Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Пинчон Томас. В. -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -
но. Теперь мне надо туда вернуться. Все очень просто. Я начинаю думать, что если переживу наш осадный праздник, то переживу и все уготованное мне Антарктидой. Мондауген склонен был согласиться. - Хотя в моих планах нет никаких Антарктидочек. Старый морской волк негромко рассмеялся: - Будет. Подождите. Своя Антарктида есть у каждого. Южнее которой, - пришло в голову Мондаугену, - не бывает. Поначалу он с головой окунулся в волны возбуждения, которые кругами расходились по всей огромной усадьбе, и откладывал исполнение своих научных обязанностей на обеденные часы, когда все, кроме часовых, спали. Он даже занялся настойчивым преследованием Хедвиг Фогельзанг, но вместо нее почему-то постоянно натыкался на Веру Меровинг. "Южная болезнь в третичной стадии, - нашептывал ему прыщавый мальчишка-саксонец - внутренний голос Мондаугена. - Берегись!" Мондауген не мог найти приемлемых объяснений эротическим чарам этой женщины, годившейся ему в матери. Он сталкивался с ней лицом к лицу в коридорах, неожиданно обнаруживал ее в укромных уголках за мебелью, на крыше или просто в темноте ночи, причем никогда не искал встречи с ней. Он не делал попыток ухаживать, а она - заигрывать, но, несмотря на все усилия сдержать развитие отношений, их сговор креп. И, будто у них действительно был роман, лейтенант Вайссманн загнал его однажды в угол бильярдной. Мондауген задрожал и приготовился к бегству, но оказалось, что это - нечто совсем иное. - Ты из Мюнхена, - заявил Вайссманн. - Ходил в швабский квартал? - Несколько раз. - В Кабаре Бреннесль? - Никогда. - Тебе известно имя Д'Аннунцио? Потом: - Муссолини? Фиуме? Italia irredenta? Fascisti? Национал-социалистическая рабочая партия Германии? "Независимые" Каутского? - Слишком много заглавных букв, - запротестовал Мондауген. - Из Мюнхена, и не слышал о Гитлере? - удивился Вайссманн, будто слово "Гитлер" было названием авангардистской пьесы. - Что, черт возьми, происходит с молодыми людьми? - Свет зеленой лампы над их головами превратил его очки в пару нежных листиков, что придавало ему кроткий вид. - Видишь ли, я - инженер. Политика - не мое направление. - Вы нам понадобитесь, - сказал Вайссманн. - Когда-нибудь, так или иначе. Я уверен, ты и узкие специалисты вроде тебя - вы, ребята, будете неоценимы. Я не сержусь. - Но ведь политика - разновидность техники. А люди - ваше сырье. - Не знаю, - сказал Вайссманн. - Скажи, сколько ты еще пробудешь в этой части земного шара? - Не дольше, чем будет необходимо. Месяцев шесть. Пока неясно. - Не мог бы я... привлечь тебя... кое к чему, э-э, так, пустяки, это не займет много времени? - Оргработа - так это у вас называется? - Да, ты сообразителен. Ты сразу все понял. Да. Ты - наш человек. Молодые люди, Мондауген, особенно нам нужны, потому что - надеюсь, это останется между нами - видишь ли, мы могли бы вернуть то, что когда-то принадлежало нам. - Протекторат? Но он под контролем Лиги наций. Запрокинув голову, Вайссманн рассмеялся и больше не проронил ни слова. Мондауген пожал плечами, взял кий, вытряхнул из бархатного мешочка три шара и далеко за полночь практиковался в карамболях. Услышав доносившиеся сверху неистовые звуки джаза, он покинул бильярдную. Щурясь, поднялся по мраморным ступенькам в Большой танцевальный зал и обнаружил, что там пусто. Повсюду была разбросана одежда - и мужская, и женская; музыка, лившаяся из граммофона весело и гулко гремела под электрической люстрой. Не было никого, ни единой души. Он поплелся в башню с ее нелепой круглой кроватью и там обнаружил, что землю бомбардирует тайфун сфериков. Когда он заснул, ему впервые после отъезда