Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
о слоняешься в сем дворе?
- Сидел за столом у воеводы, а теперь взял да и встал.
- Ты? У самого Войтишича за столом? Простой смерд? И встаешь раньше
всех?
- Время от времени приходится относить куда-нибудь паскудство,
которого набираешься за такими столами. Или, может, нужно было беречь,
покуда ты придешь и заберешь у меня?
- Люб ты мне, - хлопнул Иваницу по плечу Петрило, - отнеси свое и
возвращайся к столу. Выпьем с тобой. Выпьем и послушаем старого Ивана.
Знаешь, куда тут идти?
- Найду. И без восьминника найду...
Петрило снова начал разгребать невидимый снег, направляясь в
воеводские палаты, а Иваница продолжал слоняться по суровому подворью
воеводскому, изо всех сил прикидываясь дурнем и тем временем окидывая
пристальным взором все подозрительное или просто такое, что могло бы ему
пригодиться. Сразу нужно отметить, что не обнаружил он ничего и
возвратился к пирующим чуточку обеспокоенным, потому что не привык к
неопределенности и неизвестности.
За трапезой ничего не изменилось. Точно так же бесшумно метались
служки, нося новые и новые яства, точно так же разглагольствовал Войтишич,
точно так же пытался похвалиться услышанным то от патриарха, то от
германского императора, то от короля франков, то от самого папы римского
сухой как щепка игумен, который, собственно, за всю свою жизнь не выезжал
из Киева даже в Вышгород. А врал лишь для самовозвеличения, да еще, быть
может, ради придания веса своему родичу Войтишичу. Дулеб, как и до того, в
разговор почти не встревал, только время от времени пытался возвратиться к
тому, что было для него важнее всего на свете, однако Войтишич избегал
даже самого слова "убийство", в чем имел теперь сообщника - Петрилу,
который, перегибаясь через весь стол, кричал Дулебу: "Лекарь, отведай-ка
вот этого! Плюнь на все и отведай!"
Иными словами, Иваница не заметил ничего нового за столом, потому что
Петрило не мог считаться здесь новым: просто еще один из воеводских
блюдолизов, хотя и сам в Киеве, выходит, человек не без значения; не имел
Иваница ничего и для Дулеба, что угнетало его вельми, но он возрадовался
бы, если бы мог знать, что за это время Дулеб уже понял хитрую игру,
затеянную Войтишичем и его друзьями; он почти разгадал их тайный замысел,
сводившийся тем временем к избежанию разговора об убийстве Игоря, к
избежанию самого слова "убийство", избежание же какого-либо слова является
непроизвольным или же заранее определенным стремлением обратить на него
особое внимание. Беседа их вертелась вокруг необычного события, не называя
самое событие, речь шла о вещах, казалось бы, начисто отдаленных и даже
просто бессмысленных, - а Дулебу слышалось только одно: смерть, смерть,
смерть; говорилось о городах, которые Войтишичу приходилось брать со своей
дружиной, говорилось о киевских горах с золотыми церквами и монастырями,
столь милыми сердцу игумена Анании, говорилось о городских судах, которые
чинил Петрило, заботясь о пользе княжеской и причиняя при этом горе и
кривду людям безымянным, - а у Дулеба все это как-то смешивалось в одно,
он думал о своем, для него все сливалось в неразрывное целое: Игорь, и
город, и горы, и горе.
Еще несколько дней назад он ехал сюда, хотя и без особого желания, но
и не боясь княжеского поручения. Теперь же убедился, что Киев не дается
ему в руки. Не было души, которая не знала бы тайны убийства князя Игоря,
но получалось так, что не было души, которая могла бы раскрыть тайну.
- Мне кажется, что в Киеве жажда единодушия превосходит стремление к
правде, - заметил Дулеб, уже в который раз пользуясь необязательностью их
разговора, при которой слова скакали, будто пузырьки на лужах во время
большого дождя.
- Ибо лучше ошибаться единодушно, чем быть правдивым в одиночестве, -
объяснил игумен.
- А как же слово божье про блаженных праведников? - полюбопытствовал
Дулеб.
- Праведны у нас те, кто вместе со всеми.
