Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
пример. В числе расстрелянных оказался Левандовский, мнимый
варшавский капельмейстер. Он поплатился жизнью за несколько неосторожных
слов, о которых донесли начальству.
Западники перестали разговаривать между собой на политические темы.
Еще через день подняли нас в этап. Карело-Финская ССР была объявлена
прифронтовой полосой, лагеря подлежали эвакуации. На 48-ом квадрате оставили
небольшую группу заключенных, которых эвакуировали зимою в трагических
условиях. Наша судьба была счастливее. Мы были переброшены на восток, с
основной массой заключенных ББК. Когда вокруг Онежского озера закипела
война, финны заняли столицу Карело-Финии -- Петрозаводск -- и центр лагерей
ББК -- Медвежегорск. Балтийско-Беломорский канал и Мурманская ж. д.
подверглись воздушным бомбардировкам и были частью разрушены. Но 48-ой
квадрат не попал в руки финнов и фронт на несколько километров не дошел до
него.
Первой остановкой этапа было Боброво, маленький сельхозный концлагерь,
в 8 или 10 километрах от 48-го квадрата. Там мы остались до 1 июля. Мы жили
вне истории и ничего не знали о катастрофе на фронте. Отсюда перегнали нас в
Остричь над Онежским озером.
Часть пути мы шли пешком, по трудной лесной дороге. Сразу спутались
ряды. старики и больные отстали и конвойные пришли в ярость. Несколько раз
командовали нам "ложись", и вся толпа валилась на землю, где стояла, это
средство укрощения 164 арестантов, когда начинается непорядок. Карпович стал
отставать. -- "Прибавь шагу!" -- "Я не могу идти скорей!-- сказал с
мертвенно-белым лицом Карпович, -- у меня сердце больное". -- "Меня твои
болезни не касаются! я не врач!" -- В хвосте колонны возникло
замешательство. Там не своим голосом кричал конвойный на кого-то: "Выходи из
рядов! Иди в лес!". -- Но, разумеется, заключенный отказывался "идти в лес":
"пойти в лес" -- пойти в сторону от колонны равнялось попытке бегства и
давало право конвою стрелять.
В лесу посадили нас на платформы и повезли в Остричь той самой дорогой,
по которой мы прибыли в прошлом августе.
В Остричи мы провели несколько трудных дней. Это был большой лагпункт,
много больше нашего "48-ого квадрата". Здесь были многолюдные бараки,
электричество, толпы народа. Нас загнали в пустой дом со множеством
маленьких комнат и мы там лежали на полу, не раздеваясь, сплошной массой
устилая коридор и сени, а утром выходили работать на озеро.
Острый ветер дул с озера, температура была здесь всегда ниже, чем в
глубине леса. Два или три дня мы работали на сплаве. Берег представлял собой
лабиринт штабелей и лесных складов. Мы разгружали штабель в воду,
подкладывая с двух сторон мощные круглые балки. По ним мы сталкивали
древесные стволы. Действуя дрынами, как рычагами, мы опускали штабель, пока
не оставался от него один нижний -- неприкосновенный настил. Стрелок сидел
неподалеку, наблюдая за каждым нашим движением. Мы подходили к нему на
предписанное законом расстояние и говорили: "Разрешите оправиться, гражданин
стрелок!" -- на что стрелок отвечал "иди" -- и указывал направление за
штабель. "Баланы" с грохотом обрушивались с высоты, подпрыгивая, или тяжело
оседали фут за футом. Бухта была полна плавающих бревен, которые потом
соединялись в плоты.
Разувшись и засучив штаны, мы входили в воду и длинными шестами
разбивали заторы у берега, мешавшие спуску бревен. Каждую минуту кто-нибудь
165 срывался со скользких, танцующих в воде бревен и вылезал сушиться на
берег. Было пасмурно и холодно, облака плыли над Онегой. Во время дождя мы
забивались под штабеля, между досок, и были довольны, что имеем передышку.
Нескончаемо долго тянулся день над озером. Под конец мы без сил лежали на
бревнах. Ночью, в чужом и переполненном лагере нам запрещали выходить на
двор. Едва кто-нибудь выходил, окликали в темноте: -- "Стой! Куда пошел?"