приснился Мюнхен. Он видел фашинг, сумасшедший немецкий карнавал, или Марди грас, кончающийся за день до наступления Великого поста. С конца войны этот праздник в Мюнхене, попавшем в лапы Веймарской республики и инфляции, следовал по неуклонно возраставшей кривой, ординатой которой являлась развращенность населения. Никто ведь не знал - доживет ли он до следующего фашинга. Любой нежданный подарок судьбы - еда, дрова, уголь - сразу же потреблялся. Зачем откладывать про запас? Зачем экономить? Депрессия висела в серой пелене облаков, смотрела на тебя мертвенно-бледными от страшного холода лицами хлебных очередей. Наклонившись вперед, чтобы не унес ветер с Изара, закутавшись в потрепанное черное пальто, депрессия со старушечьим лицом брела по Либихштрассе, где у Мондаугена была комната в мансарде - быть может, подобно ангелу смерти, она метила розовой слюной ступени у дверей тех, кто завтра умрет голодной смертью. Темно. На нем - старый суконный пиджак, вязаная шапочка натянута на уши, руки сцеплены с ладонями незнакомых юношей, вероятно студентов - они стоят цепью вдоль улицы и, раскачиваясь из стороны в сторону, хором поют песню смерти. Слышны пьяные голоса гуляк, горланящих песни на соседних улицах. Под деревом возле одного из немногочисленных фонарей он наткнулся на соединенных парня и девушку. Жирное, дряблое бедро девушки открыто безжалостному зимнему ветру. Он наклоняется и прикрывает их своим старым пиджаком. Замерзая на лету, слезы падают из его глаз, как снежная крупа, шуршат по окаменевшей парочке. Он сидит в пивной. Молодежь, старики, студенты, рабочие, дедушки, девушки пьют, поют, кричат, беспорядочно ласкают друг друга, не разбирая пола. Кто-то развел в камине огонь, и жарит подобранную на улице кошку. Когда на компанию накатываются странные волны тишины, становится слышно, как громко тикают черные дубовые часы над камином. Из сумятицы мелькающих лиц возникают девочки, садятся к нему на колени, а он тискает их груди и бедра, щиплет за нос; пролитое на дальнем конце стола пиво прокатывается каскадом пены. Огонь, на котором жарилась кошка, перекидывается на несколько столов, и требуется еще пива, чтобы залить его; жирную, обуглившуюся кошку выхватывают из рук незадачливого повара и начинают перебрасываться ею, как мячом, пока под взрывы хохота она не распадается на части. Дым висит в пивной зимним туманом, превращая сплетение тел в корчи проклятых в преисподней. Странная белизна покрывает лица: впалые щеки, выдающиеся виски - белизна обтянутых кожей костей трупа. Появляется Вера Меровинг (почему Вера? - черная маска закрывает всю голову) в черном свитере и черном танцевальном трико. - Пойдем, - шепчет она и ведет его за руку по узким улицам, едва освещенным, но заполненным празднующими, которые поют и кричат туберкулезными голосами. Похожие на больные цветы белые лица снуют в темноте, словно неведомая сила влечет их на кладбище засвидетельствовать почтение на похоронах важной особы. На рассвете она вошла к нему через окно с витражом и сообщила о казни очередного бонделя - на сей раз повесили. - Сходи посмотри, - сказала она. - В саду. - Нет, нет. Этот вид убийства был популярен во время Великого Бунта 1904-1907 годов, когда вечно враждующие гереро и готтентоты одновременно, но несогласованно подняли восстание против бездарной германской администрации. Разобраться с гереро призвали генерала Лотара фон Трота, показавшего Берлину определенное мастерство в подавлении пигментированных народов во время Китайской и Восточноафриканской кампаний. В августе 1904 года фон Трота выпустил "Vernichtungs Befehl" - декрет, предписывавший немецким войскам планомерно уничтожать мужчин, женщин и детей гереро. Он достиг примерно восьмидесятипроцентного