Снова разговор шел словно бы о вещах очень отдаленных, но точно так
же как малейшая прямая линия - всего лишь отрезок дуги большого круга,
который так или иначе должен замкнуться в неразрывности, - он неминуемо
должен был прийти к тому, о чем думали, чего не могли забыть никак и
никогда.
- Я склонен прийти к мысли, что в Киеве нет виновников, - еще не
произнося слова "убийство", но уже подходя к нему вплотную, снова
заговорил Дулеб. - Да и не может быть виновников в этом городе, где и не
слыхивано об убийстве князей или кого-нибудь из их приближенных. Выгнать
из города, разметать двор, сжечь дома - это киевляне могли всегда, но
дойти до такого...
- Дорогой мой, - замахал на него Войтишич, - братоубийство противно
душе русской! Только в чистом поле, только с мечом в руке и с богом в
сердце...
- А Борис и Глеб? - напомнил Дулеб.
- Они убиты Святополком окаянным. Это был выродок среди князей и
среди люда.
- А ослепление Василька? - снова напомнил Дулеб.
- Это рука ромеев дотянулась даже сюда. Ты, лекарь, знаешь ли
ромейские повадки, а уж я навидался вдоволь, будь оно проклято. А где это
Емец? Здоров ли?
- Ты ведь знаешь, воевода, - промолвил Анания, - что Емец вельми
опечален бегством сына.
- Дорогой мой, бездетность твоя мешает тебе понять, что сыновья и
вырастают затем, чтобы бежать от своих родителей; когда-то и я бежал от
своего отца, хотя он был не последний человек в городе, а войтом*, будь
оно проклято. Не бежал бы - я тоже стал бы войтом. А так с божьей помощью
да княжьей лаской послужил земле нашей рукой своей и сердцем...
_______________
* Во времена раннего средневековья должность войта была не
сельской, как позднее, а городской.
- Теперь послужишь мудростью, - вклинил Петрило.
- Но Емца надобно утешить. И гостям моим покажу Емца. Ибо нигде не
увидят такого человека. Посмотрим, лекарь, дорогой мой?
Дулеб рад был наконец встать после затянувшегося, чуть ли не
каменного сидения, про Иваницу и говорить нечего...
Снова очутились они в мрачном дворе, но с появлением Войтишича
возникла словно бы сама собой покорность, откуда-то выступали темные
фигуры, кланялись и исчезали, другие темные фигуры сопровождали хозяина с
гостями, предупредительно и учтиво держась на расстоянии. На каждом шагу
угадывалась здесь готовность выполнить любые повеления, невидимые
исполнители воеводиных желаний метнулись куда-то вперед, все там должно
быть приготовлено еще до прихода Войтишича, он не блуждал по двору, не
должен был искать то, что хотел видеть, - он просто шел туда, где оно
должно было быть, и оно было там!
В глубине двора, где высокая деревянная ограда изгибалась углом,
переходя на другую киевскую улицу, они нашли высокого хмурого человека,
который спокойно стоял, опираясь на тяжелое длинное копье с намного
большим, чем обычно, наконечником. Поражало лицо этого человека, поражало
своей бледностью, почти полной обескровленностью и мертвым каким-то
выражением. Когда же Дулеб и Иваница, которые впервые видели Емца, подошли
вплотную, то увидели, что у него на месте глаз - багровые шрамы, и тогда
оба поняли причину мертвенности лица этого бывшего воина и одновременно
поражены были бессмысленностью его вида, потому что копье в руках у
слепого, переставая быть оружием, уже не могло выполнять своего прямого
назначения и, следовательно, воспринималось как вещь совершенно
бессмысленная.
- Дорогой мой, - почти растроганно промолвил Войтишич, - тут вот мои
гости, и они хотели бы увидеть, что с тобой сделали ромеи, когда мы вместе
ходили на Дунай. А уж ты им покажешь, что воин всегда остается воином.
Покажи-ка им, дорогой мой! Тут княжий лекарь приближенный и его слуга.
- Товарищ, - напомнил Дулеб.
- Товарищ, - повторил Войтишич, - вишь, как состарился ваш воевода,
будь оно проклято, уже и слова забываю. Покажи, дорогой мой Емец.
