Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
старший лейтенант. -- Идемте,
возьмете представителя комендатуры. И немедленно выезжайте!
Когда они обогнули здание отдела, он показал Андрею высокого нарядного
офицера, стоявшего к ним спиной невдалеке от крыльца, а сам,
взволнованно-озабоченный, тут же исчез.
В офицере Андрей узнал помощника военного коменданта города, молодого
статного капитана с выразительными продолговатыми глазами на тонком красивом
лице.
Когда, впервые заехав здесь, в Лиде, в комендатуру, Андрей увидел
капитана, то ему подумалось, что где-то когда-то он уже встречал этого
человека. Но как ни силился Андрей, припомнить он не смог, а спросить не
решился:
даже со старшими по званию капитан разговаривал без выражения
почтительности и, пожалуй, несколько надменно, а на Алехина и вообще не
взглянул; он сидел за высоким барьером и, регистрируя командировочное
предписание, не поднял глаз от бумаг.
-- Вот гусь, а?.. -- ругался тогда Таманцев: ему капитан особенно не
понравился. -- Его лбом башню тяжелого танка заклинить можно, а он здесь
окопался! И вознесся -- никого не замечает! Пижон! Тыловая гусятина! Да я на
него облокотился!
Таманцев стоял в стороне у дверей, к барьеру не подходил и, конечно, не
сказал Андрею, что во время предыдущего приезда в Лиду имел неприятное
столкновение с капитаном: проходя по улице, не поприветствовал помощника
коменданта, тот остановил его и публично отчитал...
Торопливо прожевывая на ходу и сожалея в душе, что не удалось попить
"какавы", Андрей подошел к капитану и, козырнув, проговорил:
-- Т-товарищ к-капитан, в-вы из к-комендатуры?.. Идемте с-со м-мной...
Хижняк, обежавший здание с другой стороны, уже успел сесть в машину и
завести мотор. Став на подножку, Андрей шепотом официально сообщил ему, что
к тринадцати ноль-ноль, то есть через сорок минут, им надлежит быть южнее
Каменки -- Хижняк крепко выругался -- и приказал жать на всю железку.
Возможно, надо было предложить помощнику коменданта сесть в кабину, но
пока Андрей говорил с Хижняком, капитан, помедлив, залез в кузов и устроился
там на ящике. Нарядно-осанистый, в отличной форменной фуражке с черным
бархатным околышем, он, возвышаясь над бортами, явно бросался в глаза, и
Андрей, помня указание Алехина -- прибыть в назначенное место, не привлекая
по дороге чьего-либо внимания, -- велел:
-- С-сядьте ниже, к к-кабине!
Капитан послушался и не торопясь и, как показалось юноше, с весьма
недовольным видом опустился на грязные доски кузова. Андрей не сел -- упал
рядом: полуторка, резко набирая скорость, рванулась как подхлестнутая.
Женщины с корзинками и сумками тянулись с базара;
проехал "додж", полный шумных танкистов в черных шлемофонах; у большого
костела в тени каменной ограды теснились прихожане; громыхая по булыжнику,
медленно катилась телега с привязанной к задку комолой коровой; со станции
доносились гудки паровозов; высоко-высоко, еле различимые в солнечном небе,
барражировали истребители.
Город жил своей обыденной жизнью, ничуть не подозревая, что в этот час
тысячи бойцов, сержантов и офицер ров изготовились к проведению крупнейшей
войсковой операции. Еще большее число военнослужащих, как сказал Таманцев,
участвовало в чрезвычайных розыскных и проверочных мероприятиях по делу
"Неман". И среди этих многих тысяч лишь офицеры контрразведки знали о рации
КАО, о стратегическом значении разыскиваемой группы, знали суть
происходящего, и от сознания, что и он, Андрей Блинов, принадлежит к числу
столь немногих избранных, юноша чувствовал себя счастливым и необычайно
сильным.
Хижняк старался вовсю: они стремглав пролетели по улицам и через
какие-то минуты, оставив город позади, мчались по шоссе.
