Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
. Евсеич приготовил мне три удочки: маленькую,
среднюю и побольше, но не такую большую, какие употреблялись для крупной
рыбы; такую я и сдержать бы не мог. Отец, который ни разу еще не ходил
удить, может быть потому, что матери это было неприятно, пошел со мною и
повел меня на пруд, который был спущен. В спущенном пруде удить и ловить
рыбу запрещалось, а на реке позволялось везде и всем. Я видел, что мой отец
сбирался удить с большой охотой. "Ну, что теперь делать, Сережа, на реке? -
говорил он мне дорогой на мельницу, идя так скоро, что я едва поспевал за
ним. - Кивацкий пруд пронесло, и его нескоро запрудят; рыбы теперь в саду
мало. А вот у нас на пруду вся рыба свалилась в материк, в трубу, и должна
славно брать. Ты еще в первый раз будешь удить в Бугуруслане; пожалуй,
после Сергеевки тебе покажется, что в Багрове клюет хуже". Я уверял, что в
Багрове все лучше. В прошлом лете я не брал в руки удочки, и хотя настоящая
весна так сильно подействовала на меня новыми и чудными своими явлениями -
прилетом птицы и возрождением к жизни всей природы, - что я почти забывал
об уженье, но тогда, уже успокоенный от волнений, пресыщенный, так сказать,
тревожными впечатлениями, я вспомнил и обратился с новым жаром к страстно
любимой мною охоте, и чем ближе подходил я к пруду, тем нетерпеливее
хотелось мне закинуть удочку. Спущенный пруд грустно изумил меня. Обширное
пространство, затопляемое обыкновенно водою, представляло теперь голое,
нечистое, неровное дно, состоящее из тины и грязи, истрескавшейся от
солнца, но еще не высохшей внутри; везде валялись жерди, сучья и коряги или
торчали колья, воткнутые прошлого года для вятелей. Прежде все это было
затоплено и представляло светлое, гладкое зеркало воды, лежащее в зеленых
рамах и проросшее зеленым камышом. Молодые его побеги еще были неприметны,
а старые гривы сухого камыша, не скошенного в прошедшую осень, неприятно
желтели между зеленеющих краев прудового разлива и, волнуемые ветром, еще
неприятнее, как-то безжизненно шумели. Надобно прибавить, что от высыхающей
тины и рыбы, погибшей в камышах, пахло очень дурно. Но скоро прошло
неприятное впечатление. Выбрав места посуше, неподалеку от кауза, стали мы
удить - и вполне оправдались слова отца: беспрестанно брали окуни, крупная
плотва, средней величины язи и большие лини. Крупная рыба попадалась все
отцу, а иногда и Евсеичу, потому что удили на большие удочки и насаживали
большие куски, а я удил на маленькую удочку, и у меня беспрестанно брала
плотва, если Евсеич насаживал мне крючок хлебом, или окуни, если удочка
насаживалась червяком. Я никогда не видел, чтоб отец мой так горячился, и у
меня мелькнула мысль, отчего он не ходит удить всякий день? Евсеич же,
горячившийся всегда и прежде, сам говорил, что не помнит себя в таком
азарте! Азарт этот еще увеличился, когда отец вытащил огромного окуня и еще
огромнейшего линя, а у Евсеича сорвалась какая-то большая рыба и вдобавок
щука оторвала удочку. Он так смешно хлопал себя по ногам ладонями и так
жаловался на свое несчастье, что отец смеялся, а за ним и я. Впрочем, щука
точно так же и у отца перекусила лесу. Мне тоже захотелось выудить
что-нибудь покрупнее, и хотя Евсеич уверял, что мне хорошей рыбы не
вытащить, но я упросил его дать мне удочку побольше и также насадить
большой кусок. Он исполнил мою просьбу, но успеха не было, а вышло еще
хуже, потому что перестала попадаться и мелкая рыба. Мне стало как-то
скучно и захотелось домой; но отец и Евсеич и не думали возвращаться и,
конечно, без меня остались бы на пруду до самого обеда. Собираясь в
обратный путь и свертывая удочки, Евсеич сказал: "Что бы вам, Алексей
Степаныч, забраться сюда на заре? Ведь это какой бы клев-то был!" Отец
отвечал с некоторою досадой: "Ну, как мне поутру". - "Вот вы и с ружьем не
поохотились ни разу, а ведь в старые годы хаживали". - Отец молчал. Я очень
заметил слова Евсеича, а равно и то, что отец возвращался как-то невесел.
