Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
и через несколько
дней Евсеич мне показал его, потому что он приходил к дедушке что-то
просить.
______________
* "Детское чтение", часть 1-я. (Примеч. автора.)
** Замечательно, что этот несчастный Арефий, не замерзший в
продолжение трех дней под снегом, в жестокие зимние морозы, замерз лет
через двадцать пять, в сентябре месяце, при самом легком морозе,
последовавшем после сильного дождя! Он точно так же ездил в лес за дровами,
в тот же общий колок, так же потерял лошадь, которая пришла домой, и так
же, вероятно, бродил, отыскивая дорогу. Разумеется, он измок, иззяб и до
того, как видно, выбился из сил, что, наконец найдя дорогу, у самой околицы
упал в маленький овражек и не имел сил вылезть из него. Осенняя ночь
длинная, и потому неизвестно, когда он попал в овражек; но на другой день,
часов в восемь утра, поехав на охоту, молодой Багров нашел его уже мертвым
и совершенно окоченевшим. (Примеч. автора.)
Арефья все называли дурачком, и в самом деле он ничего не умел
рассказать мне, как его занесло снегом и что с ним потом было.
Я попросил один раз у тетушки каких-нибудь книжек почитать. Оказалось,
что ее библиотека состояла из трех книг: из "Песенника", "Сонника" и
какого-то театрального сочинения вроде водевиля. Песенника почему-то она не
рассудила дать мне, а сонник и театральную пиеску отдала. Обе книжки
сделали на меня сильное впечатление. Я выучил наизусть, что какой сон
значит, и долго любил толковать сны свои и чужие, долго верил правде этих
толкований, и только в университете совершенно истребилось во мне это
суеверие. Толкования снов в Соннике были крайне нелепы, не имели даже
никаких, самых пустых, известных в народе, оснований и применений. Я помню
некоторые даже теперь. Вот несколько примеров: "Ловить рыбу значит
несчастие. Ехать на телеге означает смерть. Видеть себя во сне в навозе
предвещает богатство". Театральная пиеска имела двойное название; первое не
помню, а второе было: "Драматическая пустельга". И точно, это была
пустельга... но как она мне понравилась! Начиналась она так: пастушка или
крестьянская девушка гнала домой стадо гусей и пела куплет, который
начинался и оканчивался припевом:
Тига, тига домой,
Тига, тига за мной.
Помню еще два стишка из другого куплета:
Вот василек,
Милый цветок.
Больше ничего не помню; знаю только, что содержание состояло из любви
пастушки к пастуху, что бабушка сначала не соглашалась на их свадьбу, а
потом согласилась. С этого времени глубоко запала в мой ум склонность к
театральным сочинениям и росла с каждым годом. Дедушка получил только одно
письмо из Оренбурга с приложением маленькой записочки ко мне от матери,
написанной крупными буквами, чтоб я лучше мог разобрать; эта записочка
доставила мне великую радость. Тут примешивалась новость впечатления
особого рода: в первый раз услышал я речь, обращенную ко мне из-за
нескольких сот верст, и от кого же? От матери, которую я так горячо любил,
о которой беспрестанно думал и часто тосковал. До сих пор еще никто ко мне
не писал ни одного слова, да я не умел и разбирать писаного, хотя хорошо
читал печатное.
Пошла уже пятая неделя, как мы жили одни, и наконец такая жизнь начала
сильно действовать на мой детский ум и сердце. Чувство какого-то сиротства
и робкой грусти выражалось не только на моем лице, но даже во всей моей
наружности. Я стал рассеянно играть с сестрицей, рассеянно читать свои
книжки и слушать рассказы Евсеича. Часто, разогнув "Детское чтение", я
задумывался, и мое ребячье воображение рисовало мне печальные, а потом и
страшные картины. Мне представлялось, что маменька умирает, умерла, что
умер также и мой отец и что мы остаемся жить в Багрове, что нас будут
наказывать, оденут в крестьянское платье, сошлют в кухню (я слыхал о
наказаниях такого рода) и что наконец и мы с сестрицей оба умрем.
