Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
лом свете мог поверить этому
впоследствии. Это слишком далеко от них, от благополучных американцев и
невинных швейцарцев, от демократов всех классов, народов и партий, которые
решили легкомысленно, что фашизм и "Гитлер" есть единственная причина всех
несчастий на свете.
Нельзя было задавать такого вопроса: "за что?" В этом вопросе был уже
вызов страшной силе, сознание своего права, своей особой ценности и своего
равноправия пред лицом государства. С нами поступали без лишних разговоров,
не объясняя действительных мотивов и не вглядываясь в наши лица. Камень,
раздробленный в щебень, по которому проходит тяжелый вал дорожной машины, не
больше может спрашивать "за что?" Мы больше не были людьми с индивидуальным
обличьем и особой судьбой. Мы были цифрами в массе, один как другой, -- и
все вместе -- окаменелой, обледенелой поверхностью, по которой шел вперед
советский танк, по головам и шеям, по спинам, по телам, по раздробленным в
щебень человеческим существованиям.
Миллионы людей погибают в советских лагерях. Их слишком много, чтобы
можно было поставить вопрос "за что?" Столько виновных нет во всем мире. Но
остается еще вопрос: зачем? -- Зачем советскому государству система,
раскалывающая население страны на 2 категории и создающая подземную
невидимую Россию -- как страшный погреб, куда, кроме жертв, имеют право
входа только посвященные и причастные "свои" люди?
234 Зачем?
Если этот погреб нужен для изоляции и уничтожения недовольных или
потенциальных противников среди собственного населения, то какая ошибка,
какое затмение ума заставило Политбюро послать туда полмиллиона польских
граждан в 1940 году? На что они рассчитывали? На то, что все они там вымрут?
Или на то, что они выйдут оттуда друзьями Сов. власти? А ведь у этих людей
было в Польше и во всем мире несколько миллионов родственников, отцов,
матерей, жен, детей, братьев, сестер, которые не могли их забыть и отречься
от них, и которые до конца своих дней не перестали бы добиваться у Сов.
правительства ответа на вопрос, "что вы с ними сделали?"
Не подлежит сомнению, что когда летом 40 года послали в лагеря сотни
тысяч польских граждан, советское правительство не ожидало, что Польша
когда-либо восстанет, как самостоятельный политический фактор. Наплевать им
было не только на нас и на наших "родственников", но и на весь остальной
польский народ. Кто бы мог потащить их к ответу? Польша была разделена между
Россией и Германией, и некому было требовать ответа за лагерный позор. В
этом они ошиблись: ровно через год положение радикально изменилось, и им
пришлось объявить "амнистию" польским зэ-ка. Лагеря перестали быть тайной
для мира. Но когда поляки заграницей начали рассказывать о своих
переживаниях, был ответ: "это фашисты, их нечего слушать". Правда, многие
поляки, прошедшие через заключение в лагерях, фашизировались под их
влиянием. В других условиях они стали бы друзьями России. В этих условиях
они вынесли из лагерей не только смертельную ненависть к советскому строю,
но и грубый и преступный шовинизм, о котором я, как польский еврей, имею
некоторое представление. В России знают действительные чувства поляков к
Советскому Союзу. Таким образом, мартиролог польских граждан в Сов. Союзе в
годы войны, начало которого идет от 235 сталинско-гитлеровского раздела
Польши в сентябре 39 года, создал для Сов. Союза добавочную необходимость
закрепить всеми правдами и неправдами господство и контроль над Польшей. --
Летом 1942 года мы, сидевшие в лагерях польские граждане, узнали о новом
конфликте между поляками и русскими, и поняли, что нам не видать свободы,
пока этот конфликт не будет улажен. И мы поняли также, что он может быть
улажен только под условием создания такой Польши, где Советский Союз будет
"табу" -- неприкосновенен для критики. Ибо ни в какой стране мира свобода
говорить правду о Советском Союзе не может быть менее терпима для сов.
правительства, как именно в Польше, где камни кричат об обиде, насилии и
предательстве -- не только с Запада, но и с Востока.
