Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
аксимовна, видя, что мы такие умные дети,
ходим на цыпочках и говорим вполголоса, обещала всякий день пускать нас к
братцу именно тогда, когда она будет его мыть. Обрадованные такими
приятными надеждами, мы весело пошли гулять и бегать сначала по двору, а
потом и по саду. На этот раз ласки моего любимца Сурки были приняты мною
благосклонно, и я, кажется, бегал, прыгал и валялся по земле больше, чем
он; когда же мы пошли в сад, то я сейчас спросил: "Отчего вчера нас не
пустили сюда?" Живая Параша, не подумав, отвечала: "Оттого, что вчера
матушка очень стонали, и мы в саду услыхали бы их голос". Меня так
встревожило и огорчило это известие, что Параша не знала, как поправить
дело. Она уверяла и божилась, - что теперь все прошло, что она своими
глазами видела барыню, говорила с ней и что они здоровы, а только слабы.
Параша просила даже меня не сказывать Евсеичу и никому, что она
проболталась, и уверяла, что ее будут очень бранить; я обещал никому не
говорить. Я поверил Параше, успокоился, и у меня опять стало весело на
сердце.
До самого вечера ничем не омрачилось светлое состояние моей души. Из
последних слов Параши я еще более понял, как ужасно было вчерашнее
прошедшее; но в то же время я совершенно поверил, что теперь все прошло
благополучно и что маменька почти здорова. Вечером частый приезд докторов,
суетливая беготня из девичьей в кухню и людскую, а всего более печальное
лицо отца, который приходил проститься с нами и перекрестить нас, когда мы
ложились спать, - навели на меня сомнение и беспокойство. На мои вопросы
отец не имел духу отвечать, что маменька здорова; он только сказал мне, что
ей лучше и что, бог милостив, она выздоровеет... Бог точно был к нам
милостив, и через несколько дней, проведенных мною в тревоге и печали,
повеселевшее лицо отца и уверенья Авенариуса, что маменька точно
выздоравливает и что я скоро ее увижу, совершенно меня успокоили. Тут
только обратил я все мое вниманье, любопытство и любовь на нового братца.
Мы по-прежнему ходили к нему всякий день и видели, как его мыли; но сначала
я смотрел на все без участья: я мысленно жил в спальной у моей матери, у
кровати больной.
Наконец, не видавшись с матерью около недели, я увидел ее, бледную и
худую, все еще лежащую в постели; зеленые гардинки были опущены, и потому,
может быть, лицо ее показалось мне еще бледнее. Отец заранее наказал мне,
чтобы я не только не плакал, но и не слишком радовался, не слишком ласкался
к матери. Это меня очень смутило: одевать свое горячее чувство в более
сдержанные, умеренные выражения я тогда еще не умел: я должен был
показаться странным, не тем, чем я был всегда, и мать сказала мне: "Ты,
Сережа, совсем не рад, что у тебя мать осталась жива..." Я заплакал и
убежал. Отец объяснил матери причину моего смущения. Мне дали проплакаться
немножко и опять позвали в спальню. Мать нежно приласкала меня и сестрицу
(меня особенно) и сказала: "Не бойтесь, мне не будет вредна ваша любовь". Я
обнял мать, плакал на ее груди и шептал: "Я сам бы умер, если б вы умерли".
Видно, мать почувствовала, что ее слишком волнует свиданье с нами, потому
что вдруг и торопливо сказала: "Подите к братцу: его скоро будут крестить".