Воображаемые картины час от часу становились ярче, и, сидя за книжкой над
каким-нибудь веселым рассказом, я заливался слезами. Сестрица бросалась
обнимать меня, целовать, спрашивать и, не всегда получая от меня ответы,
сама принималась плакать, не зная о чем. Евсеич и нянька, которая в
ожидании молодых господ (так называли в доме моего отца и мать) начала
долее оставаться с нами, - не знали, что и делать. Обыкновенные в таких
случаях уговариванья и утешенья не имели успеха. На вопросы, о чем мы
плачем, я отвечал, что "верно, маменька больна или умирает"; а сестрица
отвечала, что "ей жалко, когда братец плачет". Сказали о наших слезах
тетушке. Она приходила к нам и на свои о том же вопросы получала такие же
ответы. Тетушка уговаривала нас не плакать и уверяла, что маменька здорова,
что она скоро воротится и что ее ждут каждый день; но я был так убежден в
моих печальных предчувствиях, что решительно не поверил тетушкиным словам и
упорно повторял один и тот же ответ: "Вы нарочно так говорите". Тетушка с
досадою ушла от нас. На другой день, когда мы пришли здороваться к дедушке,
он довольно сурово сказал мне: "Я слышу, что ты все хнычешь, ты плакса, а
глядя на тебя и козулька плачет. Чтоб я не слыхал о твоих слезах". Я так
испугался, что даже побледнел, как мне после сказывали, и точно, я не смел
плакать весь этот день, но зато проплакал почти всю ночь. Дедушки я стал
бояться еще более.
В подражание тетушкиным словам и Евсеич, и нянька беспрестанно
повторяли: "Маменька здорова, маменька сейчас приедет, вот уж она
подъезжает к околице, и мы пойдем их встречать..." Последние слова сначала
производили на меня сильное впечатление, сердце у меня так и билось, но
потом мне было досадно их слушать. Прошло еще два дня; тоска моя еще более
усилилась, и я потерял всякую способность чем-нибудь заниматься. Милая моя
сестрица не отходила от меня ни на шаг: часто она просила меня поиграть с
ней или почитать ей книжку, или рассказать что-нибудь. Я исполнял ее
просьбы, но так неохотно, вяло и невесело, что нередко посреди игры или
чтения я переставал играть или читать, и мы молча, печально смотрели друг
на друга, и глаза наши наполнялись слезами.
В один из таких скучных тяжелых дней вбежала к нам в комнату девушка
Феклуша и громко закричала: "Молодые господа едут!" Странно, что я не вдруг
и не совсем поверил этому известию. Конечно, я привык слышать подобные
слова от Евсеича и няньки, но все странно, что я так недоверчиво
обрадовался; впрочем, слава богу, что так случилось: если б я совершенно
поверил, то, кажется, сошел бы с ума или захворал; сестрица моя начала
прыгать и кричать: "Маменька приехала, маменька приехала!" Нянька Агафья,
которая на этот раз была с нами одна, встревоженным голосом спросила:
"Взаправду, что ли?" - "Взаправду, взаправду, уж близко, - отвечала
Феклуша, - Ефрем Евсеич побежал встречать", - и сама убежала. Нянька
проворно оправила наше платье и волосы, взяла обоих нас за руки и повела в
лакейскую; двери были растворены настежь, в сенях уже стояли бабушка,
тетушка и двоюродные сестрицы. Дождь лил как из ведра, так что на крыльцо
нельзя было выйти; подъехала карета, в окошке мелькнул образ моей матери -
и с этой минуты я ничего не помню... Я очнулся или очувствовался уже на
коленях матери, которая сидела на канапе, положив мою голову на свою грудь.
Вот была радость, вот было счастье!