Капитан трясся в кузове подле Андрея с тем же горделиво-важным видом,
что и в комендатуре. На нем был складный, прямо с иголочки китель с ярко
сверкавшими на солнце золотистыми погонами и пуговицами, светло-синего,
довоенного сукна брюки и новенькие сапоги с длинными узкими голенищами.
Подшитые ровнехонько, свежее свежего манжеты виднелись из рукавов; складки
на брюках были отутюжены; от лакированного козырька фуражки и до черного
зеркала сапог все на капитане было новенькое, аккуратное, блестящее и весьма
неуместное в старом, видавшем виды кузове.
Чтобы не запачкать костюм, он, подложив под себя шелковый носовой
платок, сидел в метре от бочонка с бензином и старался одеждой ничего не
касаться; дважды он поглядывал на часы, как бы давая понять, что человек он
занятой и у него на счету каждая минута.
Андрей дружелюбно посматривал на капитана и даже улыбнулся, собираясь
заговорить, но тот и взглядом не удостоил его.
Вспомнив вдруг о письме матери, Андрей вынул его -- когда еще выдастся
свободная минута? -- и начал читать. При этом он скосил глаза и увидел, что
капитан демонстративно смотрит в другую сторону.
Письмо матери Андрея и порадовало, и опечалило, и вызвало некоторую
досаду.
Сережка Кузнецов был отличный мальчишка, а в Милочку Андрей в первом
классе действительно влюблялся, и не верилось, что их уже нет, как нет в
живых и еще семи его одноклассников.
Хлопоты матери удивили Андрея своей неуместностью и
безосновательностью. Боже мой, чем она озабочена?! "Ножки", "чулочки",
"посылочка с продуктами"... Он, Андрей, участвует в розыскных мероприятиях
стратегической без преувеличения важности, занимается делом, взятым на
контроль Ставкой Верховного Главнокомандования, а тут... ерунда, какая может
прийти в голову, наверно, только женщине, и то гражданской. "Мещанство,
тыловое мещанство..." -- огорченно подумал Андрей.
И еще обижается, что он редко пишет. Да знала бы она... Самое обидное,
что он даже намеком не может сообщить ей, чем занимается.
Сунув письмо матери в карман, Андрей взглянул на часы -- было начало
второго, -- привстав, перегнулся в кабину и громко сказал:
-- Х-хижняк, м-мы опаздываем... Ж-жми, дорогой, ж-жми!
-- А я что делаю?! -- свирепо закричал Хижняк.
Андрей с озабоченным видом сел на место. То, что они не успеют к
назначенному Алехиным времени, стало ясно еще на аэродроме -- выехали позже,
чем следовало. Но теперь это Андрея по-настоящему обеспокоило, и он с
тревогой думал о возможных последствиях их вынужденного опоздания.
Это был, наверно, самый ответственный день в его жизни, главной своей
задачей он сейчас полагал не допустить и малейшей ошибки и, естественно, не
мог не волноваться.
Хотя Хижняк знал дорогу и ориентировался не хуже его,
он на всякий случай смотрел вперед, несколько раз перегибаясь через
борт, с опаской поглядывал на скаты (будто это могло что-нибудь дать) и все
время со страхом прислушивался к шуму мотора: вдруг откажет -- и тогда они
вообще не доедут до места.
Капитана же словно ничто не интересовало. Он смотрел с холодно-важным
безразличием и каким-то недовольством, его взгляд, ни на чем не
останавливаясь, безучастно скользил по перелескам, чересполосице полей и
редким хатам, и лицо, как казалось Андрею, говорило: "Борьба со шпионажем?..
Подумаешь, эка невидаль? Я и не такими делами занимаюсь!.."
"А все-таки я его где-то встречал!" -- размышлял Андрей, подпрыгивая в
кузове и опираясь руками, чтобы смягчить толчки; ощущение, что он прежде
когда-то видел этого человека, не оставляло его, но вспомнить: где? -- он не
мог, а заговорить не решался.
68. ПОМОЩНИК КОМЕНДАНТА
Между тем капитан всю дорогу переживал, как неудачно сложился этот
праздничный для него день. Размышлял он при этом невесело и вообще о своей
службе в комендатуре, где после ранения, как ограниченно годный, он торчал
уже два месяца, тоскуя по родному батальону и поминая недобрыми словами
немецкую пулю, медицину и отдел кадров.
На восемь часов вечера у него было условлено свидание с девушкой из
эвакогоспиталя, в котором он весною лежал. Для этой гордой и, как ему
казалось, неприступной ленинградки с погонами лейтенанта медицинской службы
он был вовсе не грозным помощником коменданта города, надменно-официальным,
каким его знали военнослужащие, а просто Игорем, излишне самолюбивым и
обидчивым, но симпатичным, а главное, интересным и -- в последнее время --
желанным парнем. Так, во всяком случае, она его понимала и так говорила, не
зная, впрочем, о нем, пожалуй, самого существенного, того сокровенного, что
он тщательно на войне от всех скрывал.
Еще позавчера при последней встрече они договорились, что он придет
сегодня к восьми часам, и больше она ничего не сказала. Но от ее ближайшей
подруги -- строго по секрету -- он узнал, что у Леночки ныне день рождения и
будет небольшое торжественное застолье -- кроме него, приглашены еще две
подружки, а также начальник ее отделения, молодой красавец грузин, как
говорили, талантливый хирург, к тому же игравший на гитаре и вызывавший у
помощника коменданта острую неуемную ревность.
В его жизни это было не первое сильное увлечение.
Перед войной он влюбился в одну будущую актрису, студентку театрального
института, и других девушек не замечал. Однако осенью сорок первого, когда
он уже находился на фронте, связь между ними внезапно прервалась -- она
уехала в эвакуацию и как в воду канула. Болезненно переживая, он многие
месяцы пытался ее разыскать, увы, безуспешно, она же, очевидно, и не
пыталась: знала его московский адрес, однако среди писем, пересылаемых
матерью, от нее ничего не было.
Позже, под Сталинградом, он увлекся по-настоящему переводчицей из штаба
дивизии, приехавшей на пару часов в полк опросить немцев, захваченных его
ротой. За ужином они разговорились; она оказалась москвичкой и более того --
училась в соседнем с его домом институте.
Спустя неделю он отправил ей с оказией шутливую несмелую записку, не
рассчитывая получить ответ, но она ответила хорошим, теплым письмом.
Переписка продолжилась, они обменивались дружескими посланиями каждую неделю
и к моменту окружения немецкой группировки уже перешли на "ты".
В середине декабря была еще одна чудесная встреча, когда его вызвали в
штаб дивизии и затем он гулял с ней морозной ночью несколько часов. Мела,
крутила свирепая поземка, в отдалении размеренно била корпусная артиллерия,
из темноты время от времени слышались окрики часовых. Трижды заснеженную
степь вокруг ярко освещали САБы*, сбрасываемые немецкими самолетами, и он
видел рядом ее пунцовое от мороза, прекрасное лицо. Она была в валенках и в
полушубке поверх ватного костюма, а он, являвшийся перед тем к начальству,
-- в шинели и в сапогах. Чтобы не замерзнуть, они непрерывно ходили и даже
грелись пробежками, и все же он продрог до костей, но был счастлив как
никогда. В конце этого сказочного, так запомнившегося ему свидания она
предложила, если позволят обстоятельства, встретить Новый год вместе.
Эта идея захватила его. По счастью, полк вывели во второй эшелон, и все
складывалось как нельзя благоприятно. Он понимал: ей легче отлучиться, чем
ему оставить на ночь роту. Вместе с ординарцем он вылизал земляночку и
выпросил на эти сутки у других ротных лучшую в полку табуретку и вполне
приличный несамодельный стул. Как
раз в это время один из офицеров, ездивший с машиной в дальнюю, за
сотни километров командировку, привез заодно с севера три елки. По
приказанию командира полка их роздали по веточке во все землянки и блиндажи,
и ему досталась небольшая, короткая, но густая пахучая лапа. Поставленная на
крохотном самодельном столике под журнальным портретом Верховного
Главнокомандующего, она стала главным и редкостным украшением -- в безлесной
степи, вблизи от передовой о елке можно было только мечтать.
----------------------------------------
* САБ -- светящая авиационная бомба, предназначенная для освещения
местности.
---------------------------------------------------------------
31 декабря с сержантом из его роты, ехавшим по делу в штаб дивизии, он
отправил переводчице только что врученную ему посылочку -- подарок от
тружеников тыла:
флакон духов, шерстяные варежки и пачку печенья. Внутрь вложил
торжественно-шутливое приглашение, написанное "высоким штилем". В самом
конце предложил: если она пожелает, его "верный оруженосец" (имелся в виду
сержант) будет ее сопровождать.
День минул, и, томясь ожиданием, он то и дело выходил из землянки и
всматривался в темноту в том направлении, откуда они должны были появиться.
Он ни разу не звонил ей в дивизию, зная, что разговоры могут слушать и от
нечего делать слушают телефонисты, и никак не желая делать сокровенное,
дорогое достоянием чужих ушей. В одиннадцатом часу, однако, не выдержав, он
соединился через полк с дивизионным коммутатором и, не зная номера, назвал
фамилию майора, ее начальника, к которому он с самого начала без каких-либо
к тому оснований ее ревновал. Ответил чей-то юношеский тенор, но там, в
штабном блиндаже, было весело, возможно, уже выпивали, звучали оживленные
голоса, в том числе и женские. Он попросил майора, но когда тот подошел,
сразу положил трубку: ему явственно показалось, что среди других он
расслышал и ее радостный голос, -- от обиды и огорчения он чуть не закричал.
Это было настолько чудовищно неожиданным, что немного погодя, утешая
себя, он подумал, что от штаба дивизии до его землянки каких-нибудь пять
километров и за полтора с лишним часа она еще вполне может успеть, особенно
в сопровождении сержанта.
Успокоение, однако, оказалось недолгим. В двенадцатом часу, вызвав
ординарца, он хватил с ним по стакану неразбавленного спирта и в полном
молчании принялся есть с таким ожесточением, будто главным теперь было
уничтожить все припасенное и добытое не без труда на этот праздничный ужин.
Они усиленно работали челюстями, когда вернулся наконец сержант, ввалился в
землянку усталый, озябший и, прикрыв за собой дверь, молча и виновато достал
из вещмешка посланную с ним посылочку.
В первое мгновение капитан (он тогда был еще старшим лейтенантом), уже
охмелевший, буквально задохнулся в приступе ревности, обиды и оскорбления,
окончательно поняв, что она действительно предпочла ему другого или просто
другое общество. Схватив перевязанный красной ленточкой сверток, он вбросил
его в раскаленную железную печурку и в душе проклял ее.
Он подумал, предположил плохое, а случилось самое худшее: прошлой ночью
ее убило в соседнем полку, разметало на кусочки прямым попаданием снаряда в
штабной блиндаж. Какое-то время он ходил совершенно потерянный.
Влюбился он, стало быть, не впервые, но такого, как теперь, с ним еще
не случалось.
Верно, только из-за Леночки смирился он на время со столь постылой ему
комендантской должностью, решив потерпеть еще месяц-другой и лишь тогда
добиваться переосвидетельствования и снятия ограничения, в чем ему уже
дважды отказывали. Он был непоколебимо убежден, что во время войны мужчины
должны воевать, а находиться в тылу, имея руки и ноги, постыдно. Поэтому-то
он и отказывался категорически от оформления брони и демобилизации, чего
добивались настойчиво в Москве его именитые педагоги.
Отношения с Леночкой развивались так, что вот-вот ему следовало
высказаться, об®ясниться, соперничество грузина по-настоящему беспокоило, и
сегодняшний вечер имел потому особое значение.