Емец молчал и не пошевельнулся на речь воеводы, - видимо, привык
стоять вот так и дослушивать до конца, научился терпеливости, знал
склонность Войтишича к словоизлияниям, поэтому подождал еще немного и
после того, как Войтишич умолк, грубым и словно бы знакомым Дулебу голосом
крикнул куда-то в угол ограды двора:
- Ойка, кричи!
Дулеб с Иваницей одновременно взглянули туда, куда послал свое
веление Емец, и увидел то, что должны были бы давно увидеть: врытый в
землю, сколоченный из грубых горбылей щит, широкий и высокий, будто
ворота, и из-за этого дубового, страшного своей прочностью и
нечеловеческой мрачностью щита ударило на них девичье, почти детское,
отчаянно-болезненное:
- Ой-ой-ой!
И тяжелый Емец, неожиданно вскинувшись, мгновенно замахнулся своим
копьем и швырнул его прямо на голос, и острое железо вонзилось в щель
между горбылями так, будто хотело рваться на ту сторону и поразить
невидимую девушку.
Непостижимо быстрыми были руки Емца, но еще более быстрым оказался
Иваница, ибо полетел вместе с копьем, даже словно бы опередил копье, и,
пока острый наконечник впивался в крепкое дерево, парень очутился за
дубовым щитом и сразу выхватил оттуда невысокую чернявую глазастую
отроковицу, одетую в белую льняную сорочку, в наброшенном поверх сорочки
корзне из белой козьей шерсти, голоногую и босую, хотя осенний день не мог
похвалиться теплом.
- Вот уж, - сказал Иваница то ли удивленно, то ли обрадованно, то ли
даже угрожающе.
- А не трогал бы ты ее! - недовольно промолвил Емец. Так, словно бы
видел все происходившее вокруг.
И снова Дулебу показалось, будто он слышал этот голос, и слышал
совсем недавно, он до сих пор еще смотрел на копье, которое еле заметно
вздрагивало от удара, и копье это тоже напоминало ему знакомое, не нужно
было и углубляться в далекие воспоминания, загадочная первая ночь в
монастыре игумена Анании стояла у него перед глазами, не верилось лишь,
чтобы этот слепой и, собственно, беспомощный человек смог пробраться за
монастырские стены, найти каменный скит, выманить за дверь его, Дулеба, и
ударить копьем насмерть. Но все было то же самое: и грубый голос, и
большое копье, и умелый бросок на голос в темноте, ибо слепому все равно -
светит ли солнце на дворе, или стоит темная ночь. Для него вокруг вечная
ночь, и он как-то научился в этой вечной ночи попадать страшным оружием
так, как не сумел бы и зрячий.
- Дорогой мой, - обратился к Иванице уже и сам воевода, - слушай, что
тебе говорит этот человек.
- Вот уж, - беспечно ответил Иваница. - Не привык я, чтобы вот этак
издевались над отроковицами.
- Она его дочь! - крикнул Петрило. - Знай и не вмешивайся!
- Дочь - это ничего. Однако не допущу. Хочешь, чтоб я за тебя
постоял? - спросил он девушку.
- А вот и не хочу! - сказала она голосом вовсе не таким, как кричала
из-за дубового щита.
- Почему не хочешь?
- Не хочу, чтоб тебя убили.
- А меня убить нельзя, - засмеялся Иваница. - Вон Дулеб, княжий
лекарь, он тебе скажет, что Иваницу убить нельзя.
- Князь попытался защитить меня, да и его убили, - сказала девушка
голосом грустным и безнадежным.
Вот оно! Слово молвленное! Тут не избегают этого слова, не обходят
его вокруг да около, здесь звучит оно во всей своей неприкрытой наготе и
неотвратимости.
- Князя? - подошел к девушке Дулеб. - Ты молвила - князя?
- Молвила - и ладно. Убили его. А тоже хотел меня защитить.
- Князя Игоря?
- Других еще не убивали.
Дулеб чуть было не спросил: "А разве и еще должны убивать?" - но
своевременно удержался, взглянул на Войтишича. Тот тоже посмотрел на
княжьего лекаря и развел руками, словно бы хотел произнести свое
излюбленное: "А будь оно все проклято!"
- Так получается... - У Дулеба даже дыхание перехватило от
нетерпения. - Получается, это как же?
