Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
оту, но крикнул вдогонку лекарю
с нарочитым весельем:
- Да будь она проклята, вся жизнь, ежели человеку и выпить не дают!
Дома Дулеб увидел свой пергамен, присел, быстро записал: "Никогда не
следует недооценивать способность Войтишича расправляться с другими и
выходить невредимым самому. Он твердо придерживается истины преступной,
но, к сожалению, очень живучей: в безопасности лишь тот, у кого есть сила
создать опасность для других. Князь Юрий должен был бы помнить".
Силька, поедавший княжеские харчи лишь за то, что должен был
прослеживать каждое движение и каждое слово князя Андрея и иногда и самого
Долгорукого, не занес в тот вечер в свои пергамены ни единого слова, и не
потому, что растрогался от встречи с родным городом, или напился на
пиршестве у великого князя, или (этого еще не хватало!) подрался с
каким-нибудь озорником. Объяснялось все проще, Сильку нашли в княжеском
дворце в отдаленнейшем, но и уютнейшим закоулке, где княжеский летописец
расположился, смакуя заранее, как обрисует он весь сегодняшний день от
рассвета до поздней ночи, не пропуская ничего, применяя слова отборные,
выразительные и почтительно-приподнятые, опишет надлежащим образом все
приготовления к вступлению великого князя в святейший город, покажет силу
суздальскую, благородство князя Андрея, безудержное веселье киевлян, звон
киевских колоколов, не пропустит ни великое, ни малое, заставит грядущих
чтецов подивиться меткости своего глаза, умелости и твердости руки,
неизмеримой широте разума.
Тем временем к дворцу приближался какой-то человек. Шел он прямо на
стражу, на выставленные против него копья и занесенные над ним мечи.
- Уберите железо! - сказал этот человек страже княжеской.
- Вот пронзим тебя насквозь, так будешь знать! - пригрозили воины,
хотя, по правде говоря, не очень и торопились осуществлять свои угрозы,
ибо что может сделать один безоружный человек, когда их здесь - целый
десяток.
- Нашли кого пугать! - не испугался незнакомец. - У меня железо и в
голове, и в утробе, да и в крови тоже железо. Весь железный, а ты меня
пугаешь!
- А кто же ты? Может, бес киевский?
- Железодел. Зовут Кричко, а тут где-то мой сын.
- Может, и твой, да не с нами.
- Где-то возле князей трется с писалом и пергаменом. Когда-то звали
Михликом, а теперь и не ведаю, как зовут.
- Есть там один хитроокий.
- Забыл, какие у него очи. Малым забрали от меня, теперь хочу
увидеть. Сын ведь!
Один из дружинников согласился пойти поискать Сильку. Нашел и
испортил ему все намерения.
- Там твой отец, - сказал дружинник.
Силька безмерно удивился и возмутился одновременно:
- Пойди спроси, чего ему надобно.
- Тебя хочет.
- Он хочет, да не я.
- Этот человек переколотит всех князей. Кто виноват будет?
Силька, проклиная все на свете, вынужден был одеваться, цеплять к
поясу нож, вешать на грудь цепь - золотую, дарованную ему князем Андреем.
Ежели приходится встречаться с человеком, который когда-то считался твоим
отцом, то надобно произвести на него надлежащее впечатление.
Вышел из-за стражи, очутился с глазу на глаз с худощавым, чужим в
темноте человеком, тот тоже присматривался к Сильке, как к чужому, спросил
неуверенно:
- Михлик? Ты?
- Сильвестр, - сказал ломаным баском Силька. - Княжеский летописец
приближенный.
- Ну, выходит, ты. Сказано. Я - Кричко, твой отец. Аль ты уже забыл?
Забрали когда-то тебя монахи. Игумен Анания. Проклятый человек, хоть и
возле бога ходит. А ты - Михлик! Мать твоя умерла; наверное, и не помнишь.
Ты и меня уже забыл?
- Сильвестр я, - сказал снова Силька, рыская глазами туда и сюда, не
находя нигде спасения. Что, если этот чужой человек раскричится здесь, на
Ярославовом дворе, и заберет его к себе, к своему железу, к дыму и копоти,
к голоду и холоду, к холодным почайнинским разливам ежегодным, к ветрам и
снежным заносам?
