Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
ой, что сделалось с
моим отцом! Он всплеснул руками, тихо промолвил: "В покров", - побледнел,
весь задрожал и, конечно бы упал, если б Кальпинский не подхватил его и не
посадил на стул. Между тем матери в гостиной успели уже сказать о кончине
бабушки; она выбежала к нам навстречу и, увидя моего отца в таком
положении, ужасно испугалась и бросилась помогать ему. Принесли холодной
воды, вспрыснули ему лицо, облили голову, отец пришел в себя, и ручьи слез
полились по его бледному лицу. Ему дали выпить стакан холодной воды, и
Кальпинский увел его к себе в кабинет, где отец мой плакал навзрыд более
часу, как маленькое дитя, повторяя только иногда: "Бог судья тетушке! На ее
душе этот грех!" Между тем вокруг него шли уже горячие рассказы и даже
споры между моими двоюродными тетушками, Кальпинской и Лупеневской, которая
на этот раз гостила у своей сестрицы. С мельчайшими подробностями
рассказывали они, как умирала, как томилась моя бедная бабушка; как
понапрасну звала к себе своего сына; как на третий день, именно в день
похорон, выпал такой снег, что не было возможности провезти тело покойницы
в Неклюдово, где и могилка была для нее вырыта, и как принуждены были
похоронить ее в Мордовском Бугуруслане, в семи верстах от Багрова. "Вот
бог-то все по-своему делает, - говорила Флена Ивановна Лупеневская, -
покойный дядюшка Степан Михайлыч, царство ему небесное, не жаловал нашего
Неклюдова и слышать не хотел, чтоб его у нас похоронили, а косточки его
лежат возле нашей церкви. Тетушка же так нас любила, как родных дочерей, и
всей душенькой желала и приказывала, чтоб положить ее в Неклюдове, рядом с
Степаном Михайлычем, а пришлось лечь в Мордовском Бугуруслане у отца
Василья". Катерина же Ивановна Кальпинская прибавляла вполголоса, как будто
про себя: "Так уж сами не захотели. Все генеральша. И провезти было можно и
подождать было можно, снег-то всего лежал одни сутки". Но Флена Ивановна,
вслушавшись, возразила: "Полно, матушка-сестрица, что ты грешишь на
Елизавету Степановну и на всех. Проезду не было ни на санях, ни на колесах.
Ведь мы и сами поехали на похороны, да от Бахметевки воротились, ведь на
Савруше-то мост снесло, а ждать тоже было нельзя, да и снег-то, может, и не
сошел бы. Нет, сестрица, не греши; уж так было угодно богу; а вот братец-то
не застал Арины Васильевны, так это жалко". Такими-то утешительными
разговорами успокаивали хозяйки огорченного сына! Наконец сестры заспорили
и подняли крик. Мать упросила всех оставить моего отца одного. Даже нас
выслала и сама с ним осталась. После она сказала мне, что отец долго еще
плакал и, наконец заснул у нее на груди. У Катерины Ивановны Кальпинской
было три дочери и один сын, еще маленький. Мы их совсем не знали. Они
сначала дичились нас, но потом стали очень ласковы и показались нам
предобрыми; они старались нас утешить, потому что мы с сестрицей плакали о
бабушке, а я еще более плакал о моем отце, которого мне было так жаль, что
я и пересказать не могу. Нас потчевали чаем и завтраком; хотели было
потчевать моего отца и мать, но я заглянул к ним в дверь, мать махнула мне
рукой, и я упросил, чтоб к ним не входили. Часа через два вышла к нам мать
и сказала: "Слава богу, теперь Алексей Степаныч спокойнее, только хочет
поскорее ехать". Но лошадям надо было хорошенько отдохнуть и выкормиться, а
потому мы пробыли еще часа два и даже пообедали; отец не выходил за стол и
ничего не ел. После обеда мы распростились с хозяевами и тотчас поехали.