Как только я совсем оправился и начал было расспрашивать и
рассказывать, моя мать торопливо встала и ушла к дедушке, с которым она еще
не успела поздороваться: испуганная моей дурнотой, она не заходила в его
комнату. Через несколько минут прислали Евсеичу сказать, чтоб он меня
привел к старому барину. На этот раз я пошел без всякой робости. Там была
моя мать, при ней я никого не боялся. Дедушка сидел на кровати, а возле
него по одну руку отец, по другую мать. Бабушка сидела на дедушкиных
креслах, а тетушка и двоюродные сестрицы на стульях. Я не видел или, лучше
сказать, не помнил, что видел отца, а потому, обрадовавшись, прямо бросился
к нему на шею и начал его обнимать и целовать. "А, так ты так же и отца
любишь, как мать, - весело сказал дедушка, - а я думал, что ты только по
ней соскучился. Ну, Софья Николавна, - продолжал он, - сынок твой плакса,
на всех тоску нагнал, и козулька от него немало поплакала. Я уж на него
прикрикнул маленько, так он поунялся". Мать отвечала, что я привык к ней во
время своей продолжительной болезни. Милая моя сестрица была так смела, что
я с удивлением смотрел на нее: когда я входил в комнату, она побежала мне
навстречу с радостными криками: "Маменька приехала, тятенька приехал!", а
потом с такими же восклицаниями перебегала от матери к дедушке, к отцу, к
бабушке и к другим; даже вскарабкалась на колени к дедушке.
Отец с матерью приехали перед обедом часа за два. После обеда все
разошлись, по обыкновению, отдыхать, а мы остались одни. Я рассказывал отцу
и матери подробно все время нашего пребывания без них. Я не понимал, что
должен был произвесть мой рассказ над сердцем горячей матери, не понимал,
что моему отцу было вдвойне прискорбно его слушать. Впрочем, если б я и
понимал, я бы все рассказал настоящую правду, потому что был приучен
матерью к совершенной искренности. Несколько раз мать перерывала мой
рассказ; глаза ее блестели, бледное ее лицо вспыхивало румянцем, и
прерывающимся от волнения голосом начинала она говорить моему отцу не
совсем понятные мне слова; но отец всякий раз останавливал ее знаком и
успокаивал словами: "Побереги себя ради бога, пожалей Сережу. Что он должен
подумать?.." И всякий раз мать овладевала собой и заставляла меня
продолжать рассказ. Когда я кончил, она выслала нас с сестрой в залу,
приказав няньке, чтобы мы никуда не ходили и сидели тихо, потому что хочет
отдохнуть; но я скоро догадался, что мы высланы для того, чтобы мать с
отцом могли поговорить без нас. Я даже слышал сквозь запертую и завешенную
дверь сначала выразительный и явственный шепот, а потом и жаркий разговор
вполголоса, причем иногда вырывались и громкие слова. Понимая дело только
вполовину, я, однако, догадывался, что маменька гневается за нас на
дедушку, бабушку и тетушку и что мой отец за них заступается; из всего
этого я вывел почему-то такое заключение, что мы должны скоро уехать, в чем
и не ошибся.