Мы прямо пошли к братцу. Его только что вымыли, одели в новую распашонку,
завернули в новую простынку и в розовое атласное одеяльце: он, разумеется,
плакал; мне стало жалко, но у груди кормилицы он сейчас успокоился. Видя
приготовления к крестинам и слыша, что говорят о них, я попросил объяснения
этому, неслыханному и невиданному мною, делу. Мне объяснили, и я захотел
непременно быть крестным отцом моего братца. Мне говорили, что этого
нельзя, что я маленький, что у меня нет кумы, но последнее препятствие я
сейчас преодолел, сказав, что кумой будет моя сестрица. Видя мое упорство и
не желая довести меня до слез, меня обманули, как я после узнал, то есть
поставили вместе с сестрицей рядом с настоящим кумом и кумою. Крещение,
символических таинств которого я не понимал, возбудило во мне сильное
внимание, изумление и даже страх: я боялся, что священник порежет ножницами
братцыну головку, а погружение младенца в воду заставило меня вскрикнуть от
испуга... Но я неотступными просьбами выпросил позволение подержать на
своих руках моего крестного сына, - разумеется, его придерживала
бабушка-повитушка, - и я долго оставался в приятном заблуждении, что братец
мой крестный сын, и даже, прощаясь, всегда его крестил.
Через несколько дней нас перевели из столовой в прежнюю детскую
комнату. Мать поправлялась медленно, домашними делами почти не занималась,
никого, кроме доктора, Чичаговых и К.А.Чепруновой, не принимала; я был с
нею безотлучно. Я читал матери вслух разные книги для ее развлеченья, а
иногда для ее усыпленья, потому что она как-то мало спала по ночам. Книги
для развлеченья получала она из библиотеки С.И.Аничкова; для усыпленья же
употреблялись мои детские книжки, а также "Херасков" и "Сумароков". В числе
первых особенно памятна мне "Жизнь английского философа Клевеланда"*,
кажется, в пятнадцати томах, которую я читал с большим удовольствием. Кроме
чтенья я очень скоро привык ухаживать за больною матерью и в известные часы
подавать ей лекарства, не пропуская ни одной минуты; в горничной своей она
не имела уже частой надобности, я призывал ее тогда, когда было нужно. Мать
была очень этим довольна, потому что не любила присутствия и сообщества
слуг и служанок. Мысль, что я полезен матери, была мне очень приятна, я
даже гордился тем. Часто и подолгу разговаривая со мною наедине, она,
кажется, увидела, что я могу понимать ее более, чем она предполагала. Она
стала говорить со мною о том, о чем прежде не говаривала. Я это заметил
потому, что иногда предмет разговора превышал мой возраст и мои понятия.
Нередко детские мои вопросы изобличали мое непониманье, и мать вдруг
переменяла разговор, сказав: "Об этом мы поговорим после". Мне особенно
было неприятно, когда мать, рассуждая со мной, как с большим, вдруг
переменяла склад своей речи и начинала говорить, применяясь к моему
детскому возрасту. Самолюбие мое всегда оскорблялось такою внезапной
переменой, а главное - мыслью матери, что меня так легко обмануть.
Впоследствии я стал хитрить, притворяясь, что все понимаю хорошо, и не
предлагая вопросов. Между прочим, мать рассказывала мне, как ей не хочется
уезжать на житье в деревню. У нее было множество причин; главные состояли в
том, что Багрово сыро и вредно ее здоровью, что она в нем будет непременно
хворать, а помощи получить неоткуда, потому что лекарей близко нет; что все
соседи и родные ей не нравятся, что все это люди грубые и необразованные, с
которыми ни о чем ни слова сказать нельзя, что жизнь в деревенской глуши,
без общества умных людей, ужасна, что мы сами там поглупеем. "Одна моя
надежда, - говорила мать, - Чичаговы; по счастью, они переезжают тоже в
деревню и станут жить в тридцати верстах от нас. По крайней мере, хотя
несколько раз в год можно будет с ними отвести душу". Не понимая всего
вполне, я верил матери и разделял ее грустное опасенье. Предполагаемая
поездка к бабушке Куролесовой в Чурасово и продолжительное там гощенье
матери также не нравилось; она еще не знала Прасковьи Ивановны и думала,
что она такая же, как и вся родня моего отца; но впоследствии оказалось
совсем другое. Милая моя сестрица, до сих пор не понимаю отчего, очень
грустила, расставаясь с Уфой.
______________
* "Жизнь английского философа Клевеланда" нравоучительный роман
французского писателя Прево д'Эксиля, переведенный на русский язык во
второй половине XVIII века.