Ему еще не верилось. Искал в Киеве, расспрашивали с Иваницей, никто
ничего не мог сказать определенного, никто не выдавал тайну великого
города, а здесь вот... Как же так? Позволь допросить Емца, воевода?
Допрашивай, будь оно проклято. Ты знал об этом, Емец? Спрашиваешь, знал
ли? А что может знать слепой? Я спросил бы у тебя, зрячего: ты знал об
этом заблаговременно? Да и теперь знаешь ли что-нибудь толком? Нет, я
спросил не так. Тебя нужно спрашивать напрямик: это ты убил князя? За то,
что он когда-то обидел тебя, вмешался в твои семейные дела, ты взял и убил
его? Да? Слепой не может ни на кого сердиться. Потому что слепой не видит.
Тогда я точно так же не видел, как и сегодня, как и много лет до этого,
стоял себе и метал копье, чтобы рука не забывала и чтобы в плече не было
зуда. Потому, что у старого воина зудит в плече, когда не имеешь дела с
оружием повседневно. Тебе все это невдомек, потому что слышу по твоему
голосу, не воин ты. Лекарь я - вот кто. Ну, да все равно. А я должен
каждый день метать копье. И для себя, да и для моего воеводы, чтобы
развлекать его старость, когда нужно. Князь Игорь ехал мимо воеводина
двора. Это был второй день княжения Игоря в Киеве, а еще должно было быть
лишь десять дней этого княжения, но Игорь не ведал, считал, что уже сел
здесь до скончания века. Так он ехал, а я метал копье, Ойка кричала по
моему велению, князь услышал и рванул во двор, еще и челядинцев воеводиных
изрубил, которые не открыли ворота быстро и беспрекословно. Воевода
Войтишич тоже ехал с князем, но не успел за ним, как тот ворвался в его
двор. Может, и от княжьей службы отказался именно тогда. Но это дело
воеводино. Ойке князь сказал: "Приходи ко мне, и чтобы волоска на твоей
голове никто не тронул". Девчонка глупая - пойду и пойду к князю, раз он
звал. А кто же не ведал, как охочи Ольговичи к моложатине! Ойка же
побывала дважды у Игоря, принесла новое корзно драгоценное, Кузьма изрубил
его и вновь надел на нее старую козью шерсть. А ты и пустил дочь к князю?
Пустил, ибо что может сделать слепой? Говорит Ойка, что не далась, а
ходить - ходила. Кузьма кипел при одном упоминании об Игоре. Когда того
изгоняли из Киева, говорил, что так ему и нужно, а потом удивлялся вельми
мягкости Изяслава, когда тот выпустил Игоря из поруба, перевел из
Переяслава в Киев, да еще разрешил находиться в отцовском монастыре.
Кузьма кричал: "Убить его следует! Вырвать корни Ольговичей в Киеве!" Это
он и на вече кричал? Может, и он, может, и другие. Не был там. Метал себе
копье, а Ойка кричала мне из-за горбылей. Но ведь до этого Кузьма, сын
твой, кричал, что нужно убить князя Игоря, вернее, уже и не князя, а
монаха, схимника святого, убивать которого грех непростительный. Ты слыхал
и молчал. А кто молчит - тот тоже словно бы становится соучастником
убийства, когда оно уже свершается. Ежели нравится тебе, лекарь, ты можешь
и меня считать убийцей Игоря.
Тут вмешался Войтишич, хотя всем видом своим показывал, как сильно не
хотелось ему вмешиваться.
- Емец воин, а не убийца, - сказал он и еще раз раскрыл рот, чтобы
добавить свое привычное "будь оно проклято", но передумал и лишь посопел в
свою косматую бороду.
- До сих пор не видел разницы между сими, - тихо проворчал Иваница,
но так, что Ойка услышала и сверкнула на него своими иконными глазами, в
глубине которых метались целые скопища чертей.
...Кто может принимать во внимание крик какого-то там парня? Кричал и
кричал себе Кузьма да угрожал-похвалялся. Крика на земле много, дела
меньше. Так оно все как-то и проходит. Ну, а что тут не прошло бесследно,
то уж никто и знать не мог бы. Тогда прибежали люди, сказали: "Кузьма
убивал Игоря. Нанес первый удар и последний". Кто-то там держал, кто-то
там дергал одежду князя, а Кузьма бил. Я научил его бросать копье, а кто
умеет бросать копье, тот умеет и драться. И тот монах был с Кузьмой от
самых ворот и до конца. Вместе и бежали из Киева. Ибо здесь им не жить.