- Михлик был, да сплыл. Ты ведь сам отдал Михлика монахам, а теперь
хочешь найти его.
- Не отдал - силком забрали, сманили тебя, потому как был ты еще мал
и глуп... А от них назад ничего не заберешь...
- Теперь я у князя. Или думаешь - от князя можно что-нибудь забрать?
Князь - это...
- Знаю, - прервал его Кричко, - ведаю, что такое князь и какое оно
что-то... В Киеве вельми хорошо видно князей. Прибегают сюда, удирают
отсюда, умирают смертью собственной, а то и насильной - все в Киеве, и все
нам видно... Настоящие киевляне сидят на месте.
- Что же ты высидел? - насмешливо спросил Силька.
- Доменицу новую ставлю. Большая вода была нынче весной. Смыло у меня
все, теперь ставлю новую доменицу, хижину новую, все новое. Человек должен
сидеть на своем месте, а вокруг него должно быть все новое. Как листья на
деревьях каждой весной.
- Знаю уж это новое. Заливает тебя Почайна каждый раз, спасаешься в
одной сорочке, ходишь голодный и босой, просишь кусок хлеба...
- Дают, потому как верят...
- Жизнь ли это? Волки лишь так бродят в пущах да в полях... Человек
должен жить в спокойствии и тепле...
- Как ты?
- Хотя бы. Меня князья любят. Глупые завидуют и боятся. А я...
- А ты! - передразнил его Кричко. - В толк не возьму, откуда у тебя
эта круглоголовость и круглоокость. Словно и не сын ты мне. У матери твоей
не было того, у меня тоже нет, и у дедов наших ничего такого не видел.
Разве что какие-нибудь пращуры... Вот она, твоя мягкость; стоишь среди
ночи там, где кони княжеские да воеводские, а пригласить отца своего...
- Не велено посторонних пускать во дворец, - быстро спохватился
Силька.
- И не пошел бы. Почто ходить? Увидеть твою благодать? Не привык. Да
и не надобно. Тебя же сразу могу повести да показать, как закладывали
новую доменицу...
- Говорил уже.
- И новую хижину...
- Тоже говорил.
- Когда же пропадет твоя благодать здесь, можешь возвернуться... в
хижину... Продувают ее ветры, а славно... Травою пахнет и водой. А еще:
свободой. Больно мне сие говорить, а надобно. Будь счастлив!
- И ты.
Кричко хотел хоть бы на прощанье обнять Сильку, но ограничился лишь
тем, что толкнул его в плечо, подталкивая к княжескому дворцу.
- Иди. Скачи. Живи как хочешь!
Силька возвратился в свой закуток, обрадованно разложил пергамены,
потирая руки, тотчас уселся за писание, но тут же обнаружил, что в нем
умерли все слова. Пустота в голове, в душе, в сердце, нигде ничего нет,
все исчезло, пропало, быть может и навеки. Он еще пометался туда и сюда,
покрутился-повертелся, - ничего не помогает. Безнадежность овладела им
такая тяжкая и гнетущая, что он склонился над пергаменом и горько,
неутешно заплакал.
Почто ленишься, душа моя окаянная!
Больше о Сильке не будет упоминаний в этой истории. Оставит он свои
следы в летописях, воспевая подвиги князя Андрея и, по возможности,
умалчивая о всех других князьях. Расскажет и о том, каким мужественным и
мудрым был князь Андрей в противоположность брату своему Ростиславу под
Муравицей; и как под Луцком лишь с двумя отроками напал на вражеских
копьеносцев, и отважно бился с ними, и едва избежал смерти от наемника
немецкого, который копьем дважды попал в коня княжеского, а в третий раз -
в переднюю луку седельную княжескую; и как вел за собой половцев при
переправе через Лыбедь; и как "укреплял на брань" полк свой перед
несчастной для Долгорукого битвой на Рутке; и как потом, когда уже
Долгорукий вынужден был отойти в Суздаль и приходил под Чернигов, чтобы
вымануть туда Изяслава из его галицкого похода, храбро разбил князь Андрей
пешцев черниговских, так что даже другие князья, в особенности же брат
родной Глеб, "поревновали" его. Силька не будет жалеть слов для своего
князя, глаз у него будет остр и меток, он заметит, как на Рутке, когда
Андрей в битве сломал свое копье, с него сбили шлем и щит "отторгли", а
конь был ранен в ноздри и "начал соваться" под князя. Он передаст беседу
между Долгоруким и князем Андреем в ту ночь, когда Андрей вознамерился
идти из Киева на север, освятив этот поход свой иконой Вышгородской
богоматери. Он будет плакать через двадцать лет после этих нынешних слез
над Киевом, ограбленным и сожженным безжалостно полками, посланными князем
Андреем против Изяславова сына Мстислава: "И были тогда на всех людях стон
и отчаянье, и печаль безутешная и слезы непрестанные". Но оставим Сильку,
взглянем на Долгорукого.