Весной 42 года предо мной встал остро вопрос о рубахе на теле.
... Уже 3 месяца, как у меня не было рубахи. Все было покрадено, и на
голом теле я носил рваную куртку, а сверху -- промасленный казенный бушлат.
Весной надо было раздобывать рубаху. Я вспомнил школьный рассказ о том, как
больной царевне сказали, что она излечится, когда оденет рубашку счастливого
человека. По всему царству искали счастливого человека, и, наконец, нашли.
Это был пастух. Спросили у него рубашку -- и оказалось, что счастливец не
имел рубахи на теле. Отсюда мораль: в царском дворце можно горевать, а в
шалаше быть счастливым. Не в богатстве дело. Однако, в лагере я убедился,
что одно отсутствие рубашки еще не делает человека счастливым.
В том полусумасшедшем и невменяемом состоянии, в котором я находился в
весну 1942 года, рубашка стала для меня поворотным пунктом. Я думаю, что
если бы мне не удалось тогда раздобыть ее, я кончил бы полным сумасшествием.
Я стоял тогда на краю душевной катастрофы. Все для меня сконцентрировалось в
одном пункте: добыть рубаху. Я полагаю, что это был здоровый подход. Если бы
я 236 продолжал предаваться отчаянию по поводу вещей, которых я изменить не
мог, я бы помешался. Вместо этого, я сконцентрировал все свое неистовое
отчаяние на одном-единственном пункте: нет рубашки! Как жить без рубашки?
Я применил единственное оружие, которое было у меня в лагере: силу
слова. Я написал заявление начальнице ЧОС'а Гордеевой. Я довел до ее
сведения, что мне нужна немедленная помощь; что я доведен до полного
изнеможения; я даже не имею рубахи на теле. Как жить? Есть граница, ниже
которой человек не смеет опуститься!..
Гордеева была женщина с очень энергичным худым лицом классной дамы,
совершенно седыми волосами (ей было под сорок), держалась строго, серьезно и
деловито, не позволяя себе ни улыбки, ни лишнего слова. Это была типичная
службистка. В прошлом она уже была начальником лагпункта. Выслушав меня, она
задумалась: проситель выглядит как чучело, но -- человек ученый, "доктор
философии" и западник. Пишет гладко, но известно, что чем человек грамотнее,
тем хуже работает. А на весь лагпункт -- только пяток рубах первого срока,
-- забронированных на особые случаи. Но как же быть с человеком,
употребляющим столь сильные слова: "граница, ниже которой человек не смеет
опуститься?" И она выписала мне рубаху первого срока.
Каптер глазам не поверил: кому рубаха? Но когда и Павел Иванович,
инспектор ЧОС'а, подтвердил высочайшую волю, -- выдали мне новехонькую,
ненадеванную рубаху толстого миткаля, с деревянными пуговицами, длинную,
цвета сливочного масла -- одеяние богов. Такую рубаху я сию минуту мог
обменять на хлеб. Но я и не думал продавать ее! Я облачился в нее, как в
чудотворную броню. В этой рубахе я мог еще год держаться в лагере.
Такова была сила слова! Но я решил идти дальше. Я написал письмо Илье
Эренбургу. Понятно, я не рассчитывал на то, что Илья Эренбуг это письмо 237
получит. Даже если бы он его получил -- никогда этот лауреат и заслуженный
советский классик не позволил бы себе отвечать на письма, приходящие из
лагеря! Советские писатели хорошо знают, с кем можно и с кем нельзя
переписываться. Это -- люди законопослушные и осторожные: "орденоносцы". Но
я и не рассчитывал вовсе на И. Эренбурга, с которым когда-то, -- во времена
давно-прошедшие, -- имел общих знакомых, и который никогда не знал меня
лично. Я хотел только с помощью этого письма закрепить личный контакт с
Гордеевой, начальницей ЧОС'а.
Вот что я написал Эренбургу.
