Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
ей в шелковом кимоно, обмахиваясь веером...
...Он старообрядец с Волги...
...Он еврей...
...Он служил молодцом в мучном лабазе...
...Он воспитывался в Италии у иезуитов...
Раньше была жизнь, начавшаяся очень рано, страстная, напряженная,
беспокойная. Бегство из дому в шестнадцать лет, скитания по России, ночи на
коленях перед иконами, потом атеизм и близость к самоубийству. И снова
религия, монастыри, мечты о монашестве. Поиски, разочарования, увлечения без
счету. Потом - книги, книги, книги, итальянские, французские, греческие.
Наконец, первый проблеск душевного спокойствия - в захолустном итальянском
монастыре, в беседах с простодушным каноником" {9}.
Проще всего деловито сказать, что не было в биографии Кузмина ни
еврейского, ни (как писали другие авторы) ассирийского происхождения, ни
истинного старообрядчества, ни службы в лабазе, ни воспитания у иезуитов, ни
бегства из дому, ни монастырей... Но в то же время за внешней неправдой этих
слов видно и умение их автора уловить истинную страстность и напряженность
жизни, засвидетельствованные собственными письмами Кузмина и
автобиографическими записями {10}.
Обстановку его дома определяет фраза из "Histoire edifiante...": "Я рос
один и в семье недружной и несколько тяжелой, и с обеих сторон самодурной и
упрямой". Если суммировать основные впечатления от его записей о ранних
годах жизни, то вряд ли ей можно подобрать иное определение, как
безотрадная: старый отец, замкнутая и тоже не молодая мать, болезни свои и
окружающих, смерти, ссоры, далеко не блестящее материальное положение,
временами становящееся просто невыносимым.
И, как часто бывает в подобных случаях, одиночество и отдаленность от
сколько-нибудь широкого круга общения рано разбудили в мальчике
мечтательность, питаемую тем особым колоритом провинциально-патриархальной
жизни, который столь ярко описан еще в "Детских годах Багрова внука". Поэзия
домашней жизни, тесной связи с волжской природой (после Ярославля до
двенадцати лет Кузмин с родителями прожил в Саратове), особый склад
воспитания, где традиционные нянькины сказки и рассказы сливались с
естественно входившим в жизнь искусством, определяли его детство. В том же
автобиографическом тексте повествуется: "Мои любимцы были "Faust", Шуберт,
Россини, Meyerbeer и Weber. Впрочем, это был вкус родителей. Зачитывался я
Шекспиром, "Дон Кихотом" и В. Скоттом..." Почти все названные имена и
произведения могли бы войти в жизнь мальчика, взрослевшего не в конце
семидесятых и начале восьмидесятых годов прошлого века, а где-нибудь в конце
тридцатых. И столь же традиционны - будучи в то же время абсолютно
индивидуальными по сочетанию имен и произведений - ранние впечатления от
искусства, подробно описанные в письме к Чичерину от 18 июля 1893 года
(столь ранняя дата письма заставляет поверить, что сведения, оттуда
извлекаемые, в наибольшей степени могут оказаться достоверными: еще не
начавшему входить в художественную жизнь Кузмину не было никакого резона
создавать какую-то особую маску, как это видно в иных его более поздних
свидетельствах): "Я вообще мало знал ласки в детстве, не потому, чтобы мой
отец и мама не любили меня, но, скрытные, замкнутые, они были скупы на
ласки. Мало было знакомых детей, и я их дичился; если я сходился, то с
девочками. И я безумно любил свою сестру, не ту, что теперь в Петербурге, но
другую, моложе ее. Она была поэтическая и оригинальная натура. У нее
был талант для сцены, и раз я слышу ночью, что она говорит; я тихо подошел к
двери и вижу, что Аня стоит с тихой улыбкой в мантии из красного платка и
говорит слова Гермионы в последнем акте "Зимней сказки" Шекспира. Тихой,
синей отрадой повеяло на меня. Утром я начал ей говорить, что запомнил из
вчерашнего: конечно, должен был признаться, что я подслушал; тогда она дала
мне Шекспира. Ты знаешь ли чтения ночью, когда весь в жару и трепете
пожираешь запрещенные страницы, полные крови, любви, смерти и эльфов, а
ночь, как черная лента, тянется долго, долго? Потом скоро мне позволили все
читать. Темные зимние вечера у печки, когда я зачитывался Гофманом! И потом
наяву я грезил и вечерними колоколами в Вартбурге и Нюремберге, и
догарессой, бедной и прекрасной, и человеком, который полюбил автомат.