Он не будет спать в ту первую свою ночь в Киеве, хотя притихший и
притаившийся Киев тоже не будет спать, будет бурлить, кипеть в нем скрытая
ночная жизнь, будут неистовствовать страсти, расцветать радость, гадюкой
будет поднимать голову ненависть и злоба, будет наполняться Киев гомоном,
с трудом будет сдерживать крик торжества, ведь очень долго он молча ждал,
когда снова станет матерью городов русских, когда сядет в нем князь,
который соберет все земли воедино, вместе, соединит весь люд, даст мир и
покой измученным душам и полям, истоптанным конными и пешими полками.
Дождался! Имел такого князя, а князь имел Киев!
Не спал в ту ночь Долгорукий, рассылал гонцов конных и пеших во все
концы земли. Выскакивали гонцы из всех ворот Киева, летели через мосты,
гати, броды, пробивались сквозь пущи и непроходимые болота,
красновато-рыжие и зловеще-зеленые, находили забытые поселения, ломились в
ворота городов, будоражили заспанных воевод и градодержцев, врывались в
боярские жилища, поднимали переполох в княжеских станах. Быстрее, как
можно быстрее! Везли по всей земле, разносили княжеский знак Юрия, его
грамоту первую киевскую, заповедь мира.
Все забыто. Зачем вражда, зачем ненависть! Есть земля, есть народ,
все остальное не имеет значения! Забыть, выбросить из головы, пренебречь.
Враги обезврежены, обессилены, опозорены. Так или иначе, враги одолены
навсегда. Думать о надежде!
И Долгорукий рассылал гонцов. Рассылал свой знак княжеский, но не
готового к прыжку лютого зверя, а лук, нацеленный стрелой в землю, - знак
мира, знак объединения.
С невероятной быстротой развозили гонцы знак Долгорукого. Гонца никто
не смел остановить, никто не отважился бы напасть на гонца, никто не
убивал гонца. Потому что княжеский гонец всегда вез вести, от которых
зависело благополучие всей державы.
Быстрее, быстрее, еще быстрее!
Знак Юрия несли повсюду, и объединялись Киев и Суздаль, Днепр и
Волга, зачарованные дубравы Залесья и пропахшая чабрецом полянская земля.
Переяслав-Днепровский подавал руку Переяславлю-Залесскому, Галич
Приднестровский перекликался с далеким Галичем Белозерским, Лыбедь
Киевская словно бы сливалась с Лыбедью Владимирской, а Новгородский мост
через Волхов словно бы продолжался мостом киевским через Днепр. Сплеталось
неразрывно, неразлучно соединялось все, быть может и навеки, знаком
Долгорукого: лук, нацеленный стрелой в землю.
Не покидая золотой гридницы Ярослава, всю ночь пируя со своими
приближенными и сыновьями, Долгорукий рассылал гонцов во все земли, веря,
что, осуществив дело своей жизни, может успокоиться. Забыл он слова
Мономаха: "На питии, на еде ничего нельзя ладить, а оружия не снимайте с
себя".
Забыл, что никакую победу никогда нельзя считать окончательной.
Забыл, что, имея в руках такую огромную землю, надобно быть разве что
богом, чтобы ее удержать.
Забыл, что прошлое всегда наличествует, и наличествует грозно.
Поэтому вельми удобно соединить с ним свое горе, или злость, или неудачу и
даже радость, пренебрегать же им не дано никому.