Как только мать стала оправляться, отец подал просьбу в отставку; в
самое это время приехали из полка мои дяди Зубины; оба отставили службу и
вышли в чистую, то есть отставку; старший с чином майора, а младший -
капитаном. Все удивлялись этой разнице в чинах; оба брата были в одно число
записаны в гвардию, в одно число переведены в армейский полк капитанами и в
одно же число уволены в отставку. Я очень обрадовался им, особенно дяде
Сергею Николаичу, который, по моему мнению, так чудесно рисовал. Я напомнил
ему, как он дразнил меня, когда я был маленький, и прибавил, с чувством
собственного достоинства, что теперь уже нельзя раздразнить меня
какими-нибудь пустяками. Дядя на прощанье нарисовал мне бесподобную картину
на стекле: она представляла болото, молодого охотника с ружьем и легавую
собаку, белую, с кофейными пятнами и коротко отрубленным хвостом, которая
нашла какую-то дичь, вытянулась над ней и подняла одну ногу. Эта картинка
была как бы пророчеством, что я со временем буду страстным ружейным
охотником. Сергей Николаич сам был горячий стрелок. Оба дяди очень были
огорчены, что мы переезжаем на житье в деревню.
Не дождавшись еще отставки, отец и мать совершенно собрались к
переезду в Багрово. Вытребовали оттуда лошадей и отправили вперед большой
обоз с разными вещами. Распростились со всеми в городе и, видя, что
отставка все еще не приходит, решились ее не дожидаться. Губернатор дал
отцу отпуск, в продолжение которого должно было выйти увольнение от службы;
дяди остались жить в нашем доме: им поручили продать его.
Мы выехали из Уфы около того же числа, как и два года тому назад.
Только помещались уже не так: с матерью вместе сидела кормилица с нашим
маленьким братцем, а мы с сестрицей и Парашей ехали в какой-то коляске на
пазах, которая вся дребезжала и бренчала, что нас очень забавляло. Мы ехали
по той же дороге, останавливались на тех же местах, так же удили на Деме,
так же пробыли в Парашине полторы суток и так же все осматривали. Я принял
в другой раз на свою душу такие же приятные впечатления; хотя они были не
так уже новы и свежи и не так меня изумляли, как в первый раз, но зато я
понял их яснее и почувствовал глубже. Одно Парашино подействовало на меня
грустно и тяжело. В этот год там случился неурожай; ржаные хлеба были
редки, а яровые - низки и травны. Работы, казалось бы, меньше, а жницы и
жнецы скучали ею больше. Один из них, суровый с виду, грубым голосом сказал
моему отцу: "Невесело работать, Алексей Степаныч. Не глядел бы на такое
поле: козлец да осот. Ходишь день-деньской по десятине да собираешь по
колосу". Отец возразил: "Как быть, воля божья..." - и суровый жнец ласково
отвечал: "Вестимо так, батюшка!"
Впоследствии понял я высокий смысл этих простых слов, которые
успокаивают всякое волненье, усмиряют всякий человеческий ропот и под
благодатною силою которых до сих пор живет православная Русь. Ясно и тихо
становится на душе человека, с верою сказавшего и с верою услыхавшего их.
Вообще народ в Парашине был уныл, особенно потому, что к хлебному
неурожаю присоединился сильный падеж рогатого скота. Отец говорил об этом
долго с Миронычем, и Мироныч, между прочим, сказал: "Это еще не беда, что
хлеба мало господь уродил, у нас на селе старого довольно, а у кого
недостанет, так господский-то сусек* на что? Вот беда крестьянину
семьянному, с малыми детьми, когда бог его скотинкой обидит, без молочка
ребятам плохо, батюшка Алексей Степаныч. Вот у десятника Архипова было в
дому восемь дойных коров, а теперича не осталось ни шерстинки, а ребят
куча. Прогневали бога!" Богатое село Парашино часто подвергалось скотским
падежам. Отец знал настоящую их причину и сказал Миронычу: "Надо построже
смотреть за кожевниками: они покупают у башкирцев за бесценок кожи с дохлых
от чумы коров, и от этого у вас в Парашине так часты падежи". Мироныч
почесал за ухом и с недовольным видом отвечал: "Коли от евтого, батюшка
Алексей Степаныч, так уж за грехи наши господь посылает свое наслание"**.