Снова плыла баржа через безбрежный простор Онеги, переполненная
польскими, еврейскими и русскими зэ-ка.
Мы пересекли Онежское озеро и прибыли в Подпорожье. Пред нами открылась
панорама важного центра водной коммуникации. Десятки барж и пароходов
бороздили воду, на берегу дымились трубы заводов и рядами подымались
элеваторы и большие деревянные постройки. Оживленная и населенная местность
резко отличалась от пустынных северных мест, откуда мы прибыли.
На берегу выстроили нас по 4 в ряд и повели. В большой колонне
западники с их чемоданами и узлами заняли середину. Сзади и спереди шли
чужие. Я нес рюкзак на спине и чемодан в руке. Другой чемодан я отдал нести
товарищу. Это был сильный и рослый львовчанин. Пока мы строились, мы
чувствовали, что за нами наблюдают со всех сторон урки, которых привлек наш
багаж. Они старались втянуть в свои ряды людей с чемоданами.
-- Сюда становись! -- окликали их, тянули силой, показывали, -- здесь
трое в ряду, становись четвертым. -- Но западник, увидев чужие лица,
отшатывался и уходил скорей, а в спину ему летели насмешливые выкрики:
-- Абрам, чего боишься?
-- Дело плохо, -- сказал наш предводитель, львовчанин. -- В бараке
жарко будет. Я эту шпану знаю. Коли хотите отстоять свои вещи -- держитесь
кучей вместе и никого близко не подпускайте.
Нас впустили в огромный порожний элеватор. 166 На полу его лежали сотни
людей. Мы шли по проходу, как сквозь строй. Наше появление всех
взбудоражило. Урки, скаля зубы и заглядывая в лица, подымались со всех
сторон нам навстречу, замешивались в нашу группу, задевали плечами, -- и не
успел я опомниться, как меня оттерли от товарищей, и я почувствовал, как
ножом перерезали лямку моего рюкзака. Кто-то рванул чемодан из рук. Но я не
дал ни того, ни другого. Впереди кто-то пронзительно крикнул: "На помощь!"
Львовчанин подоспел во-время, чтобы спасти рюкзак, уже наполовину снятый с
моего плеча.
Мы ориентировались молниеносно. Группа человек в тридцать пробилась в
угол элеватора. Мы сложили всю свою поклажу вместе и накрыли ее сверху
бушлатами. Чемоданы связали веревками вместе и обвязали веревками так, что
ни одного нельзя было шевельнуть отдельно. Сверху уселись самые здоровые и
сильные, закрыв чемоданы ногами. Спинами к ним с четырех сторон сели
остальные на пол. А к ним привалились, лежа, остальные. Таким образом вокруг
вещей образовался вал человеческих тел. В десять минут все было готово.
Огромный элеватор, недавней стройки, еще пахнувший свежими досками, был
полон заключенных, шума и гуденья. Через большую дверь падали лучи
заходящего солнца. Вдруг ее закрыли. Мы были одни в полумраке, полном
ропота, как островок среди русских зэ-ка. Западники островками в 30-40
человек были вкраплены среди враждебной стихии. Год назад нас бы взяли, как
малых детей. Но теперь мы были готовы дать отпор.
Урки двинулись в атаку с четырех сторон, цепями по 5-6 человек. Они
тянулись гуськом, видные глазу, все как на подбор: остроносые, худощавые
апаши, с твердыми глазами, с голыми шеями и мускулистой грудью. Все это была
одна компания, свои ребята.
Ни с того, ни с сего взялся между нас, в самом уязвимом месте, где
лежал старик Ниренштейн, неизвестный парень с разбойничьей рожей, горящими
167 белками глаз -- как щука среди плотвы. -- "Куда садишься! -- крикнул
старик Ниренштейн, -- здесь места свободного нет! На ноги садишься?".
