Четверо больных лежало под двумя одеялами. В этих условиях
надо было разместить людей так, чтобы они могли ужиться, лежа по двое на
узких нарах под одним одеялом.
На первых нарах лежало избранное общество: первым от стенки лежал Нил
Васильевич Елецкий, вторым -- я, третий был Николай Алексеич Бурак, лесничий
из местечка Паричи в Белоруссии. Четвертый у нас менялся, а если можно было,
оставляли нас втроем, из уважения к "интеллигенции". Итак, мое место было
наилучшее, так как я лежал посреди, и оба соседа грели меня своим телом.
Нилу Васильичу было хуже, он лежал при стенке, которая кишела клопами, и
выносил ночью их главный натиск. За это мы ему уступили целое одеяло и --
пока не было четвертого -- лежали с Николаем Алексеичем вдвоем под другим
одеялом. Хуже всех было крайнему, так как его ночью неизбежно оттесняли на
самый краешек, и он должен был отчаянно цепляться за соседа, чтобы не
скатиться на пол.
Спанье вчетвером на узком пространстве, рассчитанном на двоих, требует
высокой степени социального чувства, такта и самодисциплины. Оно воспитывает
человека и подавляет в нем вредный индивидуализм. До лагеря мысль о том,
чтобы лечь в чужую постель или допустить в свою постель чужого человека,
привела бы меня в содроганье. В 9 корпусе, однако, мы не были брезгливы --
быть может, потому, что нары, где велели нам лечь, не были нашими, и мы все
одинаково были принуждены занимать указанные нам места. Мы "встречались" на
нарах и, естественно, как культурные люди, 372 старались приспособиться друг
к другу. Иные нервные люди каждые несколько минут поворачиваются с боку на
бок, имеют свои любимые позы. Кто спит свернувшись, кто на спине. Здесь это
невозможно. Чтобы поместиться вчетвером, надо каждому лежать боком и вытянув
ноги. Если же один из четырех поворачивается на другой бок, то тем самым вся
четверка принуждена повернуться на тот же бок. Это ведет к тому, что тело
дисциплинируется, автоматически реагирует на движения соседа и в
значительной мере успокаивается. Нет сомнения, что коммунизм имеет в
совместном принудительном тесном спанье взрослых людей прекрасное
воспитательное и "исправительное" средство.
Существует талмудическое изречение, по которому человек познает
человека тремя путями: "bekosso'-bekisso'-bekaaso'". Это значит: "по рюмке,
по карману и по гневу его". Я не знал в то время этого изречения, но если бы
и знал, то не мог бы его применить в лагерных условиях, где люди не пьют и
поэтому не выдают себя во хмелю -- где нет у них денег и нельзя, поэтому,
коснуться их кармана, за неимением такового. Только третий способ остается в
лагере. Лежа между Нилом Васильичем и Николаем Алексеичем, я пришел к
заключению, что есть 3 возможности познать в лагере, с кем имеешь дело:
первая -- совместная работа. Пока ты не работал с зэ-ка, ты не знаешь его.
Вторая (тут я, не зная того, повторил Талмуд) -- это поссориться с ним
хорошенько. Пока мы не поссорились с ближним, наша дружба с ним не прошла
настоящего испытания. Третье же условие, которому научил меня советский
лагерь -- это спать с ним вместе. Пока вы не спали с человеком, вы его не
знаете. Ибо никогда не выдает себя тело так полно, как во сне, когда плоть
касается плоти, когда доходят до нас мельчайшие, укрытые движения, где
проявляется бессознательная природа и характер человека.
На основании этого последнего критерия я могу сказать, что Н. А. Бурак,
с которым я спал под 373 одним одеялом, был прекрасный человек. Не зная его
социальных воззрений и профессиональных способностей, я готов поручиться,
что и то и другое было в полном соответствии с его средой и временем. Мы
идеально применились друг к другу, наши ноги и руки никогда не
перепутывались и не мешали друг другу, и он всегда умел найти такое
положение, чтобы мне было хорошо и необидно лежать с ним. А это было не так
просто в бараке, где люди кишели друг на друге и ссорились грубо и дико
из-за неумения распределить на двоих одно одеяло. -- Это был белорусс,
человек за 50, из окрестностей Мозыря, человек спокойный, деликатный и
кроткий. С таким человеком можно было вместе спать. Он еще не совсем свыкся
со своим новым положением каторжанина. Николаю Алексеевичу дали 15 лет
каторги за то, что он, как старший лесничий, продолжал заниматься своим
делом при немецкой оккупации. У него были 2 дочки, обе комсомолки, маленький
домик, достаток, мирная жизнь полуинтеллигентского, полукрестьянского типа.
Уже она стала клониться к закату, когда в местечко Паричи пришли немцы. Надо
было бросать домик, семью, уходить в лес. Николай Алексеевич остался и
попробовал жить, как до сих пор. Немецкая Гестапо арестовала его дочку, но
выпустила. Немецкий лесничий при встрече ударил его по щеке, чтобы
подчеркнуть расовое отличие... Но по освобождении Паричей пришла настоящая
неприятность. Его арестовали, и НКВД возложило на него ответственность за
порубки, которые были сделаны на его участке. Старик, еще не доехав до
лагеря, свалился с ног по дороге. Он был ошеломлен, не понимал, что такое 15
лет, и думал, что это все страшный сон, от которого он завтра проснется в
уютном домике в Паричах. Целые дни он рассказывал мне о жизни глубокой
белорусской провинции. Ему в самом деле неплохо жилось до войны.
Не менее грозный преступник лежал справа от меня. Нил Васильич Елецкий
был полковник царской службы, который после гражданской войны 374
эмигрировал в прекрасную Францию. Между 1920 и 1943 гг. он вел существование
белого эмигранта, был шофером в Париже и на Ривьере, женился, пережил жену и
под конец был шефом кухни в эмигрантском русском ресторане в Ницце или в
Каннах. Ему было под 60. Франция стала его второй родиной. Вдруг...
... Спустя 23 года Нила Васильича вдруг потянуло домой. Как умереть, не
видев России? Гитлер занял Украину, подошел к Ленинграду. Нил Васильич
поехал на Восток, прибыл в Ростов. Немцы откатились обратно, и полковник
Елецкий остался.
Он сам явился в советский штаб, представился и предложил свои услуги
Красной Армии. У Нила Васильича были свои глубокие соображения, как надо
воевать с немцами, и, кроме того, он писал труд. Это был труд о "военной
психологии", дело жизни. Выглядел Нил Васильич так: небольшой, но бодрый
старикан, со звучным баском, виски серебрились, очень живые черные глаза, и
человек компанейский, выпить ли, поговорить, но среди людей. Молодые
советские офицеры с любопытством его окружили, заинтересовались, оказали
прямо-таки уважение старому воину. Прежде всего положили его в госпиталь. От
переживаний, волнений и с долгой дороги от Ниццы до предгорий Кавказа, Нил
Васильич несколько ослаб. В госпиталь приходили к нему каждый день,
приносили подарки, вино,