Всю остальную дорогу я смотрел на лицо моего отца. На нем выражалась
глубокая, неутешная скорбь, и я тут же подумал, что он более любил свою
мать, чем отца; хотя он очень плакал при смерти дедушки, но такой печали у
него на лице я не замечал. Мать старалась заговаривать с ним и принуждала
отвечать на ее вопросы. Она с большим чувством и нежностью вспоминала о
покойной бабушке и говорила моему отцу: "Ты можешь утешаться тем, что был
всегда к матери самым почтительным сыном, никогда не огорчал ее и всегда
свято исполнял все ее желания. Она прожила для женщины долгий век (ей было
семьдесят четыре года); она после смерти Степана Михайлыча ни в чем не
находила утешения и сама желала скорее умереть". Отец мой отвечал, проливая
уже тихие слезы, что это все правда и что он бы не сокрушался так, если б
только получил от нее последнее благословение, если б она при нем закрыла
свои глаза. "Тетушка всему причиной, - с горячностью сказал мой отец. -
Зачем она меня не пустила? Из каприза..." Мать прервала его и начала
просить, чтоб он не сердился и не винил Прасковью Ивановну, которая и сама
ужасно огорчена, хотя и скрывала свои чувства, которая не могла предвидеть
такого несчастья. "Правда, правда, - сказал мой отец со вздохом, - видно,
уж так угодно богу", снова залился слезами и обнял мою мать. Мы с сестрицей
во все время плакали потихоньку, и даже Параша утирала свои глаза. В
разговорах такого рода прошла вся дорога от Неклюдова до Багрова, и я
удивился, как мы скоро доехали. Карета с громом взъехала на мост через
Бугуруслан, и тут только я догадался, что мы так близко от нашего милого
Багрова. Эта мысль на ту минуту рассеяла мое печальное расположение духа, и
я бросился к окошку, чтоб посмотреть на наш широкий пруд. Боже мой! Как
показался он мне печален! Дул жестокий ветер, мутные валы ходили по всему
пруду, так что напомнили мне Волгу; мутное небо отражалось в них; камыши
высохли, пожелтели, волны и ветер трепали их во все стороны, и они глухо и
грустно шумели. Зеленые берега, зеленые деревья - все пропало. Деревья,
берега, мельница и крестьянские избы - все было мокро, черно и грязно. На
дворе радостным лаем встретили нас Сурка и Трезор (легавая собака, которую
я тоже очень любил); я не успел им обрадоваться, как увидел, что на крыльце
уже стояли двое дядей, Ерлыкин и Каратаев, и все четыре тетушки: они
приветствовали нас громким вытьем, какое уже слышал я на дедушкиных
похоронах. Нашу карету видели еще издали, когда она только начала
спускаться с горы, а потому не только тетушки и дяди, но вся дворня и
множество крестьян и крестьянок толпою собрались у крыльца.
ЖИЗНЬ В БАГРОВЕ ПОСЛЕ КОНЧИНЫ БАБУШКИ
Можно себе вообразить, сколько тут было слез, рыданий, причитаний,
обниманья и целованья. Мать со мной и сестрицей скоро вошла в дом, а отец
долго не приходил; он со всеми поздоровался и со всеми поплакал. Наконец
собрались в гостиную, куда привели и милого моего братца, который очень
обрадовался нам с сестрицей. В короткое время нашей разлуки он вырос, очень
похорошел и стал лучше говорить. Двоюродные сестры наши, Ерлыкины, также
были там. Мы увиделись с ними с удовольствием, но они обошлись с нами
холодно. Целый вечер провели в печальных рассказах о болезни и смерти
бабушки. У ней было предчувствие, что она более не увидит своего сына, и
она, даже еще здоровая, постоянно об том говорила; когда же сделалась
больна, то уже не сомневалась в близкой смерти и сказала: "Не видать мне