успеха. Официальной германской переписью, проведенной семью годами позже, было установлено, что из 80000 гереро, проживавших на этой территории в 1904 году, в живых осталось 15130 человек, что соответствовало снижению численности населения на 64870 человек. Подобным же образом количество готтентотов было сокращено до 10000, берг-дамара - до 17000. С учетом естественной убыли населения в те ненормальные годы считалось, что фон Трота всего за один год расправился примерно с 60000 человек. Всего один процент от шести миллионов, но все же неплохо. Фоппль приехал на Юго-Запад молодым новобранцем. Вскоре он понял, что здесь ему все по душе. В тот август (весна наоборот) он был с фон Трота. - Ты находил их ранеными или больными на обочине дороги, - рассказывал он Мондаугену, - но патроны тратить не хотелось. Интенданты тогда не отличались расторопностью. Одних закалываешь штыком, других вешаешь. Процедура простая: ведешь парня или женщину к ближайшему дереву, ставишь на ящик из-под патронов, завязываешь петлей веревку (если нет веревки - телеграфный провод или проволоку из изгороди), надеваешь ему на шею, перекидываешь через развилку дерева, привязываешь к стволу и выбиваешь ящик. Медленный процесс, но и военно-полевые суды были упрощены. Приходилось действовать в полевых условиях: не будешь же всякий раз строить виселицу. - Конечно нет, - сказал Мондауген тоном педантичного инженера. - Но если всюду валялось столько телеграфных проводов и ящиков из-под патронов, то интенданты, возможно, было не так уж нерасторопны. - Ладно, - сказал Фоппль. - Вижу, ты занят. Мондауген и в самом деле был занят. Возможно, физически утомившись от избытка развлечений, он стал замечать в сфериках нечто необычное. Пройдясь по фопплевским сусекам и раздобыв мотор от фонографа, перо, ролики и несколько продолговатых листов бумаги, находчивый Мондауген соорудил импровизированный самописец для записи сигналов в свое отсутствие. Организаторы программы не сочли нужным снабдить его этим прибором, а на последней станции отлучаться было некуда, что делало самописец ненужным. Глядя теперь на загадочные каракули, он обнаружил регулярность или структурированность, которая могла оказаться кодом. Однако прошли недели, прежде чем он понял: единственный способ убедиться в этом - попытаться разгадать. Комната Мондаугена наполнилась валявшимися в беспорядке листами с таблицами, уравнениями, графиками; казалось, под аккомпанемент чириканья, шипения, щелчков и песнопений здесь кипит работа, но на самом деле он зашел в тупик. Ему что-то мешало. Пугали происшествия: однажды ночью во время очередного "тайфуна" самописец сломался, отчаянно стрекоча и скребя по бумаге. Неисправность оказалась пустяковой, и Мондаугену не составило труда ее устранить. Но он задавался вопросом - насколько эта поломка случайна? Не зная, чем заняться на досуге, он стал бродить по дому. Он обнаружил, что, подобно "глазу" из сна о фашинге, обладает даром зрительной серендипности - чувством времени, извращенной уверенностью не столько в том, что нужно играть в подглядывание, сколько в том, что он знает, когда именно можно начать игру. Правда, уже без того пыла, с каким он наблюдал за Верой Меровинг в первые дни осадного праздника. Однажды, например, под бледными лучами зимнего солнца, прислонясь к коринфской колонне, Мондауген услышал неподалеку ее голос: - Нет. Возможно, это невоенная осада, но никак не ложная. Мондауген закурил и выглянул из-за колонны. Она сидела со старым Годольфином в альпинарии у пруда с золотыми рыбками. - Помните... - начала она, но потом, заметив, вероятно, что тоска по дому душит старика сильнее заготовленной ею петли воспоминаний, позволила себя перебить. - Я перестал видеть в осаде нечто большее, чем