"... Я не советский гражданин. Меня объединяет с Вами литература. В
моих глазах Вы -- посол русской литературы заграницей, один из людей,
представляющих Советский Союз в общественном мнении Запада. Вы не можете
помнить меня и тех времен, когда мы встречались в берлинском "Доме Культуры"
и "Prager Diele". Я зато Вас хорошо знаю: от первых стихов.
"В одежде города синьора -- на сцену выхода я ждал
И по ошибке режиссера -- на пять столетий запоздал...".
и позже, когда Вы так энергично поправили ошибку режиссера, и до "Падения
Парижа" -- последнего, что попало в мои руки.
... Теперь мне нужна Ваша спешная помощь. Судьба привела меня на
крайний север России. Мир полон моих друзей. Но я отрезан от них, и во всем
Советском Союзе нет ни одного человека, к которому я бы мог обратиться с
такой просьбой. Помогите мне, как может помочь один работник пера другому.
Пришлите мне несколько книг (если можно, английских), несколько слов (если
можно, дружеских). Контакт с Вами имеет для меня великое значение... Если
заняты, поручите кому-нибудь другому ответить...
Из головы не выходит у меня одно Ваше четверостишие (кажется, из
"Звериного Тепла"): 238
Молю, о ненависть, пребудь на страже,
Среди камней и рубенсовских тел.
Пошли и мне неслыханную тяжесть,
Чтоб я второй земли не захотел...
Я повторяю часто эти строки, хотя мое окружение очень далеко от Рубенса
и больше напоминает призраки Гойи..."
В оригинале было немножко иначе. И слова "ненависть" не было в
последней цитате, чтобы не смущать цензуру догадкой о том, что за ненависть
такая -- и кому, и зачем посылается неслыханная тяжесть...
Это нелепое письмо, вроде чеховского письма "на деревню дедушке", я
отнес Гордеевой. Во-первых, я поблагодарил ее за рубашку и за "человеческое
участие" (хитрец!), а во-вторых, попросил у нее совета: вот, написано письмо
Эренбургу. Как она думает -- отсылать ли?
Мне хотелось проломить стену, которая отделяет начальство от зэ-ка,
заинтересовать Гордееву, заставить ее видеть во мне {человека,} а не
заключенную "единицу рабсилы". Я знал обычную женскую психологию
(любопытство, инстинкт опекания, интерес к непонятному), но не знал
психологии советской женщины. Гордееву письмо напугало, и первое ее движение
было -- подальше от греха. Никакого совета она мне не дала, а схватила
письмо и немедленно, как только я вышел из ее кабинета, отнесла начальнику
Отделения Богрову, который тогда находился в Круглице. Больше ни я с ней, ни
она со мной ни о чем не разговаривали...
На следующий день я был вызван к Богрову. Начальник Отделения, (т. е.
серии лагпунктов вокруг Круглицы), заинтересовался странным письмом и его
автором. Письмо содержало явный "крик о помощи в пространство". Пухлощекий и
толстый Богров обошелся со мной очень мило, посадил, угостил из кисета
махорочкой, -- и три часа разговора 239 пролетели как одна минутка. Богров,
конечно, читал Эренбурга, но были в моем письме непонятные места, которые он
попросил объяснить. Что такое "Prager Diele"? А кто это Гойя? Мы
разговаривали, как двое равных, точно я к нему в гости пришел. Разговор
пошел сперва об Эренбурге, потом о том, как я попал в советский
исправительный лагерь, наконец, о жизни в Европе и Польше. Я мог убедиться,
как мало знало наше начальство об обстоятельствах, приведших в их
распоряжение столько иностранцев "западников". Неподдельное удивление
отразилось в глазах Богрова, когда он услышал рассказ о том, как
зарегистрировали полмиллиона беженцев "на возвращение", а потом вывезли их в
противоположную сторону, в лагеря. Если теория марксизма утверждает, что
средний человек в капиталистическом мире обречен на фатальное непонимание
целого, и мир поэтому кажется ему иррациональным и превышающим разумение, --
то здесь сидел предо мной Massenmensch советской системы, который не понимал
даже того, что происходило у него под носом. Наш разговор скоро ушел в
сторону, и Богров начал с наивным любопытством расспрашивать о совершенно
постороннем. Я работал до войны в акционерном обществе, что это такое? --
Хитрый механизм этого капиталистического учреждения просто захватил его. Так
мы переходили от темы к теме, совершенно забыв, где находимся. Наконец,
Богров спохватился. Я спросил о письме. Он его спрятал в карман. -- "Да нет,
знаете, -- все равно, не отошлют ведь". И спросил, как мне живется. Не
стоило спрашивать: вид мой сам за себя говорил. Богров меня утешил: "летом
легче будет", -- и отпустил меня, в повышенном настроении. На этом и
кончилась моя переписка с Эренбургом. Не знаю, было ли это случайным
совпадением, но мне казалось, что после беседы с Богровым отношение ко мне
круглицкой администрации стало лучше, и работа легче. Затем, этот разговор
имел продолжение, о чем позже.