Парень пробормотал: "ты, дед, не волнуйся... я на минутку... мне только
вот..." и вдруг, неожиданным ловким движением, точно пловец ныряющий в воду,
вытянулся всем телом и, прежде чем мы опомнились, между трех рядов
человеческих тел дотянулся рукой до бушлатов, откинул и во мгновение ока
нашел, нащупал, проверил то, что мы спрятали: "Чемоданы, вот они!" --
Вскочил и бросился в сторону. Это был разведчик. А за ним двинулись
штурмовики. Не спеша, подошел костлявый скуластый урка в рубахе на выпуск,
сказал деловито: "Посторонись-ка," и, отодвинув плечом заробевшего
Ниренштейна, вступил в средину. А за ним еще несколько -- и вбили клин в
наше расположение.
Тогда поднялся львовчанин и с силою оттолкнул первого из нападавших.
Еще секунда, и началась бы драка, во время которой из-за спины дерущихся
растащили бы все пожитки западников. Но вместо драки произошло другое. Все
30 западников начали кричать изо всей силы.
Эффект получился немалый. Немедленно отозвались другие группы
западников. Нас было человек двести в элеваторе. Наш дружный и потрясающий
рев разнесся далеко. Мы кричали: "Пожар!" Нападавшие, зажав уши,
ретировались в сторону. Двери распахнулись, вбежала охрана с оружием.
Стрелки, народ бывалый, сразу поняли, в чем дело. -- "Грабят?" -- Но
они даже не спрашивали нас, -- кто? А мы не были заинтересованы в доносах, а
в том, чтобы нас оставили в покое. Стрелки постояли, подождали пока
водворилась тишина, и вышли. Это не предвещало ничего хорошего, потому что
ночью, в темноте, штурм бы повторился, и на этот раз мы бы его не отбили.
Оставаться с урками в одном помещении было невозможно.
Через 15 минут мы начали опять кричать "пожар". На этот раз мы орали
так дико, что прибежал сам 168 командир охраны. Через полчаса нас убрали из
элеватора. Отворились двери, подали команду: "Только поляки -- выходить!" И
мы перешли в большой пустой амбар рядом, где нам было раздолье: никого
постороннего, все помещение к нашим услугам. Мы разлеглись широко, разделись
и спокойно провели ночь.
Два дня мы жили взаперти. Весь день стояли в очереди "за водой" и "на
двор". Не было и речи о том, чтобы продолжать дорогу с двумя чемоданами. Я
оставил себе рюкзак и маленький чемоданчик. Мое прекрасное одеяло я отдал
львовчанину, а другой чемодан со всяким лагерным "барахлом" -- кинул. Я
увидел, что другие практичнее меня: подобрали брошенный чемодан, не
представлявший ценности, и вынули все металлические части, замки, скрепы,
которые слесарь еще мог использовать. При случае можно было выменять это все
на кусок хлеба...
На третий день мы уходили из Подпорожья. Вдоль дороги стояли цепи
охраны, чтобы никто не сбежал из рядов. Мимо нас шли прибывающие транспорты
заключенных. Это была однообразная картина, все как один. Но вдруг на дороге
началось оживление. Все стали показывать пальцами в одну сторону. В амбары,
откуда мы вышли, вгоняли новый транспорт, и это было, действительно,
фантастическое зрелище.
Это была партия литовцев -- прямо из Ковны: в последние дни пред
немецким нашествием угнали оттуда десятки тысяч политических арестантов, всю
литовскую "элиту" -- буржуазию, интеллигенцию, чиновников и просто
"подозрительных". С первого взгляда было видно, что это "новенькие" -- люди
не имеющие понятия, куда и зачем их везут. Они еще имели все достойный и
перепуганный вид -- эта процессия с того света. Шли патриции и сенаторы,
раввины в меховых шапках, адвокаты и банкиры, величественные пузачи, евреи и
не-евреи, в неописуемых пальто, шубах, шляпах, а за ними несли и везли
смехотворные сундуки, щегольские кожаные чемоданы, как будто они выехали на
курорт в Ривьеру. Их 169 появление сопровождалось сенсацией -- охрана и
урки, толпы зэ-ка смотрели на них и передавали из уст в уста: "Литовцы
приехали! несметные богачи! еще таких не было! вон тот, с бородой, министр!"
-- Мы смотрели на холеные бороды, на золотые пенснэ, на гору багажа, и
представляли себе, что со всем этим будет завтра, когда их погонят в этап,
пешком, за сотни километров. Какую надо было иметь детскую наивность, чтобы
в таком виде явиться в Подпорожье!..