Какой монах? Привратник из монастыря. Открывал ворота перед Кузьмой и вел
всех в церковь, где молился Игорь. Почему же ты, игумен, не сказал нам в
первый день нашего приезда? Потому что игумен - святой человек. Он не в
силах вмешиваться в грязь и преступность жизни повседневной, лишь такой
отважный человек, как воевода, имеет мужество говорить обо всем не
таясь...
- Да будь оно все проклято, - вздохнул Войтишич.
А Ойка в это время шепнула Иванице: "В монастырь не возвращайтесь,
перебудьте где-нибудь на Подоле. Я найду тебя". Иваница поправил на
девушке белое корзно, прикоснулся пальцем к нежной Ойкиной шее, отдернул
руку, будто ожегся. Что-то чертовское было в этой девушке, несчастной и
загадочно-независимой одновременно. Не зависимой ни от кого и ни от чего.
...Ладно, Емец. Труден наш разговор, но не я в том повинен, поэтому
скажи мне еще одно. Скажи: это ты хотел меня убить в монастыре? Ты бросал
копье?
Сказали мне: Кузьма в монастыре. Прячется. Не было у меня жалости к
Игорю, но и позора на свой род брать не хотел. Мой сын - я должен был его
сам и покарать. Пошел, позвал, метнул копье. Угадал лишь наполовину.
Потому что в самом деле зовут меня Кузьмой. Мне больше и не сказано.
Сказано: Кузьма в монастыре. В ските княжьем. Раз Кузьма, - мой сын.
Больше Кузьмы для меня не существует. Меня звать теперь Дулеб, про Кузьму
никто и не ведает здесь, в Киеве. Чудно все это малость. Но все обошлось,
не будем больше толковать об этом. Хотя ты мог бы тогда спросить у
игумена: он бы и сказал тебе, что не сын, а лекарь княжий. Разве игумен
стал бы со мною говорить? Может, ты слыхал, чтобы он обратился ко мне хотя
б единым словом здесь? Игумен человек святой и стоит высоко, а мы внизу, в
темноте и горе...
Тут Иваница решил, что ему уже не нужно скрывать свое ночное
приключение в монастыре. Он наклонился к Дулебу, чтобы рассказать, как его
выманивали из скита, но Ойка схватила парня за руку, шепнула:
- Молчи, это была я!
- Ты была? - не поверил Иваница. - А почему белая? Ты ведь чернявая!
- Чернявая, а ночью белая.
- Это ты меня водила и заманивала?
- Я.
- А куда исчезла?
- Сюда.
- Ты хотела убить Дулеба? Может, и меня?
- Никого же не убили, дурень. А сегодня не возвращайтесь в монастырь.
- Ойка! - загремел слепой Емец. - Не шипи мне! За щит и кричи! Пускай
мой воевода еще согреет сердце от полета копья...
- А верно, будь оно проклято! - крикнул Войтишич. - Челядь, где мед и
вино? Несите сюда кубки, ибо вряд ли я еще увижусь с моим дорогим лекарем
Дулебом!
А Петрило молчал в течение всего этого тяжелого и запутанного
разговора, лишь сопел да пошаркивал ногами. Когда же смекнул, что все
здесь сказано, выдвинулся наперед и обратился к Дулебу:
- Обедать завтра у меня.
Похоже было и не на приглашение, а на веление. Однако Дулеб не был бы
самим собою, если бы так легко поддавался каждому. Он склонил голову в
знак благодарности, но согласия не дал.
Обедали они не у Петрилы и не в Киеве, на княжеской Горе, а на
Подоле; и не за роскошным столом, а на старом дубовом пне, поставленном
посредине хижины, окутанной темнотой и продуваемой сквозняками, - правда,
просторной, потому что хозяин любил простор; а ели хлеб, да лук, да мясо
такое старое и жесткое, что хозяин смеялся: "Эта корова была старше меня".
Хозяина