--------
17. "КАВЕЧЕ"
240 От полудюжины людей зависит лагерный распорядок.
Вершина пирамиды власти -- это начальник лагпункта и начальник ВОХР'а.
Командир взвода военизированной охраны не подчиняется начальнику лагпункта.
Это власть параллельная, и часто происходят между ними трения и споры.
Начальник лагпункта -- полновластный хозяин в четырех стенах своего лагеря,
но ключи от его царства переданы другому. Комвзвода отвечает за охрану, и
может в любой момент вернуть в лагерь бригаду з/к, если ему не угодно, чтобы
она оставалась за границами лагеря...
Начальник лагпункта имеет под собою ряд подчиненных:
Прежде всего -- начальник работ. Его дело -- выполнять и перевыполнять
план производства, максимально использовать наличную рабсилу. Его дело --
эксплоатация. Его обязанность: каждое утро выводить зэ-ка на работу и давать
государству конкретные результаты.
Деятельность его, понятно, нуждается в противовесе. Рядом с начальником
работ стоит начальник Санчасти. Дело Санчасти -- следить, чтобы люди
сохраняли трудоспособность и не болели в убыток государству. Санчасть -- не
гуманитарное учреждение. Никто не занимается в лагере филантропией и
милосердием. Не "res sacra miser", как учит христианство, а "res utilis
miser", заключенные работают и приносят пользу заточившему их государству.
Санчасть -- необходимый тормоз в деле беспощадной эксплоатации. Если бы
не было Санчасти, заключенных загоняли бы до смерти, или они бы вымерли от
эпидемий. Санчасть сохраняет фонд рабсилы в состоянии годном для
использования, поскольку это в ее силах. Для этого у нее два средства:
лечение и отдых. Оба в неадэкватной, недостаточной степени. Нельзя забывать,
что Санчасть не лечит свободных людей в их интересах. Санчасть лечит рабов в
241 интересах работодателя, и если число больных подымается в лагере,
начальник Санчасти и медперсонал отвечают не за страдания и смерть людей, а
за расточение рабочей силы, принадлежащей государству.
Кормлением и одеванием зэ-ка', всей материальной частью занимается ООС,
-- отдел особого снабжения -- которому сответствует в каждом лагпункте --
ЧОС: часть особого снабжения. От энергии начальника ЧОС'а зависит, удастся
ли получить для данного лагпункта еще одну бочку капусты, запас круп,
забросят ли растительного масла, махорки и т. п. Если данный лагпункт
перевыполнил план -- туда подбросят, в виде поощрения, больше продуктов.
Если работают плохо -- начальника лагпункта снимут, а заключенные не получат
и того, что полагается по закону. Лагеря снабжаются нерегулярно, с
перебоями, -- и как правило поступают туда продукты наихудшего качества.
Однако, схема лагерной жизни остается неполной, пока не рассказано о
КВЧ -- культурно-воспитательной части. В этом выражается советский гуманизм.