Позднее дошла до нас весть, что только немногие из этих людей выдержали
лагерь. Голландские и бельгийские евреи, которых везли в газовые камеры
Освенцима пассажирскими поездами, вероятно, выглядели так же, как эти
литовцы. В Освенциме кончалась их мука в первый же день приезда. Этих ждали
годы в лагере. Чья смерть была легче -- кто знает?..
И мы тронулись в путь.
В партии было человек 800. Половина -- западники. Люди из 48-го
квадрата перемешались с зэ-ка из других пунктов и отделений. Мы шли в двух
колоннах, между которыми был промежуток в 100-200 метров, пятеро в ряд.
Впереди -- комендант этапа, офицер НКВД в порыжелой шинелишке, на котором
лежала ответственность за наш ночлег и кормежку. По бокам и сзади --
конвойные с ружьями наперевес, человек 12. Сзади тащилась телега для
больных. Она скоро отстала и только на главных стоянках мы ее видели по
временам. Иногда давали нам подводу на вещи, но мы до последней минуты не
знали, будет ли подвода. Когда раздавалась команда: "подымайся!", а подводы
не было -- начиналась паника. Тогда одни бросали свои вещи, а другие
подымали на плечи свои узлы и чемоданы, чтобы бросить их через час или два,
или несли попеременно, уступая за это часть вещей. Вещи, погруженные на
подводу, были наполовину потеряны. По прибытии на стоянку их выбрасывали на
дорогу и подвода, взятая на один день из колхоза, уезжала обратно. Зэ-ка
разбирали свои пожитки, при этом одни не находили своих вещей, а другие
находили раскрытые 170 чемоданы и развязанные узлы. Через неделю люди шли
налегке. Багаж растаял, дорога за нами была усеяна брошенными бушлатами и
деревянными арестантскими сундучками.
Мы шли на восток. Мы были частью советского пейзажа или русской древней
традиции. Мы шли громадой, как сто лет до нас шли во времена Николая I, и
спрашивали себя, как это возможно, чтобы такое обращение в рабство сотен
тысяч иностранцев и миллионов собственных граждан не вызывало ни протеста,
ни противодействия заграницей, как будто мы попали в руки дикарей в
Центральной Африке, или торговцев рабами в 17-ом веке.
Мы шли по 30-40 километров в день, через леса и равнины, города и
деревни, по редко-населенной местности, где не было железных дорог, и где,
должно быть, со времен Васьки Буслаева не было войны. Эта местность никогда
не видела ни иноземных войск, ни иностранцев-приезжих. Мы шли через деревни
Карело-Финии. Нескладно-высокие карельские избы стояли на холмах. Это были
первые недели войны, и проходя мы иногда замечали редкие плакаты с
обращением к населению. Деревни казались вымершими. Ребятишки, женщины и
старики копошились у избенок, и редко-редко можно было увидеть мужчину.
Босой оборванный колхозник выглядел так, как будто он сбежал из наших рядов.
Пустынные карельские колхозы являли образ запустения и разорения, как после
пожара или погрома. Много было разрешенных, необитаемых домов, где окна и
двери были забиты досками. Заборов между избенками не было. Мы
останавливались не доходя деревни, или за деревней, -- и сейчас же начинали
шнырять вокруг нас ребятишки. Конвойные не подпускали к нам никого, но
иногда мы получали разрешение купить еды. Тогда оказывалось, что крестьяне
не принимают денег за продукты. Они предлагали нам яйца и молоко --
единственное, что у них было -- за хлеб. Крестьяне выходили на дорогу
просить хлеба у арестантов! Они знали, что мы получаем 500 гр. хлеба 171
ежедневно: этапный паек. За этот хлеб они предлагали нам яйца и молоко. Не
надо было расспрашивать, как им живется. Достаточно было пройти через
десяток деревень, чтобы получить картину такой черной и горькой нищеты,
какая была возможна разве только во времена московского средневековья. Мы не
спрашивали себя, куда девался их хлеб, плод тяжкого и подневольного труда.