Потом помню себя совсем маленьким осенью при вечерней заре, когда прислуга
рубит капусту в сарае; запах свежей капусты и первый холод осени так бодры;
небо палево, и нянька вяжет чулок, сидя на бревне. И с мучительной тоской
смотрю я на небо, где летит стая птиц на юг. "Нянька, куда же они летят-то,
скажи мне?" - со слезами спрашиваю я. - "В теплые страны, голубчик". И ночью
я вижу голубое море, и палевое небо, и летящих розовых птиц, Я мечтал
о каких-то мною выдуманных существах: о скелетиках, о смердюшках, тайном
лесе, где живет царица Арфа и ее служанки однорукие Струны. А первый
кукольный театр! Чудо! даже теперь я весь покраснел от удовольствия. И
волшебный фонарь, и китайские тени, и опера, и драма. Оперы я всегда и
сочинял и пел своим тоненьким гибким голосом сам, содержание всегда тоже сам
сочинял. Драмы же брал Шекспира..."
Это письмо можно было бы цитировать еще и еще, но прервемся и попробуем
определить, что же главного содержится в приведенном рассказе. Думается, с
одной стороны - это традиция далекого прошлого, навсегда связавшая Кузмина с
исконной жизнью небогатого русского дворянства, спокон веку существовавшего
в тесном соприкосновении с природой и с самыми простыми людьми; с другой -
трогательное и наивное полудилетантское искусство, с такой неподдельной
иронией описанное еще в "Евгении Онегине" и так прочно воспринятое Кузминым
в качестве собственной эстетической основы. И, конечно, едва ли не самое
главное - стремление к поискам того, что в том же письме обозначено
новалисовским символом, голубым цветком, к обретению которого стремились и
его сестра, и он сам, и его эпистолярный собеседник.
Поиски эти велись, конечно, прежде всего в сфере искусства. Однако
искусство понималось при этом чрезвычайно широко: уже из приведенных слов
видно, что среди воспринимаемого и самостоятельно создаваемого - музыка,
литература, театр в его различных формах... Не замкнутость на чем-то одном,
а максимальная энциклопедичность как эстетических впечатлений, так и
собственных опытов в искусстве определяют с тех пор и до конца жизни все
творчество Кузмина.
Переехав с родителями в 1884 году в Петербург, Кузмин очень скоро
оказывается в гораздо более широком кругу впечатлений, особенно
расширившемся от общения с Георгием Васильевичем Чичериным, о котором как
наркоме иностранных дел в первые годы Советской власти написаны книги и даже
выпущен фильм, однако ни в одном из известных нам источников не говорится
сколько-нибудь подробно о совершенно особой тональности, в которой прошла
его жизнь молодых лет {11}. Воссоздавать ее, конечно, нашей задачей вовсе не
является, но сказать несколько слов о том человеке, которого Кузмин выбирает
своим другом, конфидентом, а отчасти и руководителем, - необходимо, ибо все
это общение сильнейшим образом сказалось на психологическом облике будущего
поэта.
Чичерин принадлежал к богатому дворянскому роду, где одной из наиболее
заметных фигур был его дядя, Борис Николаевич Чичерин, хорошо известный в
истории русской общественной мысли. Поразительно способный к иностранным
языкам, стремившийся впитывать все сколько-нибудь доступные ему эстетические
впечатления, осмысляя их как неотрывную часть исторической и социальной
действительности, Чичерин знал гораздо больше, чем его однокашник по
петербургской 8-й гимназии. В его письмах то и дело содержатся советы, что
стоит прочитать, наставления, к какому изданию того или иного произведения
лучше обратиться, сопоставления весьма на первый взгляд далеких друг от
друга явлений искусства. Так, в одном только письме начала 1897 года Чичерин
сообщает Кузмину о "Песнях Билитис" и "Афродите" Пьера Луиса, о знаменитой
гностической книге "Пистис София", одновременно рекомендуя и лучшее ее
издание, и наиболее глубокую статью о ней; о русских былинах и о
достоинствах сборника А. Ф. Гильфердинга; о двух славянских поэтах Я.
Врхлицком и Я. Словацком, последний из которых сравнивается и с Флобером, и
с Леконтом де Лилем, и с Калидасой, на основании чего делается общий вывод о
"близости славянства и Индии"...
Но за этим внешним, кажущимся превосходством чувствуется и некоторая
робость, вернее всего объяснимая тем, что Кузмин принадлежал к числу
творцов, тогда как Чичерин мог быть лишь читателем или слушателем. Следует
также отметить, что влияние Чичерина на Кузмина было особенно сильным, пока
тот поддерживал и одобрял (при вполне достаточной строгости) его первые
произведения, которые сам автор еще не решался выносить на суд
сколько-нибудь широкой публики. Вряд ли случайно, что после высказанного
Чичериным довольно скептического мнения о первой опубликованной прозе
Кузмина (ряд писем начала 1907 года) их переписка практически прекратилась.
Общение это важно еще и потому, что в ходе его можно было более или
менее откровенно обсуждать свои наиболее интимные переживания, связанные с
решительной гомоэротической ориентацией обоих собеседников. Для любого
читателя стихов и прозы Кузмина очевидно, что страсть автора направлена
исключительно на мужчин. Но это не делает его произведения предназначенными
исключительно для узкого круга людей сходной с ним сексуальной ориентации. В
восприятии Кузмина любовь есть сущность всего Божиего мира. Господь
благословил ее и сделал первопричиной всего существующего, причем
благословение получила не только та любовь, что освящена церковью, но и та,
что нарушает все каноны, любовь страстная и плотская, отчаянная и
предательская, сжигающая и платоническая:
Что ребенка рождает? Летучее семя.
Что кипарис на горе вздымает? Оно.
Что возводит звенящие пагоды? Летучее семя.
Что движением кормит Divina Comedia? Оно!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы путники: движение - обет наш,
Мы - дети Божьи: творчество - обет наш,
Движение и творчество - жизнь,
Она же Любовь зовется.
("Лесенка")
Для мировосприятия Кузмина весьма характерна повесть "Крылья", волею
судеб ставшая первым его произведением, вызвавшим пристальное внимание
читающей публики и критики. Большинство из читавших признали ее беспримерно
порнографической, даже не обратив внимания на то, что на всем ее протяжении
не описан ни один поцелуй, не говоря уж о каких-либо других внешних
проявлениях эротического чувства. И в то же время никто из современников не
написал о том, что в "Крыльях" дана необыкновенно широкая панорама самых
различных случаев реализации человеческой любви, от чисто плотских и
бездуховных до возвышенно-платонических, каждый из которых служит одним из
доводов в тех дискуссиях, которые звучат в повести {12}.
Все сказанное относится не только к прозе Кузмина, но и к его лирике,
которая, являясь безусловным выражением его собственного внутреннего мира,
все же далеко не полностью сосредоточена на переживаниях однополой любви.
Специфичность этих переживаний становится лишь частным проявлением общих
законов жизни и законов любви, одинаковых в любом случае. Подчеркивание
такой "особости" нередко вызывало неудовольствие даже у самого Кузмина, хотя
ни разу на протяжении всего своего творчества он не попытался притвориться,
замаскировать направленность своего чувства и чувств своих героев, как то
нередко делалось другими. И лишь изредка желание лишить ореола запретности
недавно еще табуированную тему становится заметным в его произведениях, что
чаще всего не делает их лучше.
Влияние Чичерина, судя по всему, сказалось прежде всего в том, что он
инициировал кузминские интересы в области истории культуры, изучения языков,
глубокого знакомства с музыкой, литературой, живописью самых различных стран
и эпох, начиная с античности и кончая современностью. Он же подтолкнул
Кузмина совершить в девяностые годы два заграничных путешествия, ставших на
долгие годы источником живейших впечатлений для творчества.
Для человека того времени и того круга Кузмин путешествовал чрезвычайно
мало, но интенсивность переживаний оказалась столь велика, что и тридцать
лет спустя он мог мысленно отправиться в путешествие по Италии, представляя
его во всех подробностях.
В первое путешествие, предпринятое весной - летом 1895 года, Кузмин
отправился не в одиночестве, а совместно со своим тогдашним другом, упорно
именуемым "князь Жорж" {13}. Самые краткие сведения о поездке сообщены в
"Histoire e'difiante...": "Мы были в Константинополе, Афинах, Смирне,
Александрии, Каире, Мемфисе. Это было сказочное впечатление по
очаровательности впервые collage {14} и небывалости виденного. На обратном
пути он должен был поехать в Вену, где была его тетка, я же
вернулся один. В Вене мой друг умер от болезни сердца, я же старался в
усиленных занятиях забыться".
Обратим внимание на то, что сказочное путешествие заканчивается смертью
близкого человека. Это неминуемо должно было окрасить все впечатления от
поездки в трагические тона. Вообще смерть рано становится важнейшей
составной частью миросозерцания Кузмина, включающего и регулярное
переживание непосредственной близости собственного конца. Незадолго до
поездки в Египет Кузмин пытался покончить с собой, но его успели спасти. И в
дальнейшем мысли о самоубийстве не раз посещают его, причем чаще всего они
насыщаются множеством житейских подробностей, обнаруживая искреннее и
серьезное чувство.