просто военную операцию. С этим было покончено лет двадцать назад, еще до вашего любимого девятьсот четвертого. Она снисходительно пояснила, что в 1904 году находилась в другой стране и что год и место не должны ассоциироваться с физическим лицом, поскольку тогда могла бы идти речь об определенном праве собственности. Это было выше понимания Годольфина. - В девятьсот четвертом меня пригласили быть советником Российского флота, - вспоминал он, - но моего совета не послушались: японцы, как вы помните, закупорили нас в Порт-Артуре. Боже правый. То была всем осадам осада, она продолжалась год. Я помню обледенелые склоны холмов и страшную перебранку полевых мортир, ни на день не прекращавших свою отрыжку. И белые прожектора, шарящие ночью по позициям. Слепящие тебя. Потерявший руку набожный молодой офицер с пустым рукавом, приколотым наподобие повязки, сказал, что они похожи на Божьи пальцы, которые пытаются нащупать мягкие глотки и их передушить. - Своим девятьсот четвертым я обязана лейтенанту Вайссманну и герру Фопплю, - произнесла она тоном школьницы, перечисляющей подарки на день рождения. - Вы ведь тоже узнали о Вейссу от других. Годольфин отреагировал практически мгновенно: - Нет! Нет! Я был там! - Он с трудом повернул к ней голову: - Я ведь не рассказывал вам про Вейссу, а? - Конечно рассказывали. - Я сам едва помню Вейссу. - Я помню. Я запомнила для нас обоих. - Запомнила. - Внезапно он хитро наклонил голову. Но затем, расслабившись, пустился в воспоминания: - Если я чем-то и обязан Вейссу, так это эпохой, Полюсом, службой... Но все это отняли, я имею в виду естественность, ощущение совместимости с окружающим. Нынче модно во всем винить войну. Что ни говори, но Вейссу ушла, и нам ее не вернуть - ни ее, ни многое другое: старые шутки, песни, страсти. И тот тип красоты - Клео де Мерод или Элеонора Дузе. Тот взгляд из уголков глаз - из-под невероятно больших, похожих на старый пергамент век. Но вы слишком молоды, вы не можете этого помнить. - Мне за сорок, - улыбнулась Вера Меровинг, - и конечно же я помню. Меня тоже познакомили с этой самой Дузе. Это сделал тот самый человек, который познакомил с ней всю Европу - больше двадцати лет тому назад в своей книге "Il Fuoco". Мы были в Фиуме. Тоже во время осады. Позапрошлым Рождеством. Он называл его кровавым. Он делился со мной воспоминаниями о ней в своем дворце, пока Андреа Дориа осыпал нас снарядами. - По праздникам они ездили на Адриатику, - сказал Годольфин, глупо улыбаясь, будто эти воспоминания были его собственными. - Он обнаженным въезжал в воду на гнедом коне, а она ждала его на берегу... - Нет, - внезапно на какое-то мгновение голос зазвучал злобно, - и продажа драгоценностей в попытке предотвратить публикацию романа о ней, и пускавшаяся по кругу чаша из черепа девственницы - все это ложь. Она влюбилась, когда ей было за сорок, а он ее оскорбил. И не пожалел на это сил. Вот и все. - Разве мы оба не были тогда во Флоренции? Когда он писал роман об их связи. Как это мы их упустили? Тем не менее, мне всегда казалось, что я с ним просто разминулась. Сначала во Флоренции, потом в Париже перед самой войной, словно была обречена ждать, пока он не достигнет высшей точки, пика virtu: Фиуме! - Во Флоренции... мы... - недоумевающе, слабо. Она подалась вперед, как бы намекая, чтобы ее поцеловали. - Разве вы не видите? Эта осада. Это - Вейссу. Это в конце концов случилось. Затем неожиданно произошла забавная смена ролей, когда слабый на короткий срок берет верх, а атакующий вынужден в лучшем случае перейти к обороне. Наблюдавший за ними Мондауген приписывал это не внутренней логике дискуссии, а, скорее, дремлющей в старике потенции, спрятанной на случай подобных непредвиденных обстоятельств от бакланьей