Пойманная рыба едва помещалась в двух ведрах. Мы принесли ее прямо к
бабушке и тетушке Татьяне Степановне и только что приехавшей тетушке
Аксинье Степановне (Александра же Степановна давно уехала в свою
Каратаевку). Они неравнодушно приняли наш улов; они ахали, разглядывали и
хвалили рыбу, которую очень любили кушать, а Татьяна Степановна - удить; но
мать махнула рукой и не стала смотреть на нашу добычу, говоря, что от нее
воняет сыростью и гнилью; она даже уверяла, что и от меня с отцом пахнет
прудовою тиной, что, может быть, и в самом деле было так.
Оставшись наедине с матерью, я спросил ее: "Отчего отец не ходит
удить, хотя очень любит уженье? Отчего он ни разу не брал ружья в руки, а
стрелять он также был охотник, о чем сам рассказывал мне?" Матери моей были
неприятны мои вопросы. Она отвечала, что никто не запрещает ему ни
стрелять, ни удить, но в то же время презрительно отозвалась об этих
охотах, особенно об уженье, называя его забаваю людей праздных и пустых, не
имеющих лучшего дела, забаваю, приличною только детскому возрасту, и мне
немножко стало стыдно, что я так люблю удить. Я начинал уже считать себя
выходящим из ребячьего возраста: чтение книг, разговоры с матерью о
предметах недетских, ее доверенность ко мне, ее слова, питавшие мое
самолюбие: "Ты уже не маленький, ты все понимаешь; как ты об этом думаешь,
друг мой?" - и тому подобные выражения, которыми мать, в порывах нежности,
уравнивала наши возрасты, обманывая самое себя, - эти слова возгордили
меня, и я начинал свысока посматривать на окружающих меня людей. Впрочем,
недолго стыдился я моей страстной охоты к уженью. На третий день мне так
уже захотелось удить, что я, прикрываясь своим детским возрастом, от
которого, однако, в иных случаях отказывался, выпросился у матери на пруд
поудить с отцом, куда с одним Евсеичем меня бы не отпустили. Я имел весьма
важную причину не откладывать уженья на пруду: отец сказал мне, что через
два дня его запрудят, или, как выражались тогда, займут заимку. Евсеич с
отцом взяли свои меры, чтобы щуки не отгрызали крючков: они навязали их на
поводки из проволоки или струны, которых щуки не могли перекусить, несмотря
на свои острые зубы. Общие наши надежды и ожидания не были обмануты. Мы
наудили много рыбы, и в том числе отец поймал четырех щук, а Евсеич двух.
Заимка пруда, или, лучше сказать, последствие заимки, потому что на
пруд мать меня не пустила, - также представило мне много нового, никогда
мною не виданного. Как скоро завалили вешняк и течение воды мало-помалу
прекратилось, река ниже плотины совсем обмелела и, кроме глубоких ям,
называемых омутами, Бугуруслан побежал маленьким ручейком. По всему
протяжению реки, до самого Кивацкого пруда, также спущенного, везде стоял
народ, и старый и малый, с бреднями, вятелями и недотками, перегораживая
ими реку. Как скоро рыба послышала, что вода пошла на убыль, она начала
скатываться вниз, оставаясь иногда только в самых глубоких местах и,
разумеется, попадая в расставленные снасти. Мы с Евсеичем стояли на самом
высоком берегу Бугуруслана, откуда далеко было видно и вверх и вниз, и
смотрели на эту торопливую и суматошную ловлю рыбы, сопровождаемую криком
деревенских баб и мальчишек и девчонок, последние употребляли для ловли
рыбы связанные юбки и решета, даже хватали добычу руками, вытаскивая иногда
порядочных плотиц и язиков из-под коряг и из рачьих нор, куда во всякое
время особенно любят забиваться некрупные налимы, которые также попадались.
Раки пресмешно корячились и ползали по обмелевшему дну и очень больно
щипали за голые ноги и руки бродивших по воде и грязи людей, отчего нередко
раздавался пронзительный визг мальчишек и особенно девчонок.
Бугуруслан был хотя не широк, но очень быстр, глубок и омутист; вода
еще была жирна, по выражению мельников, и пруд к вечеру стал наполняться, а
в ночь уже пошла вода в кауз; на другой день поутру замолола мельница, и
наш Бугуруслан сделался опять прежнею глубокою, многоводной рекой. Меня
очень огорчало, что я не видел, как занимали заимку, а рассказы отца еще
более подстрекали мою досаду и усиливали мое огорченье. Я не преминул
попросить у матери объяснения, почему она меня не пустила, - и получил в
ответ, что "нечего мне делать в толпе мужиков и не для чего слышать их
грубые и непристойные шутки, прибаутки и брань между собою". Отец напрасно
уверял, что ничего такого не было и не бывает, что никто на бранился; но
что веселого крику и шуму было много... Не мог я не верить матери, но отцу
хотелось больше верить.
Как только провяла земля, начались полевые работы, то есть посев
ярового хлеба, и отец стал ездить всякий день на пашню. Всякий день я
просился с ним, и только один раз отпустила меня мать. По моей усильной
просьбе отец согласился было взять с собой ружье, потому что в полях
водилось множество полевой дичи; но мать начала говорить, что она боится,
как бы ружье не выстрелило и меня не убило, а потому отец, хотя уверял, что
ружье лежало бы на дрогах незаряженное, оставил его дома. Я заметил, что
ему самому хотелось взять ружье; я же очень горячо этого желал, а потому
поехал несколько огорченный. Вид весенних полей скоро привлек мое внимание,
и радостное чувство, уничтожив неприятное, овладело моей душой. Поднимаясь
от гумна на гору, я увидел, что все долочки весело зеленели сочной травой,
а гривы, или кулиги дикого персика, которые тянулись по скатам крутых
холмов, были осыпаны розовыми цветочками, издававшими сильный ароматический
запах. На горах зацветала вишня и дикая акация, или чилизник. Жаворонки так
и рассыпались песнями вверху; иногда проносился крик журавлей, вдали
заливался звонкими трелями кроншнеп, слышался хриплый голос кречеток,
стрепета поднимались с дороги и тут же садились. Не один раз отец говорил:
"Жалко, что нет с нами ружья". Это был особый птичий мир, совсем не похожий
на тот, который под горою населял воды и болота, - и он показался мне еще
прекраснее. Тут только, на горе, почувствовал я неизмеримую разность между
атмосферами внизу и вверху! Там пахло стоячею водой, тяжелою сыростью, а
здесь воздух был сух, ароматен и легок; тут только я почувствовал
справедливость жалоб матери на низкое место в Багрове. Вскоре зачернелись
полосы вспаханной земли, и, подъехав, я увидел, что крестьянин, уже
немолодой, мерно и бодро ходит взад и вперед по десятине, рассевая вокруг
себя хлебные семена, которые доставал он из лукошка, висящего у него через
плечо. Издали за ним шли три крестьянина за сохами; запряженные в них
лошадки казались мелки и слабы, но они, не останавливаясь и без
напряженного усилия, взрывали сошниками черноземную почву, рассыпая рыхлую
землю направо и налево, разумеется, не новь, а мякоть, как называлась там
несколько раз паханная земля; за ними тащились три бороны с железными
зубьями, запряженные такими же лошадками; ими управляли мальчики. Несмотря
на утро и еще весеннюю свежесть, все люди были в одних рубашках, босиком и
с непокрытыми головами. И весь этот, по-видимому, тяжелый труд производился
легко, бодро и весело. Глядя на эти правильно и непрерывно движущиеся
фигуры людей и лошадей, я забыл окружающую меня красоту весеннего утра.