Это, как нам кажется, должно избавить поэзию Кузмина от издавна
созданного вокруг нее ореола "веселой легкости бездумного житья". За
блаженной простотой и беспечностью зачастую видится смерть. Определяя
сущность искусства К. А. Сомова, Кузмин дает его полотнам характеристику,
которая в полной мере приложима и к большинству изящно стилизованных
стихотворений самого поэта: "Беспокойство, ирония, кукольная театральность
мира, комедия эротизма, пестрота маскарадных уродцев, неверный свет свечей,
фейерверков и радуг - вдруг мрачные провалы в смерть, колдовство - череп,
скрытый под тряпками и цветами, автоматичность любовных поз, мертвенность и
жуткость любезных улыбок..." {15}. Как и мир Сомова, мир Кузмина все время
включает в себя смерть не только как естественную завершительницу
человеческого пути, но и как неожиданную спутницу, возникающую в самый
неожиданный момент, подстерегающую человека и поэта в любой точке его пути.
И в тех египетских впечатлениях, которые позже отразятся в рассказах и
стихах Кузмина, смерть присутствует постоянно, окрашивая в драматические
тона самые радостные переживания.
Кузмин провел в Египте менее двух месяцев, однако способность впитывать
самые незначительные впечатления бытовой и культурной жизни дала ему
возможность на долгие годы полностью погрузиться в мир как древнего Египта,
так и античной Александрии, создав удивительно полную картину быта, нравов,
обычаев, традиций этого блаженного города, столь соблазнительного для
поэтов. Вряд ли случайно, что в то же время примерно свою Александрию
воссоздает перед греческими читателями Константинос Кавафис, один из
крупнейших европейских поэтов двадцатого века {16}. Город становится для
Кузмина столь же дорогим, что и любимые им люди:
Разную красоту я увижу,
в разные глаза насмотрюся,
разные губы целовать буду,
разным кудрям дам свои ласки,
и разные имена я шептать буду
в ожиданьи свиданий в разных рощах.
Все я увижу, но не тебя!
Второй памятной вехой стало итальянское путешествие 1897 года, тоже
продолжавшееся очень недолго, но так же обогатившее поэта множеством
впечатлений, живущих в душе по крайней мере до двадцатых годов. И как
египетское путешествие подарило Кузмину ощущение прелести мира в соединении
со все пронизывающим веянием смерти, так путешествие итальянское сплело
воедино искусство, страсть и религию - три другие важнейшие темы творчества
Кузмина {17}.
Описание поездки может быть восстановлено по краткому введению к
дневнику и по письмам к Чичерину, повествующим более подробно о
художественных впечатлениях того времени. Внешняя канва была такой: "Рим
меня опьянил; тут я увлекся lift-boy'ем Луиджино, которого увез из Рима с
согласия его родителей во Флоренцию, чтобы потом он ехал в Россию в качестве
слуги. Мама в отчаянии обратилась к Чичерину. Тот неожиданно прискакал
во Флоренцию. Луиджино мне уже понадоел, и я охотно дал себя спасти. Юша свел меня с каноником Mori, иезуитом, сначала взявшим меня в
свои руки, а потом и переселившим совсем к себе, занявшись моим обращением.
Я не обманывал его, отдавшись сам убаюкивающему католицизму, но
форменно я говорил, как я хотел бы "быть" католиком, но не "стать". Я бродил
по церквам, по его знакомым, к его любовнице, маркизе Espinosi Moroti в
именье, читал жития св, особенно S. Luigi Gonzaga, и был готов
сделаться духовным и монахом. Но письма мамы, поворот души, солнце, вдруг
утром особенно замеченное мною однажды, возобновившиеся припадки истерии
заставили меня попросить маму вытребовать меня телеграммой".
Описание звучит почти нейтрально, но очевидно, что и быстро
испарившаяся страсть, и итальянское искусство, и особенно проблемы религии
для Кузмина оказались связаны в такой клубок, распутать который оказалось
далеко не просто.
Прежде всего это касается религиозных исканий Кузмина, которые
естественно вписываются в общий контекст духовных исканий конца
девятнадцатого и начала двадцатого века.
Кузмин был воспитан в достаточно строгих религиозных традициях; мы
знаем о его увлечении проблемами истории христианства и современного
религиозного сознания. Однако, как у многих интеллигентных людей,
современная церковь вызывала у него вполне определенное раздражение, и
результатом долгих раздумий, переживаний, поисков стало принципиальное
расхождение с официальным православием. Собственно говоря, для думающего
интеллигента конца века такое было почти неизбежным: слишком узкую тропу
оставляла церковь для тех, кто, искренно веря и желая соблюдать обряды, не
мог подчиниться всем каноническим установлениям. Поэтому учащались попытки
найти религиозную истину вне рамок господствующей церкви. Наиболее известны,
конечно, опыты в этом роде учредителей разного рода религиозно-философских
обществ, время от времени выливавшиеся в попытки создать, как это сделали
Мережковские, свою собственную, предназначенную для малой паствы церковь.
Первоначально Кузмин попробовал путь отчасти уже традиционный - принять
католичество, но, потерпев неудачу, обратился к собственно русской поч