Алеши!" Впрочем, причина болезни была случайная и, кажется, от жирной и
несвежей пищи, которую бабушка любила. Перед кончиной она не отдала никаких
особенных приказаний, но поручала тетушке Аксинье Степановне, как старшей,
просить моего отца и мать, чтоб они не оставили Танюшу, и, сверх того,
приказала сказать моей матери, что она перед ней виновата и просит у ней
прощенья. Все это Аксинья Степановна высказала при всех, к изумлению и
неудовольствию своих сестер. После я узнал, что они употребляли все
средства и просьбы и даже угрозы, чтоб заставить Аксинью Степановну не
говорить таких, по мнению их, для покойницы унизительных слов, но та не
послушалась и даже сказала при них самих. Мать отвечала: "Я от всей души
прощаю, если матушка (царство ей небесное!) была против меня в чем-нибудь
несправедлива. Я и сама была виновата перед ней и очень сокрушаюсь, что не
могла испросить у ней прощенья. Но надеюсь, что она, по доброте своей,
простила меня". После этого долго шли разговоры о том, что бабушка к
покрову просила нас приехать и в покров скончалась, что отец мой именно в
покров видел страшный и дурной сон, и в покров же получил известие о
болезни своей матери. Все эти разговоры я слушал с необыкновенным
вниманием. Припоминая наше первое пребывание в Багрове и некоторые слова,
вырывавшиеся у моей матери, тогда же мною замеченные, я старался составить
себе сколько-нибудь ясное и определенное понятие: в чем могла быть виновата
бабушка перед моею матерью и в чем была виновата мать перед нею? Верование
же мое в предчувствие и в пророческие сны получило от этих разговоров
сильное подкрепление.
На другой день, рано поутру, отец мой вместе с тетушкой Татьяной
Степановной уехали в Мордовский Бугуруслан. Хотя на следующий день, девятый
после кончины бабушки, все собирались ехать туда, чтобы слушать заупокойную
обедню и отслужить панихиду, но отец мой так нетерпеливо желал взглянуть на
могилу матери и поплакать над ней, что не захотел дожидаться целые сутки.
Он воротился еще задолго до обеда, бледный и расстроенный, и тетушка
Татьяна Степановна рассказывала, что мой отец как скоро завидел могилу
своей матери, то бросился к ней, как исступленный, обнял руками сырую
землю, "да так и замер". "Напугал меня братец, - продолжала она, - я
подумала, что он умер, и начала кричать, прибежал отец Василий с попадьей,
и мы все трое насилу стащили его и почти бесчувственного привели в избу к
попу; насилу-то он пришел в себя и начал плакать; потом, слава богу,
успокоился, и мы отслужили панихиду. Обедню я заказала, и как мы завтра
приедем, так и ударят в колокол". - Я опять подумал, что отец гораздо
горячее любил свою мать, чем своего отца.
В тот же день послали нарочного к Прасковье Ивановне. Мать написала
большое письмо к ней, которое прочла вслух моему отцу: он только приписал
несколько строк. И тогда показалось мне, что письмо написано удивительно
хорошо; но тогда я не мог понять и оценить его достоинств. После я имел это
письмо в своих руках - и был поражен изумительным тактом и даже искусством,
с каким оно было написано: в нем заключалось совершенно верное описание
кончины бабушки и сокрушения моего отца, но в то же время все было
рассказано с такою нежною пощадой и такою мягкостью, что оно могло скорее
успокоить, чем растравить горесть Прасковьи Ивановны, которую известие о
смерти бабушки до нашего приезда должно было очень сильно поразить.