Забыл, что прошлое молчит лишь до тех пор, пока его угнетает
равнодушие или беспечность, не способная тревожиться.
В радости своей Долгорукий был слишком беспечен и забыл о прошлом,
которое стояло здесь, за воротами Киева, гнездилось в самом Киеве,
окружало князя отовсюду коварством, недоверием, пренебрежением, черной
злобой и еще более черными намерениями.
Прошлое попыталось напомнить Долгорукому о себе уже утром следующего
дня, когда на Ярославов двор привезены были две странные дубовые клетки
из-под Белгорода, где Изяслав, удирая, бросил их возле моста через Ирпень,
видимо слишком обремененный поклажей.
- Что там в этих клетках? - спросил Юрий, когда ему сказали о них.
- Какие-то выродки, княже.
Долгорукий вышел посмотреть. Он не любил никаких отклонений от
естественного совершенства ни у животных, ни у людей, не терпел карликов,
слюнявых, горбатых, считая, что они приносят несчастье, а потому лучше
убрать их с глаз. Поэтому, когда увидел Лепа и Шлепа, посматривавших на
князя сквозь дубовые прутья, глазами перепуганными, но одновременно и
полными ненависти, велел тотчас же:
- Вытряхните их оттуда!
Но когда карликов выпустили из клеток, они, по обыкновению, вцепились
друг в друга, отвратительно завертелись чуть ли не под ногами у
Долгорукого, Юрий брезгливо отступил от них, крикнул отрокам:
- Гоните их со двора, и из Киева тоже!
Озверевших от голода и ненависти друг к другу недоростков с трудом
разняли, выбросили их из Киева одного через Лядские ворота, другого через
Подольские ворота, однако Леп и Шлеп вскоре сошлись и как-то забыли о
взаимной вражде, потому что нужно было думать, как прокормиться на этой
земле.
А Киев тем временем снаряжал послов к ромейскому императору.
Снарядили княжеские лодьи для Берладника и Дулеба, берладницкая дружина
должна была сопровождать своего князя до самого Дуная и там ожидать
возвращения: с самого рассвета на отдельные лодьи складывались дары от
киевского великого князя для императора Мануила и для высокородной
невесты, принцессы Ирины, на берег Почайны выехали Долгорукий с сыновьями
и союзниками, вышли священники с епископом Нифонтом, вышли лучшие люди,
собрался весь Киев и Подол, снова звонили колокола в церквах, снова были
пения и светлые слезы, объятья, затем пир наверху, в золотой гриднице
Ярослава, а потом в Печерском монастыре, а потом на Красном дворе, а потом
на Подоле с простым людом, князя хотели видеть всюду, хотели видеть все,
он не умел никому отказать, пил и ел со всеми, пел песни, слушал
похвальбу, все его знали, у всех было что сказать о новом великом князе.
- Вот это князь! К нему и голова идет, и ноги несут!
- Счастье быть под таким князем!
- Сокол и кречет!
- И за соколами вороны гоняются!
- Беззаботен, потому как силен!
- Тебе лишь бы беззаботность! Ходить по Киеву да смотреть, как ветер
девкам подолы задирает?
- А что мне от Мстиславовичей! Надрывался от работы, а в животе от
голода урчало, будто у вепря.
- Се князь! Не люд у него в руках, а он в руках у людей!
- Пока пьет, да гуляет, да обнимает жен!
- Каких жен? Послал в Царьград за принцессой!
- А сам не спускает с коленей Оляндру суздальскую!
- В веселье потопит весь Киев и погубит!
- В веселье и смерть мила! Люд озверел от голода, а теперь бери, ешь,
радуйся! Юрий богатств своих не жалеет для люду, а богатства у него такие,
что никогда, почитай, не закончатся.
- Не тот славен, кто много имеет стад, а тот, иже многих врагов шлет
в ад!
- Охота тебе подыхать?
- Сам подыхай!
- Ежели ты не хочешь ни жить, ни умирать, так чего же ты хочешь?
Только нищий не хочет ни жить, ни умирать, а прозябает!
- А с князем Юрием живем!
- Разум, справедливость, отвага, щедрость - все за ним, а стало быть,
и за нами!
- Где еще будет ваше все!