Отец не забыл спросить о хвором старичке Терентье, бывшем засыпкой.
Терентий был тогда же отставлен от всех работ и через год умер. На этот раз
багровские старики отозвались об Мироныче, что "он стал маненько
позашибаться", то есть чаще стал напиваться пьян, но все еще другого
начальника не желали.
______________
* Сусек - закром. (Примеч. автора.)
** Снятие кож с чумной скотины воспрещено законом; но башкирцы -
плохие законоведцы, а русские кожевники соблазняются дешевизной, и это зло
до сих пор не вывелось в Оренбургской губернии. (Примеч. автора.)
Мы выехали из Парашина на заре и приехали кормить на быстрый,
глубокий, многоводный Ик. Мы расположились у последнего моста, на самом
быстром рукаве реки. Тут я вполне рассмотрел и вполне налюбовался этою
великолепною и необыкновенною рыбною рекою. Мы кормили с лишком четыре часа
и досыта наудились, даже раков наловили. Ночевали в Коровине, а на другой
день, около полден, увидели с горы Багрово. Я в это время сидел в карете с
отцом и матерью. В карете было довольно просторно, и когда мать не лежала,
тогда нас с сестрицей брали попеременно в карету; но мне доставалось сидеть
чаще. День был красный и жаркий. Мать, в самом мрачном расположении духа,
сидела в углу кареты; в другом углу сидел отец; он также казался
огорченным, но я заметил, что в то же время он не мог без удовольствия
смотреть на открывшиеся перед нашими глазами камышистые пруды, зеленые
рощи, деревню и дом.
ПРИЕЗД НА ПОСТОЯННОЕ ЖИТЬЕ В БАГРОВО
Когда мы подъехали к дому, бабушка, в полгода очень постаревшая, и
тетушка Татьяна Степановна стояли уже на крыльце. Бабушка с искренними,
радостными слезами обняла моего отца и мать, перекрестилась и сказала: "Ну,
слава богу! Приехали настоящие хозяева. Не чаяла дождаться вас. Мы с
Танюшей дни и часы считали и глазыньки проглядели, глядя на уфимскую
дорогу". Мы вошли прямо к бабушке: она жила в дедушкиной горнице, из
которой была прорублена дверь в ее прежнюю комнату, где поселилась Татьяна
Степановна. Бабушка с тетушкой обедали, когда мы приехали, за маленьким
столиком у бабушкиной кровати; прислуга была женская; всех лакеев посылали
на полевую работу. Бабушка бросила свой обед. Началась беготня и хлопоты,
чтоб накормить нас обедом. Набежала куча девок, проворно накрыли стол в
зале, и мы вместе с бабушкой и тетушкой очень скоро сели за обед. Блюд
оказалось множество, точно нас ждали, но все кушанья были так жирны, что
мать и я с сестрицей встали из-за стола почти голодные. Бабушка,
беспрестанно со слезами вспоминая дедушку, кушала довольно; она после
обеда, по обыкновению, легла уснуть, а мать и отец принялись распоряжаться
своим помещением в доме. Новая горница (так ее всегда звали) для молодой
барыни была еще не совсем отделана: в ней работали старый столяр Михей и
молодой столяр Аким. На первый раз мы поместились в гостиной и в угольной
комнате, где живала прежде тетушка; угольная потеряла всю свою прелесть,
потому что окна и вся сторона, выходившая на Бугуруслан, были закрыты
пристройкою новой горницы для матери. Эта горница отделялась от угольной
маленьким коридорчиком с выходом в сад, но двери в него были еще не
прорублены. Покуда происходила в доме раскладка, размещение привезенных из
Уфы вещей и устройство нового порядка, я с Евсеичем ходил гулять,
разумеется с позволения матери, и мы успели осмотреть Бугуруслан, быстрый и
омутистый, протекавший углом по всему саду, летнюю кухню, остров, мельницу,
пруд и плотину, и на этот раз все мне так понравилось, что в одну минуту
изгладились в моем воспоминании все неприятные впечатления, произведенные
на меня двукратным пребыванием в Багрове. Рассказы дворовых мальчишек,
бегавших за нами толпою, о чудесном клеве рыбы, которая берет везде, где ни
закинь удочку, привели меня в восхищение, и с этой минуты кончилось мое
согласие с матерью в неприязненных чувствах к Багрову.
На первых порах отец был очень озабочен своим вступленьем в должность
полного хозяина, чего непременно требовала бабушка и что он сам считал
своей необходимой обязанностью. Но мать, сколько ее ни просили, ни за что в
свете не согласилась входить в управленье домом и еще менее - в
распоряжение оброками, пряжею и тканьем крестьянских и дворовых женщин.
Мать очень твердо объявила, что будет жить гостьей и что берет на себя
только одно дело: заказывать кушанья для стола нашему городскому повару
Макею, и то с тем, чтобы бабушка сама приказывала для себя готовить
кушанье, по своему вкусу, своему деревенскому повару Степану. Об этом было
много разговоров и споров. Я заметил, что мать находилась в постоянном
раздражении и говорила резко, несмотря на то что бабушка и тетушка говорили
с ней почтительно и даже робко. Я один раз сказал ей: "Маменька, вы чем-то
недовольны, вы все сердитесь". Она отвечала: "Я не сержусь, мой друг, но
огорчаюсь моим положеньем. Меня здесь никто не понимает. Отец с утра до
вечера будет заниматься хозяйством, а ты еще мал и не можешь разделять
моего огорчения". Я решительно не понимал, чем может огорчаться мать.
В доме произошло много перемен, прежде чем отделали новую горницу:
дверь из гостиной в коридор заделали, а прорубили дверь в угольную; дверь
из бывшей бабушкиной горницы в буфет также заделали, а прорубили дверь в
девичью. Все это, конечно, было удобнее и покойнее. Все это придумала мать,
и все это исполняли с неудовольствием. Недели две продолжалась в доме
беспрестанная стукотня от столяров и плотников, не было угла спокойного, а
как погода стояла прекрасная, то мы с сестрицей с утра до вечера гуляли по
двору и пр саду и по березовой роще, в которой уже поселились грачи и
которая потом была прозвана "Грачовой рощей". Я ничего не читал и не писал
в это время, и мать всякий день отпускала меня с Евсеичем удить: она уже
уверилась в его усердии и осторожности. С каждым днем я более и более
пристращался к ужению и с каждым днем открывал новые красоты в Багрове. По
глубоким местам в саду и с плотины на мельнице удили мы окуней и плотву
такую крупную, что часто я не мог вытащить ее без помощи Евсеича. Начиная
же от летней кухни до мельницы, где река разделялась надвое и была мелка,
мы удили пескарей, а иногда и других маленьких рыбок. В это время года
крупная рыба, как-то: язи, голавли и лини уже не брали, или, лучше сказать
(что, конечно, я узнал гораздо позднее), их не умели удить. Вообще уженье
находилось тогда в самом первоначальном, младенческом состоянии. Я всего
более любил остров. Там можно было удить и крупную и мелкую рыбу: в
старице, тихой и довольно глубокой, брала крупная, а с другой стороны, где
Бугуруслан бежал мелко и по чистому дну с песочком и камешками, отлично
клевали пескари; да и сидеть под тенью берез и лип, даже без удочки, на
покатом зеленом берегу, было так весело, что я и теперь неравнодушно
вспоминаю об этом времени. Остров был также любимым местом тетушки, и она
сиживала иногда вместе со мной и удила рыбку: она была большая охотница
удить.
Наконец кончилась стукотня топором, строганье настругов и однообразное
шипенье пил; это тоже были для меня любопытные предметы: я любил
внимательно и подолгу смо