Их хлеб раздавали нам каждое утро -- и этот хлеб в руках государства
превращался в условие поддержания политического и военного аппарата
{Диктатуры.}
На сотни километров однообразное зрелище человеческой нужды, беды и
горя. Мы скоро вышли из Карелии, и смешные домики-надстройки сменились
русскими избами с попытками украшений: то резные ставни, то резной карниз.
Мы были в Архангельской области. Кто-то имел лишнее время на эти украшения,
которые остались на память от прошлых времен. Они находились в смешном и
жалком контрасте с покосившимися стенами и провалившимися крышами.
Мы прошли город Пудож: глухие местечковые улички, одноэтажные
деревянные домики, немощенные улицы, отсутствие лавок. Вывеска: "склад
промкооперации"... и знакомая картина: запертая дверь и терпеливая очередь
баб и мальчишек с бутылками на керосин. Молодая женщина прошла мимо нас,
должно быть, учительница и член партии: миловидное славянское лицо,
свежевымытые розовые щеки. Светлая кофточка, городские туфли, косы уложены
кольцом... Покосилась на пылящую толпу, на конвойных, и на секунду наши
глаза встретились. Идет в строю странный человек, в очках, с явно-нерусским
лицом интеллигента. "Заключенный". Отвернулась, упрямо сжала губы, точно зуб
заболел: уж очень много сразу, пусть уж пройдут, наконец. А я вспомнил
"14-ое Пудожское отделение ББК". В этом городишке находится отделение
лагерей ББК, да еще какое: четырнадцатое!
Мы шли. Был июль, лучшее время северного лета. Нас подымали до
рассвета, чтобы 172 использовать для марша прохладу ранних часов. Лучше
всего было идти до 10 часов. Когда начиналась жара, мы обливались потом и
изнемогали под тяжестью своей клади. Мы шли до заката солнца -- до 6 часов.
Потом мы делали привал на опушке леса или на лугу под открытым небом. Иногда
загоняли нас в старые сараи, где крыша протекала во время дождя. Одну ночь я
спал на чердаке полуразрушенного дома, в пыли и курином помете. Комары
облепили нас густой тучей. Ночью я поднялся, не находя себе места, ходил по
чердаку среди спящих тел как привидение, спустился по шатким ступеням вниз
-- всюду лежали десятки тел, не раздеваясь, и только обувь стояла у каждого
в головах. -- Комары доводили нас до неистовства. Кровь струилась по лицу, и
руки были у нас замазаны кровью. Мы шли через архангельские леса, по
тенистым тропам, и ландыши цвели под нашими ногами -- я никогда не видел
столько ландышей.
Мы редко встречали людей. Иногда проезжала телега, мужик хмуро
поглядывал на нас из-под картуза. В соломе на возу сидела, поджав ноги,
крестьянская девочка в платке, бледненькая, или стояла какая-нибудь важная
бочка государственного предназначения. Иногда обгонял нас грузовик, полный
домашнего скарба, кроватей, столов, и загруженный женщинами и детьми -- это
уже была эвакуация гражданского населения из прифронтовой полосы. Арестанты
уступали дорогу -- сходили на край, пока грузовик проскакивал мимо, трясясь
на ухабах. Иногда гнали мимо колхозные стада. Худые коровы позванивали
колокольцами, как в Тироле. В продолжение всего этапа мелодический звон
колокольчиков сопровождал нас. А колокольчики у коров были все одинаковые --
большие и неуклюжие, стандартной продукции -- должно быть, и одной фабрики
на весь Советский Союз, -- и одинаково звенели здесь и на Алтае в ушах
этапных, шедших долгими днями из лагерей в лагеря.
Мы шли по 12 часов в день, от 6 до 6, а иногда еще раньше начинали свой
марш. Ночью было 173 варварски-холодно. У меня уже не было одеяла. Я лежал
на влажной, сырой земле, сырость входила в тело, ноги ломило, я дрожал от
холода и натягивал бушлат то на грудь и лицо, чтобы спастись от комаров, то
на мерзнувшие ноги. Спали скверно и мало, маялись, а на заре, когда бледные
звезды еще стояли над полем, полным лежащих тел, кто-то садился, и с