В девятый день, в день обычного поминовения по усопшим, рано утром,
все, кроме нас, троих детей и двоюродных сестер, отправились в Мордовский
Бугуруслан. Отправились также и Кальпинская с Лупеневской, приехавшие
накануне. Мать хотела взять и меня, но я был нездоров, да и погода стояла
сырая и холодная; я чувствовал небольшой жар и головную боль. Вероятно, я
простудился, потому что бегал несколько раз смотреть моих голубей и
ястребов, пущенных в зиму. На просторе я заглянул в бабушкину горницу и
нашел ее точно такою же, пустою и печальною, какою я видел ее после кончины
дедушки. Тот же Мысеич и тот же Васька Рыжий читали псалтырь по усопшей. Я
хотел было также почитать псалтырь, но не прочел и страницы, - каждое слово
болезненно отдавалось мне в голову. К обеду все воротились и привезли с
собой попа с попадьей, накрыли большой стол в зале, уставили его множеством
кушаний; потом подали разных блинов и так же аппетитно все кушали
(разумеется, кроме отца и матери), крестясь и поминая бабушку, как это
делали после смерти дедушки. Я почти ничего не ел, потому что разнемогался,
даже дремал; помню только, что мать не захотела сесть на первое место
хозяйки и сказала, что "покуда сестрица Татьяна Степановна не выйдет
замуж, - она будет всегда хозяйкой у меня в доме". Помню также, что оба мои
дяди, и даже Кальпинская с Лупеневской, много пили пива и наливок и к концу
обеда были очень навеселе. Встав из-за стола, я прилег на канапе, заснул -
и уже ничего не помню, как меня перенесли на постель. Я пролежал в жару и в
забытьи трое суток. Опомнившись, я сначала подумал, что проснулся после
долгого сна. Мать сидела подле меня бледная, желтая и худая, но какое
счастие выразилось на ее лице, когда она удостоверилась, что я не брежу,
что жар совершенно из меня вышел! Какие радостные слезы потекли по ее
щекам! Как она на меня смотрела, как целовала мои руки!.. Но я с удивлением
принимал ее ласки; я еще более удивился, заметив, что голова и руки мои
были чем-то обвязаны, что у меня болит грудь, затылок и икры на ногах. Я
хотел было встать с постели, но не имел сил приподняться... Тут только мать
рассказала мне, что я был болен, что я лежал в горячке, что к голове и
рукам моим привязан черный хлеб с уксусом и толчеными можжевеловыми
ягодами, что на затылке и на груди у меня поставлены шпанские мушки, а к
икрам горчичники. Может быть, все это было не нужно, а может быть, именно
дружное действие всех этих лекарств прервало горячку так скоро. Ничего нет
приятнее выздоравливанья после трудной болезни, особенно когда видишь,
какую радость производит оно во всех окружающих. Пришел отец, сестрица с
братцем, все улыбались, все обнимали и целовали меня, а мать бросилась на
колени перед кивотом с образами, молилась и плакала. Я сейчас вспомнил, что
маменька никогда при других не молится, и подумал, что же это значит?
Сердце сказало мне причину... Но мать уже перестала молиться и обратила все
свое внимание, всю себя на попечение и заботы обо мне. Опасаясь, чтоб
разговоры и присутствие других меня не взволновали, она не позволила никому
долго у меня оставаться. Я в самом деле был так слаб, что утомился и скоро
заснул. Это уже был сон настоящий, восстановитель сил, и через несколько
часов я проснулся гораздо бодрее и крепче. Тут уже пришли ко мне и тетушки
Аксинья и Татьяна Степановны, очень обрадованные, что мне лучше, а потом
пришел Евсеич, который даже плакал от радости. От него я узнал, что все
гости и родные на другой же день моей болезни разъехались; одна только
добрейшая моя крестная мать, Аксинья Степановна, видя в мучительной тревоге
и страхе моих родителей, осталась в Багрове, чтоб при случае в чем-нибудь
помочь им, тогда как ее собственные дети, оставшиеся дома, были не очень
здоровы. Мать горячо ценила ее добрую и любящую душу и благодарила ее как
умела. Видя, что мне гораздо лучше, что я выздоравливаю, она упросила
Аксинью Степановну уехать немедленно домой.