Я в свою очередь расспросил также отца и мать о том, что случилось с
ними в Оренбурге. Из рассказов их и разговоров с другими я узнал, к большой
моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей матери,
но зато нашел другие важные болезни, от которых и начал было лечить ее; что
лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она стала очень тосковать
о детях и доктор принужден был ее отпустить; что он дал ей лекарств на всю
зиму, а весною приказал пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то
прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем будем там удить рыбку. Все
это меня успокоило и обрадовало, особенно потому, что другие говорили, да я
и сам видел, что маменька стала здоровее и крепче. Робость моя вдруг
прошла, и печальное Багрово как будто повеселело. Мне показалось даже, а
может быть оно и в самом деле было так, что все стали к нам ласковее,
внимательнее и больше заботились о нас. По ребячеству моему я подумал, что
все нас полюбили. Впрочем, я и теперь думаю, что в эту последнюю неделю
нашего пребывания в Багрове дедушка точно полюбил меня, и полюбил именно с
той поры, когда сам увидел, что я горячо привязан к отцу. Он даже высказал
мне, что считал меня баловнем матери, матушкиным сынком, который отца
совсем не любит, а родных его и подавно, и всем в Багрове "брезгует";
очевидно, что это было ему насказано, а моя неласковость, печальный вид и
робость, даже страх, внушаемый его присутствием, утвердили старика в таких
мыслях. Теперь же, когда он приласкал меня, когда прошел мой страх и тоска
по матери, когда на сердце у меня повеселело и я сам стал к нему
ласкаться, - весьма естественно, что он полюбил меня. В несколько дней я
как будто переродился; стал жив, даже стал бегать беспрестанно,
рассказывать ему всякую всячину и сейчас попотчевал его чтением "Детского
чтения", и все это дедушка принимал благосклонно; угрюмый старик также как
будто стал добрым и ласковым стариком. Я живо помню, как он любовался на
нашу дружбу с сестрицей, которая, сидя у него на коленях и слушая мою
болтовню или чтение, вдруг без всякой причины спрыгивала на пол, подбегала
ко мне, обнимала и целовала, и потом возвращалась назад и опять вползала к
дедушке на колени; на вопрос же его: "Что ты, козулька, вскочила?" - она
отвечала: "Захотелось братца поцеловать". Одним словом, у нас с дедушкой
образовалась такая связь и любовь, такие прямые сношения, что перед ними
все отступили и не смели мешаться в них. Двоюродные наши сестрицы, которые
прежде были в большой милости, сидели теперь у печки на стульях, а мы у
дедушки на кровати; видя, что он не обращает на них никакого вниманья, а
занимается нами, генеральские дочки (как их называли), соскучась молчать и
не принимая участия в наших разговорах, уходили потихоньку из комнаты в
девичью, где было им гораздо веселее.
Хотя мать мне ничего не говорила, но я узнал из ее разговоров с отцом,
иногда не совсем приятных, что она имела недружелюбные объяснения с
бабушкой и тетушкой, или, просто сказать, ссорилась с ними, и что бабушка
отвечала: "Нет, невестушка, не взыщи; мы к твоим детям и приступиться не
смели. Где нам мешаться не в свое дело? У вас порядки городские, а у нас
деревенские". Всего же более мать сердилась на нашу няньку и очень ее
бранила. Нянька Агафья плакала, и мне было очень ее жаль, а в то же время
она все говорила неправду; клялась и божилась, что от нас и денно и нощно
не отходила, и ссылалась на меня и на Евсеича. Я попробовал даже сказать
ей: "Зачем ты, нянюшка, говоришь неправду?" Она отвечала, что грех мне на
нее нападать, и заплакала навзрыд. Я стал в тупик; мне приходило даже в
голову: уж в самом деле не солгал ли я на няньку Агафью; но Евсеич, который
в глаза уличал ее, что она все бегала по избам, успокоил мою робкую ребячью
совесть. После этого мать сказала отцу, что она ни за что на свете не
оставит Агафью в няньках и что, приехав в Уфу, непременно ее отпустит.
Начали поспешно сбираться в дорогу. Срок отпуска моего отца уже
прошел, да и время было осеннее. За день до нашего отъезда приехала тетушка
Аксинья Степановна. Мы с сестрицей очень обрадовались доброй тетушке и
очень к ней ласкались. Моя мать, при дедушке и при всех, очень горячо ее
благодарила за то, что она не оставила своего крестника и его сестры своими
ласками и вниманием, и уверяла ее, что, покуда жива, не забудет ее
родственной любви. Как я ни был мал, но заметил, что бабушка и тетушка
Татьяна Степановна чего-то очень перепугались. После я узнал, что они
боялись дедушки. Я даже слышал, как мой отец пенял моей матери и говорил:
"Хорошо, что батюшка не вслушался, как ты благодарила сестру Аксинью
Степановну, и не догадался, а то могла бы выйти беда. Ведь уж ты выговорила
свое неудовольствие и матушке и сестре; зачем же их подводить под гнев?