Кипело, вопило, шипело тайком вокруг, кое-кто спрятался, кое-кто
исчез, Войтишич залег на своем дворе, ссылаясь на старость: "Человеку
предназначено родиться, склоняться к упадку, болеть, переносить надлежащую
кару, умирать, будь оно проклято!" Исчез куда-то Иваница, не поехал с
Дулебом, отторгнутый недоступной теперь ни для кого Оляндрой, отдаленный,
как и раньше, от Ойки. Петрило днем суетился, исполняя волю Долгорукого,
хотя и избегал слишком часто попадаться ему на глаза, а по ночам в
сопровождении двух своих зловеще-черных охранников, которых днем никто
никогда не видел, ездил по Киеву, проверял стражу, покрикивал: "Бди и
слушай!"
Днем или ночью проскальзывали в Киев пешие гонцы от Изяслава,
приносили тайные вести, несли князю на Волынь весточки от боярства.
Изяслав не примирился с утратой Киева, не сидел тихо в своем Владимире, да
бояре и не давали ему покоя, пока он живой. Толкали его впереди себя,
выставляя щитом и копьем своим: бей, прорывайся, возвратись, захвати,
утвердись!
В церквах молились; за Юрия - в Киеве, за Изяслава - во Владимире и
Луцке; молитвы бывали откровенные, бывали и хитрые: "Ослаби, остави,
отпусти, господи, нам грехи наши вольные и невольные, умышленные и
неумышленные, веру утверди, язык врагу укроти, хорошо сохрани перед
братией сей, яко благий бог и человеколюбец. Аминь".
А кто враг?
И знал ли Юрий, что, добыв себе множество друзей, он одновременно
добыл врагов столько, что у него в глазах потемнеет? Что после нескольких
дней радостей и торжества в Киеве ждут его пять таких тяжелых лет, в
которые можно втиснуть не одну такую жизнь, какая у него была до сих пор,
но и тысячи, быть может, не хватило бы?
Стычки, раздоры; бегали князья, суетились; мелкота, ничтожество,
позор. Со временем историк пренебрежительно отметит, что битвы удельных
междоусобиц, которые гремели в нашей истории, маловажны для разума и не
богаты ни мыслью для философа, ни красотами для живописца.
А Юрий Долгая Рука вынужден был потратить всю свою жизнь в этих
малозначительных стычках и раздорах, упорно пронося сквозь них главную
цель и мысль; теперь же, когда осуществилось задуманное, должен был снова
погружаться в то, из чего вырывался всеми силами своей души.
Изяслав позвал себе на помощь польского и чешского князей, угорского
короля, посылал старого князя Вячеслава, чтобы пошел и сел в Киеве,
прогнав младшего по возрасту Юрия, иначе угрожал сжечь волость Вячеслава.
Добрый Вячеслав с плачем умолял Юрия: "Приди, спаси от племянника!"
Долгорукий послал на запад сыновей с дружинами, а потом пошел и сам. Шесть
недель стоял под Луцком, избегая кровопролития, позвал на помощь
Владимирка Галицкого, вынудил Изяслава целовать крест о мире, тогда забрал
с собой своего брата Вячеслава, возвратился в Киев, надеясь на мир. Но
Изяслав, у которого еще и губы не обсохли после целования креста, снова
собрал недовольных бояр, пошел следом за Юрием, метнулся к черным
клобукам, снова начал подговаривать их хана Кунтувдия выступить вместе
против Долгорукого.
Осень, зима, новая весна. Из голодного года - в голодный год, до
нового хлеба еще далеко, а кормить Киев нужно. Трудно прокормить врага, но
и друга так же тяжело. В Киеве шепоты, темные хождения, сговоры, что-то
готовится, что-то зреет, угроза витает в воздухе, каждую ночь через ворота
города проникают посланцы от Изяслава и к Изяславу, беззвучно открываются
ворота боярских дворов, не затихает возня на дворе у Войтишича, из
монастыря святого Феодора выходят один за другим святые да божьи монахи,
спускаются на Подол, растекаются во все концы, вздыхают, проливают слезы в
беднейших хижинах и землянках. Над кем льют эти слезы? Не такого князя
достойны люди. Власть так же, ка