Важность и святость труда, которых я не мог тогда вполне ни понять, ни
оценить, однако глубоко поразили меня.
Отец пошел на вспаханную, но еще не заборонованную десятину, стал
что-то мерить своей палочкой и считать, а я, оглянувшись вокруг себя и
увидя, что в разных местах много людей и лошадей двигались так же мерно и в
таком же порядке взад и вперед, - я крепко задумался, сам хорошенько не
зная о чем. Отец, воротясь ко мне и найдя меня в том же положении, спросил:
"Что ты, Сережа?" Я отвечал множеством вопросов о работающих крестьянах и
мальчиках, на которые отец отвечал мне удовлетворительно и подробно. Слова
его запали мне в сердце. Я сравнивал себя с крестьянскими мальчиками,
которые целый день, от восхода до заката солнечного, бродили взад и вперед,
как по песку, по рыхлым десятинам, которые кушали хлеб да воду, - и мне
стало совестно, стыдно, и решился я просить отца и мать, чтоб меня
заставили бороновать землю. Полный таких мыслей, воротился я домой и
принялся передавать матери мои впечатления и желание работать. Она
смеялась, а я горячился; наконец она с важностью сказала мне: "Выкинь этот
вздор из головы. Пашня и бороньба - не твое дело. Впрочем, если хочешь
попробовать - я позволяю". Через несколько времени действительно мне
позволили попробовать бороновать землю. Оказалось, что я никуда не годен:
не умею ходить по вспаханной земле, не умею держать вожжи и править
лошадью, не умею заставить ее слушаться. Крестьянский мальчик шел рядом со
мной и смеялся. Мне было стыдно и досадно, и я никогда уже не поминал об
этом.
Именно в эту пору житья моего в Багрове я мало проводил времени с моей
милой сестрицей и как будто отдалился от нее, но это нисколько не значило,
чтоб я стал меньше ее любить. Причиною этого временного отдаления были мои
новые забавы, которые она, как девочка, не могла разделять со мной, и
потом - мое приближение к матери. Говоря со мной, как с другом, мать всегда
высылала мою сестрицу и запрещала мне рассказывать ей наши откровенные
разговоры. Она не так горячо любила ее, как меня, и менее ласкала. Я был
любимец, фаворит, как многие называли меня, и, следовательно, балованное
дитя. Я долго оставался таким, но это никогда не мешало горячей
привязанности между мной и остальными братьями и сестрами. Бабушка же и
тетушка ко мне не очень благоволили, а сестрицу мою любили; они напевали ей
в уши, что она нелюбимая дочь, что мать глядит мне в глаза и делает все,
что мне угодно, что "братец - все, а она - ничего"; но все такие вредные
внушения не производили никакого впечатления на любящее сердце моей сестры,
и никакое чувство зависти или негодования и на одну минуту никогда не
омрачали светлую доброту ее прекрасной души. Мать по-прежнему не входила в
домашнее хозяйство, а всем распоряжалась бабушка или, лучше сказать,
тетушка; мать заказывала только кушанья для себя и для нас; но в то же
время было слышно и заметно, что она настоящая госпожа в доме и что все
делается или сделается, если она захочет, по ее воле. Несмотря на мой
ребячий возраст, я понимал, что моей матери все в доме боялись, а не любили
(кроме Евсеича и Параши), хотя мать никому и грубого слова не говаривала.
Эту мудреную загадку тогда рано было мне разгадывать.
По просухе перебывали у нас в гостях все соседи, большею частью родные
нам. Приезжали также и Чичаговы, только без старушки Мертваго; разумеется,
мать была им очень рада и большую часть времени проводила в откровенных,
задушевных разговорах наедине с Катериной Борисовной. Даже меня высылала. Я
мельком вслушался раза два в ее слова и догадался, что она жаловалась на
свое положение, что она была недовольна своей жизнью в Багрове: эта мысль
постоянно смущала и огорчала меня.
Петр Иванович Чичагов, так же как моя мать, не знал и не любил
домашнего и полевого хозяйства. Всем занимались его теща и жена. Он читал,
писал, рисовал, чертил и охотился с ружьем. Зная, что у нас много водится
дичи, он привез с собой и ружье и собаку и всякий день ходил стрелять в
наших болотах, около нижнего и верхнего пруда, где жило множество бекасов,
всяких куликов и куличков, болотных курочек и коростелей. Один раз и отец
ходил с ним на охоту; они принесли полные ягдташи дичи. Петр Иваныч все
подсмеивался над моим отцом, говоря, что "Алексей Степаныч большой эконом
на порох и дробь, что он любит птичку покрупнее да поближе, что бекасы ему
не по вкусу, а вот уточки или болотные кулички - так это его дело: тут
мясца побольше". Отец мой отшучивался, признаваясь, что он точно мелкую
птицу не мастер стрелять - не привык и что Петр Иваныч, конечно, убил пары
четыре бекасов, но зато много посеял в болотах дроби, которая на будущий
год уродится... Петр Иваныч громко смеялся своим особенным звучным смехом,
про который мать говорила, что Петр Иваныч и смеется умно. Он уделял иногда
несколько времени на разговоры со мной. Обыкновенно это бывало после охоты,
когда он, переодевшись в сухое платье и белье, садился на диван в гостиной
и закуривал свою большую пенковую трубку. "Ну, Сережа, - так начинал он
свой разговор, - как поживают старикашки Сумароков, Херасков и особенно
Ломоносов? Что поделывает Карамзин с братией новых стихотворцев?" Это
значило, чтоб я начинал читать наизусть заученные мною стихи этих
писателей. Петр Иваныч над всеми подсмеивался, даже над Ломоносовым,
которого, впрочем, очень уважал. Горячо хвалил Державина* и в то же время
подшучивал над ним; одного только Дмитриева** хвалил, хотя не горячо, но
безусловно; к сожалению, я почти не знал ни того, ни другого. Мое
восторженное чтенье, или декламация, как он называл, очень его забавляли.
Единственные чтецы стихов, которых я слыхал, были мои дяди Зубины.
Александр Николаич особенно любил передразнивать московских трагических
актеров - и, подражая такой карикатурной декламации, образовал я мое
чтение! Легко понять, что оно, сопровождаемое неуместной горячностью и
уродливыми жестами, было очень забавно. Тем не менее я вспоминаю с
искренним удовольствием и благодарностью об этих часах моего детства,
которые проводил я с Петром Иванычем Чичаговым. Этот необыкновенно умный и
талантливый человек стоял неизмеримо выше окружающего его общества.
Остроумные шутки его западали в мой детский ум и, вероятно, приготовили
меня к более верному пониманью тогдашних писателей.
______________
* Державин Гаврила Романович (1743-1816) - выдающийся русский поэт.
** Дмитриев Иван Иванович - баснописец и сатирик конца XVIII - начала
XIX века.
Впоследствии, когда я уже был студентом, а потом петербургским
чиновником, приезжавшим в отпуск, я всегда спешил повидаться с Чичаговым:
прочесть ему все, что явилось нового в литературе, и поделиться с ним моими
впечатлениями, молодыми взглядами и убеждениями. Его суд часто был верен и
всегда остроумен. С особенною живостью припоминаю я, что уже незадолго до
его смерти, очень больному, прочел я ему стихи на Державина и Карамзина, не
знаю кем написанные, едва ли не Шатровым*. Первого куплета помню только
половину:
______________
* Шатров Н.М. - третьестепенный поэт конца XVIII - начала XIX века.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Перлово-сизых облаков.
Иль дав толчок в Кавказ ногами
И вихро-бурными крылами,
Рассекши воздух, прилети;
Хвостом сребро-злато-махровым
Иль радужно-гнедо-багровым
Следы пурпурны замети.
Но вдруг картина пременилась,
Услышал стон я голубка;
У Лизы слезка покатилась
Из левого ее глазка.