Ведь мы завтра уедем". Мать со вздохом отвечала, что сердце не вытерпело и
что она на ту минуту забылась и точно поступила неосторожно. Когда же
крестная мать пришла к нам в комнату, то мать опять благодарила ее со
слезами и целовала ее руки.
Наконец мы совсем уложились и собрались в дорогу. Дедушка ласково
простился с нами, перекрестил нас и даже сказал: "Жаль, что уж время
позднее, а то бы еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми
было беспокойно жить; ну, да я пристрою ей особую горницу". Все прочие
прощались не один раз; долго целовались, обнимались и плакали. Я совершенно
поверил, что нас очень полюбили, и мне всех было жаль, особенно дедушку.
Обратная дорога в Уфу, также через Парашино, где мы только
переночевали, уже совсем была не так весела. Погода стояла мокрая или
холодная, останавливаться в поле было невозможно, а потому кормежки и
ночевки в чувашских, мордовских и татарских деревнях очень нам наскучили; у
татар еще было лучше, потому что у них избы были белые, то есть с трубами,
а в курных избах чувашей и мордвы кормежки были нестерпимы: мы так рано
выезжали с ночевок, что останавливались кормить лошадей именно в то время,
когда еще топились печи; надо было лежать на лавках, чтоб не задохнуться от
дыму, несмотря на растворенную дверь. Мать очень боялась, чтоб мы с сестрой
не простудились, и мы обыкновенно лежали в пологу, прикрытые теплым
одеялом; у матери от дыму заболели глаза и проболели целый месяц, только в
шестой день приехали мы в Уфу.
ЗИМА В УФЕ
После такой скучной, продолжительной и утомительной дороги я очень
обрадовался нашему уфимскому просторному дому, большим и высоким комнатам,
Сурке, который мне также очень обрадовался, и свободе бегать, играть и
шуметь где угодно. В доме нас встретили неожиданные гости, которым мать
очень обрадовалась: это были ее родные братья, Сергей Николаич и Александр
Николаич; они служили в военной службе, в каком-то драгунском полку, и
приехали в домовой отпуск на несколько месяцев. С первого взгляда я полюбил
обоих дядей; оба очень молодые, красивые, ласковые и веселые, особенно
Александр Николаич: он шутил и смеялся с утра и до вечера и всех других
заставлял хохотать. Они воспитывались в Москве, в Университетском
благородном пансионе, любили читать книжки и умели наизусть читать стихи;
это была для меня совершенная новость: я до сих пор не знал, что такое
стихи и как их читают. Вдобавок ко всему дядя Сергей Николаич очень любил
рисовать и хорошо рисовал; с ним был ящичек с соковыми красками* и
кисточками... одно уж это привело меня в восхищение. Я любил смотреть
картинки, а рисованье их казалось мне чем-то волшебным, сверхъестественным:
я смотрел на дядю Сергея Николаича, как на высшее существо.
______________
* Соковые краски - акварельные краски, красящее вещество которых
добыто из соков растений.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено
последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также
приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то,
я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда
увидел себя перенесенным совсем к другим людям, увидел другие лица, услышал
другие речи и голоса, когда увидел любовь к себе от дядей и от близких
друзей моего отца и матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
Это произвело на меня такое действие, что я вдруг, как говорили,
развернулся, то есть стал смелее прежнего, тверже и бойчее. Все говорили,
что я переменился, что я вырос и поумнел. Должно признаться, что, слыша
такие отзывы, я стал самолюбивее и самонадеяннее.