хватки возраста. Годольфин рассмеялся: - Шла война, фройляйн. Вейссу была роскошью, излишеством. Больше мы не можем позволить себе ничего подобного. - Но потребность, - возразила она, - потребность-то осталась. Чем ее удовлетворить? Он поднял голову и, глядя на нее, улыбнулся: - Тем, что уже удовлетворяет ее. Реальным. Увы. Возьмите вашего друга Д'Аннунцио - нравится нам или нет, но война сорвала покрывало с чего-то глубоко личного - возможно, с мечты. Заставила нас, как и его, осмысливать ночные желания, крайности характера, политические галлюцинации с участием копошащейся массы - реальных людей. Мы утратили благоразумие, мы не видим в Вейссу комедии; теперь все наши вейссу принадлежат не нам и даже не кругу друзей; они стали общественным достоянием. Бог знает, что из этого достояния увидит мир и как его воспримет. Жаль. Одно меня радует - мне не придется жить в нем слишком долго. - Вы - замечательный человек, - только и сказала она и, разможжив камнем голову любопытной золотой рыбке, покинула Годольфина. - Мы просто растем, - произнес он, оставшись один. - Во Флоренции, в пятьдесят четыре, я был нахальным юношей. Знай я, что Дузе - там, ее поэт обнаружил бы опасного соперника, ха-ха. Одно плохо - теперь, когда мне под восемьдесят, я то и дело убеждаюсь, что проклятая война состарила мир сильнее, чем меня. Мир хмурит брови на оказавшуюся в вакууме молодежь, настаивает на ее использовании, эксплуатации. Не время для шуток. Никаких Вейссу. А, ладно. - И он запел под навязчивый, сильно синкопированный фокстрот: Когда-то, по летнему морю катаясь, Мы флиртовали и миловались. Тетушка Ифигения сочла неприличным, что На променаде мы целовались украдкой, о-о! Тебе не было и семнадцати - Глаз я не мог от тебя отвести. Ах, вернуться бы в мир светлых дней, Где парила любовь, как бумажный змей, Где не настала пора осенних дождей. По летнему морю. (Здесь Айгенвэлью единственный раз прервал Стенсила: - Они говорили по-немецки? По-английски? Мондауген что, знал английский? - И, не дожидаясь, пока Стенсил взорвется, добавил: - мне просто кажется странным, что прошло тридцать четыре года, а он помнит незначительный разговор, не говоря уже о прочих подробностях. Причем - разговор, ничего не значащий для Мондаугена, но весьма важный для Стенсила. Стенсил потягивал трубку и молча смотрел на психодонта. Сквозь белый дым в уголке рта то и дело проступала загадочная усмешка. Наконец: - Серендипностью это назвал Стенсил, а не он, понимаешь? Конечно понимаешь. Но хочешь, чтобы Стенсил сказал сам. - Я понимаю только то, - тянул Айгенвэлью, - что твое отношение к В., должно быть, связано с этой серендипностью теснее, чем ты готов признать. Психоаналитики называли это амбивалентностью, а мы сейчас называем просто гетеродонтной конфигурацией. Стенсил не ответил. Айгенвэлью пожал плечами и позволил ему продолжать.) Вечером в столовой подали жареную телятину. Гости ошалело набросились на нее, отрывая руками отборные куски, пачкая одежду соусом и жиром. Мондауген испытывал обычное нежелание приступать к работе. Он бесшумно бродил по пустынным тусклым коридорам, увешанными зеркалами, устланными скрадывающими шаги малиновыми коврами. Сегодня он был несколько расстроен и подавлен, но не мог понять - почему. Возможно, потому что стал ощущать в фопплевском осадном празднике отчаяние - как в мюнхенском фашинге, - но не мог найти этому объяснение: здесь все-таки изобилие, а не депрессия, роскошь, а не каждодневная борьба за жизнь, и - быть может, прежде всего - здесь есть груди и ягодицы, которые можно ущипнуть. Он набрел на комнату Хедвиг. Дверь оказалась открытой. Она сидела перед трюмо и подводила глаза. - Входи, - позвала она,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору