Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
гуруслан, который и зимой не замерзал от
быстроты течения и множества родников. Он круто поворачивал против самых
окон. Вид в снегах быстро бегущей реки, летняя кухня на острову, высокие к
ней переходы, другой остров с большими и стройными деревьями, опушенными
инеем, а вдали выпуклоутесистая Челяевская гора, - вся эта картина
произвела на меня приятное, успокоительное впечатление. В первый раз
почувствовал я, что и вид зимней природы может иметь свою красоту.
______________
* Про священника с причтом иногда говорят в Оренбургской губернии во
множественном числе. (Примеч. автора.)
Мое спокойствие продолжалось до сумерек. Сам того не примечая, с
угасающими лучами заходящего солнца терял я свою бодрость. Я боялся даже
идти пить чай в бабушкину комнату, потому что надобно было проходить в
девичьей мимо известного коридора. Мать строго приказала мне идти. Я имел
силу послушаться, но пробежал бегом через девичью, заткнув уши и отворотясь
от коридора. После чаю у бабушки в горнице начались разговоры о том, как
умирал и что завещал исполнить дедушка, а также о том, что послезавтра
будут его хоронить. Мать, заметив, что такие разговоры меня смущают, сейчас
увела нас с сестрой в нашу угловую комнату, даже пригласила к нам
двоюродных сестриц. Они, посидев и поболтав с нами, ушли, и, когда надобно
было ложиться спать, страх опять овладел мною и так выразился на моем лице,
что мать поняла, какую ночь проведу я, если не лягу спать вместе с нею.
Горячею благодарностью к ней наполнилось мое сердце, когда она сама сказала
мне: "Сережа, ты ляжешь со мной". Это все, что я мог желать, о чем, без
сомнения, я стал бы и просить и в чем не отказали бы мне; но как тяжело,
как стыдно было бы просить об этом! Я, конечно, не вдруг бы решился и
прежде не один час провел бы в мучительном положении. О, благо тем, которые
щадят, избавляют от унизительного сознания в трусости робкое сердце дитяти!
Ночь прошла спокойно. Я проснулся еще до света и услышал много любопытных
разговоров между отцом и матерью. Я узнал, что отец мой хочет выйти в
отставку и переехать на житье в Багрово. Эта весть очень меня огорчила;
Багрово в оба раза представилось мне в неблагоприятном виде, и, конечно, не
могло меня привлекать к себе; все мои мечты стремились к Сергеевке, где так
весело провел я прошедшее лето. Тут же я в первый раз услышал, что у меня
будет новая сестрица или братец.
Следующий день прошел точно так же, как и предыдущий: то есть днем я
был спокойнее и бодрее, а к ночи опять начинал бояться. Всего больше
тревожило меня сомнение, положит ли маменька меня с собою спать. Я с
волнением дожидался того времени, когда начнут стлать постели, и
почувствовал большую радость, увидя, что мои подушки кладут на маменькину
постель. Нового я узнал, что завтра дедушку повезут хоронить в село
Неклюдово, чего он именно не желал, потому что не любил всего
неклюдовского. Почему было поступлено против его воли - я до сих пор не
знаю, но помню, что говорили о каких-то важных причинах. Я должен
признаться, что горячо желал, чтоб поскорее увезли дедушку. Я чувствовал,
что только тогда возвратится в мою душу совершенное спокойствие. Мертвецов
боятся многие во всю свою жизнь; я сам боялся их и никогда не видывал лет
до двадцати. Страх этот определить трудно. Человек в зрелом возрасте,
вероятно, страшится собственного впечатления: вид покойника возмутит его
душу и будет преследовать его воображение; но тогда я положительно боялся и
был уверен, что дедушка, как скоро я взгляну на него, на минуту оживет и
схватит меня.
Наступил этот печальный и торжественный день. Все поднялись рано;
началась беготня и беспрестанное хлопанье дверями. Когда мы пришли, ранее
обыкновенного, пить чай в бабушкину горницу, то все тетушки и бабушка были
уже одеты в дорожные платья; у крыльца стояло несколько повозок и саней,
запряженных гусем. Двор и улица были полны народу: не только сошлись свои
крестьяне и крестьянки, от старого и до малого, но и окольные деревни
собрались проститься с моим дедушкой, который был всеми уважаем и любим,
как отец. Много лет спустя я слыхал, что соседняя мордва иначе не называла
его, как "отца наша". Когда все было готово и все пошли прощаться с
покойником, то в зале поднялся вой, громко раздававшийся по всему дому: я
чувствовал сильное волнение, но уже не от страха, а от темного понимания
важности события, жалости к бедному дедушке и грусти, что я никогда его не
увижу. Двери в доме были везде настежь, везде сделалась стужа, и мать
приказала Параше не водить сестрицу прощаться с дедушкой, хотя она плакала
и просилась. Итак, мы только трое остались в бабушкиной теплой горнице.
Вдруг поднялся глухой шум и топот множества ног в зале, с которым вместе
двигался плач и вой: все это прошло мимо нас... И вскоре я увидел, что с
крыльца, как будто на головах людей, спустился деревянный гроб; потом,
когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли мой отец, двое
дядей и старик Петр Федоров, которого самого вели под руки; бабушку также
вели сначала, но скоро посадили в сани, а тетушки и маменька шли пешком;
многие, стоявшие на дворе, кланялись в землю. Медленно двигаясь, толпа
вышла на улицу, вытянулась во всю ее длину и наконец скрылась из моих глаз.
Стоя на стуле и смотря в окошко, я плакал от глубины души, исполненной
искреннего чувства любви и умиления к моему дедушке, так горячо любимому
всеми. На одно мгновение мне захотелось даже еще раз его увидеть и
поцеловать исхудалую его руку.
Мы сидели в бабушкиной горнице и грустно молчали. После шума и
движенья в доме наступила мертвая тишина. Вдруг подъехали к крыльцу сани; с
них сошла мать и две наши двоюродные сестры. Я вскрикнул от радости; я
думал, что все уехали в Неклюдово, за двадцать верст. Вслед за приездом
матери повалили толпы возвращающегося народа. Мать проводила дедушку до
околицы; там поставили гроб на сани, а все провожавшие сели в повозки. Мы
ушли в свою угольную комнату. Мать, расстроенная душевно, потому что очень
любила покойного дедушку, и очень утомленная, пролежала почти целый день,
не занимаясь нами. Двоюродные сестрицы оставались у нас в комнате, и мы с
ними очень разговорились, и очень дружелюбно. Впрочем, говорили почти все
они, и я тут узнал много такого, о чем прежде не имел понятия и что даже
считал невозможным. Я узнал, например, что они очень мало любят, а только
боятся своих родителей, что они беспрестанно лгут и обманывают их; я
принялся было осуждать своих сестриц, доказывать, как это дурно, и учить
их, как надобно поступать добрым детям. Я говорил все то, что знал из книг,
еще более из собственной моей жизни, но сестрицы меня или не понимали, или
смеялись надо мной, или утверждали, что у них тятенька и маменька совсем не
такие, как у меня.
Поздно вечером воротился отец. Бабушка с тетушками остались ночевать в
Неклюдове у родных своих племянниц; мой отец прямо с похорон, не заходя в
дом, как его о том ни просили, уехал к нам. Он целый день ничего не ел и
ужасно устал, потому что много шел пешком за гробом дедушки. Эту ночь я
спал уже на особой кроватке, вместе с сестрицей. Я вечером опять
почувствовал страх, но скрыл его; мать положила бы меня спать с собою, а
для нее это было беспокойно; к тому же она спала, когда я ложился. Долго не
мог я заснуть; вид колыхающегося гроба и чего-то в нем лежащего, медленно
двигающегося на плечах толпы народа, - не отходил от меня и далеко прогонял
сон. Наконец после многих усилий я кое-как заснул, слава богу, и проснулся
позже всех.
К обеду приехали бабушка, тетушки и дяди; накануне весь дом был вымыт,
печи жарко истоплены и в доме стало тепло, кроме залы, в которую, впрочем,
никто и не входил до девяти ден. Чтение псалтыря продолжалось и день и ночь
уже в горнице дедушки, где он жил и скончался. Пили чай, обедали и ужинали
у бабушки, потому что это была самая большая комната после залы; там же
обыкновенно все сидели и разговаривали. Мать несколько дней не могла
оправиться; она по большей части сидела с нами в нашей светлой угольной
комнате, которая, впрочем, была холоднее других; но мать захотела остаться
в ней до нашего отъезда в Уфу, который был назначен через девять дней.
Как я ни был мал, но заметил, что моего отца все тетушки, особенно
Татьяна Степановна, часто обнимали, целовали и говорили, что он один
остался у них кормилец и защитник. Мать мою также очень ласкали. Тетушка
Татьяна Степановна часто приходила к нам, чтоб "матушке-сестрице не было
скучно", и звала ее с собою, чтобы вместе поговорить о разных домашних
делах. Но мать всегда отвечала, что "не намерена мешаться в их семейные и
домашние дела, что ее согласие тут не нужно и что все зависит от матушки",
то есть от ее свекрови. Возвращаясь с семейных совещаний, отец рассказывал
матери, что покойный дедушка еще до нашего приезда отдал разные приказанья
бабушке; назначил каждой дочери, кроме крестной матери моей, доброй Аксиньи
Степановны, по одному семейству из дворовых, а для Татьяны Степановны
приказал купить сторгованную землю у башкирцев и перевести туда двадцать
пять душ крестьян, которых назвал поименно; сверх того, роздал дочерям
много хлеба и всякой домашней рухляди. "Хоть батюшка мне ничего не говорил,
а изволил только сказать: не оставь Танюшу и награди так же, как я наградил
других сестер при замужестве, - но я свято исполню все, что он приказывал
матушке". Мать одобрила его намеренье. Когда мой отец изъявил полное
согласие на исполненье дедушкиной воли, то все благодарили его и низко
кланялись, а Татьяна Степановна поклонилась даже в ноги. Она приходила
также обнимать, целовать и благодарить мою мать, которая, однако, никаких
благодарностей не принимала и возражала, что это дело до нее вовсе не
касается. Я замечал иногда, что Параша что-то шептала моей матери; иногда
она слушала ее, а всего чаще заставляла молчать и прогоняла, и вот что эта
Параша, одевая меня, один раз мне сказала: "Да, вы тут сидите, а вас
грабят". Я не понял и попросил объяснения. Параша отвечала: "Да вот сколько
теперь батюшка-то ваш роздал крестьян, дворовых людей и всякого добра вашим
тетушкам-то, а все понапрасну; они всклепали на покойника; они точно
просили, да дедушка отвечал: что брат Алеша даст, тем и будьте довольны.
Никанорка Танайченок все это своими ушами слышал и все в доме это знают". Я
плохо понимал, о чем шло дело, и это не произвело на меня никакого
впечатления; но я, как и всегда, поспешил рассказать об этом матери. Она
так рассердилась и так кричала на Парашу, так грозила ей, что я испугался.
Параша плакала, просила прощенья, валялась в ногах у моей матери,
крестилась и божилась, что никогда вперед этого не будет. Мать сказала ей,
что если еще раз что-нибудь такое случится, то она отошлет ее в симбирское
Багрово ходить за коровами. Как было мне жаль бедную Парашу, как она
жалобно на меня смотрела и как умоляла, чтоб я упросил маменьку простить
ее!.. И я с жаром просил за Парашу, обвиняя себя, что подверг ее такому
горю. Мать простила, но со всем тем выгнала вон из нашей комнаты свою
любимую приданую женщину и не позволила ей показываться на глаза, пока ее
не позовут, а мне она строго подтвердила, чтоб я никогда не слушал
рассказов слуг и не верил им и что это все выдумки багровской дворни:
разумеется, что тогда никакое сомнение в справедливости слов матери не
входило мне в голову. Только впоследствии понял я, за что мать сердилась на
Парашу и отчего она хотела, чтоб я не знал печальной истины, которую мать
знала очень хорошо. Понял также и то, для чего мать напрасно обвиняла
багровскую дворню, понял, что в этом случае дворня была выше некоторых
своих господ.
Обрадованный, что со мной и с сестрицей бабушка и тетушка стали
ласковы, и уверенный, что все нас любят, я сам сделался очень ласков со
всеми, особенно с бабушкой. Я скоро предложил всему обществу послушать
моего чтения из "Россиады" и трагедий Сумарокова. Меня слушали с
любопытством, хвалили и говорили, что я умник, грамотей и чтец.
Через несколько дней страх мой совершенно прошел. Я стал ходить по
всему дому, провожаемый иногда Евсеичем. Один раз как-то без него я
заглянул даже в дедушкину комнату: она была пуста, все вещи куда-то
вынесли, стояла только в углу его скамеечка и кровать с веревочным
переплетом, посредине которого лежал тонкий лубок, покрытый войлоком, а на
войлоке спали поочередно который-нибудь из чтецов псалтыря. Чтецов было
двое: дряхлый старик Еким Мысеич и очень молодой рыжий парень Василий. Они
переменялись, читая день и ночь. Когда я вошел в первый раз в эту печальную
комнату, читал Мысеич медленно и гнуся, плохо разбирая и в очки церковную
печать. В углу стоял высокий столик, накрытый белой салфеткой, с большим
образом, перед которым теплилась желтая восковая свечка; Еким иногда
крестился, а иногда и кланялся. Я стоял долго и тихо, испытывая чувство
грустного умиленья. Вдруг мне захотелось самому почитать псалтырь по
дедушке: я еще в Уфе выучился читать церковную печать. Я попросил об этом
Екима, и он согласился. Заставив меня наперед помолиться богу, Мысеич
подставил мне низенькую дедушкину скамеечку, и я, стоя, принялся читать.
Какое-то волненье стесняло мою грудь, я слышал биение моего сердца, и
звонкий голос мой дрожал; но я скоро оправился и почувствовал неизъяснимое
удовольствие. Я читал довольно долго, как вдруг голос Евсеича, который,
вошедши за мной, уже давно стоял и слушал, перервал меня. "Не будет ли,
соколик? - сказал он. - А читать горазд". Я оглянулся: Мысеич заснул,
прислонясь к окошку. Мы разбудили его, и он, благословясь, принялся за
чтение. Я помолился перед образом, посмотрел на дедушкину кровать, на
которой спал рыжий Васька, вспомнил все прошедшее и грустно вышел из
комнаты. Пришел и девятый день, день поминовенья по усопшем дедушке.
Накануне все, кроме отца и матери, даже двоюродные сестры, уехали ночевать
в Неклюдово. В девятый же день и отец с матерью, рано поутру, чтоб поспеть
к обедне, уехали туда же. В целом доме оставались одни мы с сестрицей.
Евсеич со мной не расставался, и я упросил его пойти в комнату дедушки,
чтоб еще раз почитать по нем псалтырь. В горнице так же читал Мысеич и так
же спал рыжий Васька. Хотя я начал читать не без волнения, но голос мой уже
не дрожал, и я читал еще с большим внутренним удовольствием, чем в первый
раз. Долго и терпеливо слушал Евсеич; наконец так же сказал: "Не будет ли,
соколик? Чай, ножки устали". Мысеич опять дремал, прислонясь к окошку; я
опять помолился богу и даже поклонился в землю, опять с грустью посмотрел
на дедушкину кровать - и мы вышли. Дедушкиной горницы в этом виде я уже
более не видал. Выходя из комнаты, Евсеич сказал мне: "Вот это хорошо
вышло! В Неклюдове служили по дедушке панихиду на его могилке, а ты,
соколик, читал по нем псалтырь в его горнице", и я чувствовал
необыкновенное удовольствие, смешанное с какой-то даже гордостью.
К обеду, о котором, как я заметил, заранее хлопотали тетушки, все
воротились из Неклюдова; даже приехали бабушкины племянницы со старшими
детьми. Еще до приезда хозяев и гостей был накрыт большой стол в зале. Мать
воротилась очень утомленная и расстроенная, отец с красными глазами от
слез, а прочие показались мне довольно спокойными. Как приехали, так сейчас
сели за обед. Кушаний было множество и все такие жирные, что мать нам с
сестрицей почти ничего есть не позволяла. В конце обеда явились груды
блинов; их кушали со слезами и даже с рыданьями, хотя перед блинами все
были спокойны и громко говорили. Мать ничего не ела и очень была печальна;
я глаз с нее не сводил. Я слышал, как она, уйдя после обеда в нашу комнату,
сказала Параше, с которой опять начала ласково разговаривать, что она
"ничего не могла есть, потому что обедали на том самом столе, на котором
лежало тело покойного батюшки". Меня так поразили эти слова, что я сам
почувствовал какое-то отвращение к кушаньям, которые ел. Мне даже сделалось
тошно. Вечером гости уехали, потому что в доме негде было поместиться.
На другой день мы собирались и укладывались, а на третий, рано поутру,
уехали. Прощанье было продолжительное, обнимались, целовались и плакали,
особенно бабушка, которая не один раз говорила моему отцу: "Ради бога,
Алеша, выходи поскорее в отставку и переезжай в деревню. Где мне управлять
мужским хозяйством: мое дело вдовье и старушечье; я плоха, а Танюша человек
молодой, да мы и не смыслим. Все ведь держалось покойником, а теперь нас с
Танюшей никто и слушать не станет. Все разъедутся по своим местам; мы
останемся одни, дело наше женское, - ну, что мы станем делать?" Отец обещал
исполнить ее волю.
УФА
Надобно признаться, что мне не жаль было покинуть Багрово. Два раза я
жил в нем, и оба раза невесело. В первый раз была дождливая осень и тяжелая
жизнь в разлуке с матерью и отцом при явном недоброжелательстве
родных-хозяев, или хозяек, лучше сказать. Во второй раз стояла жестокая
зима, скончался дедушка, и я испытал впечатления мучительного страха, о
котором долго не мог забыть. Итак, не за что было полюбить Багрово.
Обратный путь наш в Уфу совершился скорее и спокойнее: морозы стояли
умеренные, окошечки в нашем возке не совсем запушались снегом, и возок не
опрокидывался.
В Уфе все знакомые наши друзья очень нам обрадовались. Круг знакомых
наших, особенно знакомых с нами детей, значительно уменьшился. Крестный
отец мой, Д.Б.Мертваго, который хотя никогда не бывал со мной ласков, но
зато никогда и не дразнил меня, - давно уже уехал в Петербург. Княжевичи с
своими детьми переехали в Казань. Мансуровы также со всеми детьми куда-то
уехали.
Обогащенный многими новыми понятиями и чувствами, я принялся опять
перечитывать свои книги и многое понял в них яснее прежнего, увидел даже
то, чего прежде вовсе не видал, а потому и самые книги показались мне
отчасти новыми. С лишком год прошел после неудачной моей попытки учить
грамоте милую мою сестрицу, и я снова приступил к этому важному и еще
неблагодарному для меня делу, неуспех которого меня искренно огорчал.
Сестрица моя выучивала три-четыре буквы в одно утро, вечером еще знала их,
потому что, ложась спать, я делал ей всегда экзамен; но на другой день
поутру она решительно ничего не помнила. Писать прописи я начал уже хорошо,
арифметика была давно брошена. У меня была надежда, что весной мы опять
поедем в Сергеевку; но мать сказала мне, что этого не будет. Во-первых,
потому, что она, слава богу, здорова, а во-вторых, потому, что в исходе мая
она, может быть, подарит мне сестрицу или братца. Хотя это известие очень
меня занимало и радовало, но грустно мне было лишиться надежды прожить лето
в Сергеевке. Я уже начинал сильно любить природу, охота удить также сильно
начинала овладевать мною, и приближение весны волновало сердце мальчика
(будущего страст