Узнав про день рождения, он помчался наутро к портному, который шил ему
парадную форму, и просил все ускорить и сделать на сутки раньше. Чтобы
стимулировать срочность, пообещал сверх условленной платы еще консервы из
своего доппайка и сахар.
С этим костюмом вообще было немало хлопот. Отрезы он получил еще в
полку до ранения, потом обменял их с придачей на лучшие -- довоенной
выработки сукно -- у старика интенданта, который польстился на его трофейный
"вальтер" в генеральской кобуре и пристал как с ножом к горлу. Потом
недоставало бортовки для кителя и достойных золотых пуговиц, не было и
хорошего надежного мастера. И лишь неделю назад все наконец устроилось.
Сегодня рано утром по дороге в комендатуру он заскочил к портному еще
раз напомнить, что к вечеру -- кровь из носа! -- костюм должен быть готов. К
его удивлению и
радости, пошитый китель, сверкая пуговицами и погонами, уже красовался
на манекене, а брюки отглаживались тяжелым утюгом.
Этого лохматого старикашку с его невероятным местечковым акцентом и
вечной каплей на кончике носа, угодливо-старательного, как и все
ремесленники здесь, в Западной Белоруссии, знакомые офицеры рекомендовали
как хорошего мастера. Сшитый им костюм превзошел, однако, все ожидания. И
брюки и китель сидели на капитане без единой складки или морщинки, как
вточенные, на удивление эффектно облегая его отличную фигуру. Это было
произведение настоящего искусства, работа, вполне достойная не
провинциального портного, а столичного, генеральского, если даже не
маршальского.
Единственно, что оставалось -- проколоть и заштуковать дырочки для
орденов, о чем он и сказал.
-- Пять минут! -- с готовностью воскликнул старик.
Но сделать это следовало аккуратно, с предварительной прикидкой и
разметкой на груди кителя. И капитан попросил старика через час прийти в
комендатуру, где в сейфе он хранил свои награды: как и оружие, держать их на
частной квартире не рекомендовалось.
К боевым орденам и медалям у капитана было самое пиететное отношение.
Он считал, что надевать их надо только по большим праздникам, три-четыре
раза в год, чтобы не принижать, не опрощать повседневной ноской. Для будней
же были учреждены орденские планки, до фронта они, правда, еще не добрались,
но в Москве их доставали, и капитан в письмах домой настойчиво просил
раздобыть.
Навестивший его незадолго перед тем отец -- начальник политотдела
гвардейского танкового корпуса на соседнем фронте -- привез ему в подарок
отменные хромовые сапоги и форменную офицерскую фуражку, так что экипирован
он теперь был на славу.
Чтобы "обжить" китель и брюки и чувствовать себя в них к вечеру
привычно и непринужденно, капитан не стал их снимать, а старое
обмундирование завернул в газеты и занес к себе на квартиру. Из-за этого он
опоздал на какие-то минуты и, когда появился в кабинете коменданта, где уже
были собраны офицеры, получил замечание от майора, а далее все пошло совсем
наперекосяк.
Выяснилось, что особистами -- так он про себя называл контрразведчиков
-- проводится какое-то ответственное мероприятие, или "операция", и офицеры
комендатуры до специального распоряжения поступают в полное подчинение
контрразведки. По окончании совещания всем надлежало ехать к месту сбора --
на аэродром.
Второй день происходило нечто необычное. Еще вчера утром в комендатуру
приехал гарнизонный особист и строго конфиденциально сообщил офицерам, что
разыскивается группа неизвестных, представляющих особую опасность, и, вынув
листок бумаги, описал ориентировочно внешность двоих, вернее фигуры, рост и
возраст, сказал, что один из них предположительно говорит с украинским
акцентом.
Майор, хронический язвенник, отиравшийся в комендатурах четвертый год,
все знавший и понимавший, заметил отсутствие особых индивидуальных примет и
приблизительность описаний внешно