Царская каторга не имела культурно-воспитательной части, там не воспитывали
и не употребляли высоких слов. Подобно тому как Санчасть противодействует
физическому упадку зэ-ка', КВЧ противодействует их духовному упадку. День,
когда будут уничтожены лагеря вместе с их Санчастью и КВЧ, будет днем победы
действительного гуманизма, но пока они существуют, -- КВЧ исполняет роль
киоска с прохладительными напитками в зале публичного дома.
Уже на 48-ом квадрате мы имели "воспитателя", но работа была там
слишком тяжела, воспитатель слишком малограмотен, а человеческий материал
(западники) -- слишком труден для воздействия. Влияние лагерной культуры
выразилось, главным образом, в усвоении российского "лексикона", который 242
западники переняли с легкостью. Зато в сангородке Круглица КВЧ была
поставлена прекрасно. Это бросалось в глаза уже при входе на территорию
лагпункта: громкоговорители радио на открытом воздухе, стенгазета, плакаты,
лозунги, надписи!
Утром гармонист играет на разводе: сел на ступеньку вахты, закрыл
измученные старческие глаза, -- венгерец, занесенный войной в Польшу -- и
наяривает вальс "На сопках Манчжурии". Гармонь звучит жидко, зэ-ка ежатся от
холода, никому не весело, и меньше всего музыканту, который боится, что
пройдет причуда начальства, и придется ему снова выходить на общие работы.
Построили трибуну у ворот вахты, и на разводе задерживают бригады на
лишнюю четверть часа. Каждое утро подымается на трибуну начальник КВЧ --
парень тупой и не умеющий связать двух слов, -- и держит, заикаясь, речь о
необходимости поднять темп весеннего сева. Откуда они берут в КВЧ таких
беспросветно-нелепых людей? Ответ прост: кто поумнее, пристроился на лучшей
работе, места в лагерях вообще для неудачников, а из всех лагерных функций
самая неблагодарная -- именно культурно-воспитательная: тут ничем не
поживишься, это не производство и не кухня. За пять лет я не встретил в КВЧ
ни одного интеллигентного человека -- из вольных. Заключенные -- другое
дело: они охотно отсиживаются в КВЧ от тяжелой физической работы.
За годы войны работали в круглицкой КВЧ вольные женщины из поселка,
молоденькие, невежественные и запуганные, все мысли которых были при детях,
оставленных дома без присмотра. Тяжкая была у них жизнь, не много лучше
нашей.. Мужья на фронте, хлеба нехватало... Каждая сменила бы охотно
культурно-воспитательную работу в лагере на теплое местечко при столовке или
складе... Во всем круглицком поселке вряд ли можно было найти дюжину
человек, умевших грамотно писать и выражаться по-русски. Среди зэ-ка не было
недостатка в высокообразованных людях -- но чем образованнее они 243 были,
тем подозрительнее к ним относились и понятно, не было речи о том, чтобы
поручить им ответственную функцию в КВЧ. На 48-ом квадрате русские люди
советовали мне скрыть знание иностранных языков. "За каждый иностранный язык
-- лишний год прибавят!" -- говорили они. Однако, лагерная администрация
была недостаточна понятлива даже для того, чтобы последовательно провести
отстранение заключенной интеллигенции от участия в работе КВЧ. Нормально,
политические исключались из списков "чтецов", т. е. людей, которым
передавались нумера газет для чтения вслух по баракам. На 48-ом квадрате
меня лишили права читать вслух газету, но это не помешало тому, что в
Круглице, в мае 1943 г., я был несколько недель... инспектором КВЧ, и сбежал
с этой работы только когда возложили на меня непосильное бремя: во время
развода, пока гармонист настраивал лады, а начальник КВЧ произносил речь с
трибуны, полагалось мне выходить с красным знаменем в руках и стоять под
трибуной в качестве живой декорации.
Гармонист, речь с трубуны, инспектор КВЧ с красным знаменем -- все это
был даровой театр для зэ-ка. Прежде всего, это оттягивало на несколько минут
выход на работу. Затем это нарушало обычный