Выздоровление мое тянулось с неделю; но мне довольно было этих дней,
чтоб понять и почувствовать материнскую любовь во всей ее силе. Я, конечно,
и прежде знал, видел на каждом шагу, как любит меня мать; я наслышался и
даже помнил, будто сквозь сон, как она ходила за мной, когда я был
маленький и такой больной, что каждую минуту ждали моей смерти; я знал, что
неусыпные заботы матери спасли мне жизнь, но воспоминание и рассказы не то,
что настоящее, действительно сейчас происходящее дело. Обыкновенная жизнь,
когда я был здоров, когда никакая опасность мне не угрожала, не вызывала
так ярко наружу лежащего в глубине души, беспредельного чувства материнской
любви. Я несколько лет сряду не был болен, и вдруг в глуши, в деревне, без
всякой докторской помощи, в жару и бреду увидела мать своего первенца,
любимца души своей. Понятен испытанный ею мучительный страх - понятен и
восторг, когда опасность миновалась. Я уже стал постарше и был способен
понять этот восторг, понять любовь матери. Эта неделя много вразумила меня,
много развила, и моя привязанность к матери, более сознательная, выросла
гораздо выше моих лет. С этих пор, во все остальное время пребывания нашего
в Багрове, я беспрестанно был с нею, чему способствовала и осенняя
ненастная погода. Разумеется, половина времени проходила в чтении вслух,
иногда мать читала мне сама, и читала так хорошо, что я слушал за новое -
известное мне давно, слушал с особенным наслаждением и находил такие
достоинства в прочитанных матерью страницах, каких прежде не замечал.
Между тем еще прежде моего совершенного выздоровления воротился
нарочный, посланный с письмом к бабушке Прасковье Ивановне. Он привез от
нее, хотя не собственноручную грамотку, потому что Прасковья Ивановна
писала с большим трудом, но продиктованное ею длинное письмо. Я говорю
длинное относительно тех писем, которые диктовались ею или были писаны от
ее имени и состояли обыкновенно из нескольких строчек. Прасковья Ивановна
вполне оценила, или, лучше сказать, почувствовала письмо моей матери. Она
благодарила за него в сильных и горячих выражениях, часто называя мою мать
своим другом. Она очень огорчилась, что бабушка Арина Васильевна скончалась
без нас, и обвиняла себя за то, что удержала моего отца, просила у него
прощенья и просила его не сокрушаться, а покориться воле божией. "Если б не
боялась наделать вам много хлопот, - писала она, - сама бы приехала к вам
по первому снегу, чтоб разделить с вами это грустное время. У вас ведь, я
думаю, тоска смертная; посторонних ни души, не с кем слова промолвить, а
сами вы только скуку да хандру друг на друга наводите. Вот бы было хорошо
всем вам, с детьми и с Танюшей, приехать на всю зиму в Чурасово.
Подумайте-ка об этом. И я бы об вас не стала беспокоиться и скучать бы не
стала без Софьи Николавны", - и проч. и проч. Приглашение Прасковьи
Ивановны приехать к ней, сказанное между слов, было сочтено так, за
мимолетную мысль, мелькнувшую у ней в голове, но не имеющую прочного
основания. Отец мой сказал: "Вот еще что придумала тетушка! Целый век жить
в дороге да в гостях; да эдак и от дому отстанешь". Тетушка Татьяна
Степановна прибавила, что куда ей, деревенщине, соваться в такой богатый и
модный дом, с утра до вечера набитый гостями, и что у ней теперь не веселье
на уме. Даже мать сказала: "Как же можно зимою тащиться нам с тремя
маленькими детьми". Согласно таким отзывам, было написано письмо к
Прасковье Ивановне и отправлено на первой почте. Предложение ее было
предано забвению.
Отец мой целые дни проводил сначала в разговорах с слепым поверенным
Пантелеем, потом принялся писать, потом слушать, что сочинил Пантелей
Григорьич (читал ученик его, Хорев) и, наконец, в свою очередь читать
Пантелею Григорьичу свое, написанное им самим. Дело состояло в том, что они
сочиняли вместе просьбу в сенат по богдановскому делу. Я слыхал нередко
споры между ними, и довольно горячие, в которых слепой поверенный всегда
оставался победителем, самым почтительным и скромным. Говорили, что он все
законы знает наизусть, и я этому верил, потому что сам слыхал, как он,
бывало, начнет приводить указы, их годы, числа, пункты, параграфы, самые
выражения, - и так бойко, как будто разогнутая книга лежала перед его не
слепыми, а зрячими глазами. Собственная речь Пантелея была совершенно
книжная, и он выражался самыми отборными словами, говоря о самых
обыкновенных предметах. К отцу моему, например, он всегда обращался так:
"Соблаговолите, государь